Все совпадения (несовпадения) встречающихся в этой книге имен и фамилий, а также событий, времен и географических названий с реально существующими являются умышленными (случайными)!

/Нужное подчеркнуть/

<p>I. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>

Двое сидят у стола.

Молчат.

Напротив, на включенном мониторе, окном в ночи светится незаконченный абзац; впрочем, он, этот абзац, вдобавок еще и неначатый.

"…и некий Ролан, но не тот Роланд, что упрямо шел к Темной Башне, а иной, сумасбродный француз, профессор истории и географии, вдобавок удостоившийся в 1982 году седьмого дана карате — так вот, этот самый Ролан, хорошо помнящий лицо своего отца, однажды сказал:

— Легкий метод не удовлетворяет того, кто сохраняет чувство реальности; это было бы слишком удобно.

Впрочем…"

Двое сидят у стола.

Молчат.

На краешке стола ночной бабочкой, уставшей от жизни, трепыхается под сквозняком клетчатый листок бумаги.

Сплошь исписанный беглым, летящим, чужим почерком.

Красным карандашом внизу обведен отрывок; отрывок без начала и конца.

"…похожие приемы (нутром чую, хотя доказать не могу!) демонстрировал еще один широко известный дуэт писателей-фантастов. Писали нормальную книгу, потом отрывали начало и конец, все оставшееся перетасовывали, кое-что теряя при этом, а остаток сшивали в случайном порядке. Часто получалось здорово. То же, что не входило в книгу, потом использовалось в другой. Возникало «зацепление», и из нескольких книг возникал удивительно объемный мир.

В данном случае с читателем поступили гуманнее. Хотя я знаю людей, которые не одолели и…"

Двое сидят у стола.

Молчат.

Перед ними — несколько страниц, распечатанных на струйном принтере.

Черные буквы на белой бумаге.

Слова, слова, слова…

<p>СВЕЧА ПЕРВАЯ</p> "Скорбный, пронзительный вскрик флейты из бамбука.Словно птица, раненная стрелой влет, тенью мелькнула над гладью залива… ниже, еще ниже…Упала…"Двое сидят у стола.Молчат.Начало и конец, которые только и ждут, чтобы их оторвали и перетасовали, сидят рядом.Молчат.Но это ненадолго.
<p>II. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ПЕРВАЯ</p>

Итак, обыкновенно к нашему искусству приступают в семь лет, если считать со дня зачатия, и в шесть полных лет со дня рождения на свет. При занятиях театром в эту пору в самих по себе возникающих действиях ребенка непременно заложен некий совершенный стиль.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

Скорбный, пронзительный вскрик флейты из бамбука.

Словно птица, раненная стрелой влет, тенью мелькнула над гладью залива… ниже, еще ниже…

Упала.

Рокот барабанчиков под умелыми пальцами.

Высокий резонирующий стук туго сплелся с сухими щелчками, и все это на фоне сдавленных, как стон умирающего воина, глухих раскатов… тише, еще тише…

Тишина.

Любуясь на вишни в цвету,По горам кружу я…

Нога в белоснежном носке — высоком, до колена — двинулась по кипарисовым доскам пола. С пятки на носок, легко проскальзывая, прежде чем утвердиться на светлых, без единого пятнышка или пылинки, досках.

Так ходят монахи, безумцы и актеры.

Рука с веером, чьи пластины были изукрашены по алому фону огромными пионами цвета первого снега, совершила безукоризненный жест «Ночью в одиночестве любуюсь луной» — край веера мимолетно коснулся левого плеча и застыл, ожидая неторопливого поворота головы.

Костры вокруг помоста, за рядами безмолвствующих зрителей, дрогнули, бросили щедро отсветы на недвижную фигуру.

Любуясь осенней луной,По горам кружу я…

Снова флейта — на этот раз протяжно, тоскливо, вздрагивая всем телом нервной мелодии.

Барабаны молчали.

Тени бродили по белому лицу, по женской маске, вдруг ожившей в ночи, полной теней, звуков и напряженного внимания.

Голова запрокинулась, всплеснув прядями длинного, до пят, парика. Обилие света пламенем охватило маску, изменчивость наложилась на неизменность, и неживой лик на миг оживился ликованием.

Тени — волнующие, завораживающие.

Тени…

Смятение чувств.

Нога в белоснежном носке поднялась, притопнула. Одинокий звук, неожиданно гулкий из-за укрепленного под досками кувшина, не спеша побежал прочь, в темноту… дальше, еще дальше…

Исчез.

Как не бывало.

Любуясь на белый снег,По горам кружу я…

Гортанный, растягивающий гласные голос давно уже был не столь силен, как в далекой молодости, когда с легкостью перекрывал шум взыскательной киотской публики, — но ведь и шум давно ушел в прошлое, став воспоминанием.

Пылью под ветром.

Зря, что ли, сказано в «Предании о цветке стиля»:

— После пятидесяти лет едва ли есть иной способ игры, кроме способа недеяния. Недаром говорят: «В старости единорог хуже осла!» И все же: коли являешь собой поистине мудрого мастера, цветок сохраняется в тебе, пусть даже ты теряешь многие и многие пьесы. Так, случается, не опадают цветы и с одряхлевшего дерева, почти лишенного веток и листьев…

Сейчас на представлениях Дзэами Дабуцу, Будды Лицедеев, шесть лет назад постригшегося в монахи, но не оставившего сцену, — сейчас на редких спектаклях, где великий мастер, автор «Предания о цветке…», являл публике свое искусство, молчали.

Затаив дыхание.

С замиранием сердца.

Вслушиваясь в тихий плач хора:

Круг за кругом — и снова круг,О, вращение без конца!Слепая привязанность к земле,Туча, темнящая лунный свет.Пыль вожделений свилась клубком -Так горная ведьма родилась.Глядите, гладите на демонский лик!…

Ветер не выдержал, прошелестел в соснах на холме — там, далеко, за спинами зрителей, с трех сторон окруживших помост. И в ответ рябью пошла крона могучей, узловатой сосны на заднике, ожидая поддержки от изображения двух стволов бамбука, молодых и стройных, на правой стене близ «дверцы-невидимки».

Оттуда, из этой дверцы, появлялся служка в черном, когда требовалось незаметно поправить актеру парик или подать оброненный веер; но сейчас в служке не было надобности.

Спектакль «ха», зрелище «пяти вершин», близился к завершению. Торжественное спокойствие «пьесы богов», трагедия «пьесы о судьбе воина», смиренность и созерцание «пьесы в парике», повести о горестях и превратностях любовной страсти; одержимость «пьесы о безумцах» — и, наконец, финал.

«Горная ведьма», феерия «пьесы о демонах».

Испытание мастерства.

Вечный, пряный искус.

Гора и снова гора,Так круг за кругом…В свой нескончаемый путьУходит ведьма.Была здесь только сейчасИ вдруг — исчезла…

Долго затихал во мраке плач бамбуковой флейты-фуэ… долго, ах, долго!., тише, еще тише…

Все.

Занавес сомкнулся, укрыв от взглядов одинокую фигуру.

<p>2</p>

— Эй, нальют мне, в конце концов, пива?! Живо!

Мотоеси, младший сын Будды Лицедеев, в растерянности поглядел на отца. Тот минутой раньше снял с себя маску и сейчас пристально вглядывался в деревянный лик, прежде чем спрятать маску в футляр. Больше никого в актерской уборной не было; если, конечно, не считать монаха лет тридцати с лишним, нагло вломившегося сюда из крытой галереи.

В руках монах держал огромный меч в красных ножнах, длиной едва ли не на локоть больше самого бритоголового смутьяна.

— Пива Безумному Облаку! Просяного пива, с шапкой пены!

— Дай святому иноку пива, — не отводя взгляда от маски, бросил великий Дзэами.

На коленях заскользив к кувшину, что стоял в углу уборной, Мотоеси поспешил наполнить кружку. Юноша уже имел честь сталкиваться с Безумным Облаком — по слухам, внебрачным сыном самого императора Го-Комацу, который год назад, уступив трон своему малолетнему племяннику, призвал Безумное Облако во дворец и с удовольствием отдался беседам о сути дзэн.

Кружку монах выхлебал в один присест.

— Уф-ф-ф! — Довольно отдуваясь, он швырнул кружку обратно юноше, нимало не заботясь, поймает ее Мотоеси или нет. — Дрянное пивко! Но в полнолуние сойдет… Тесно мне, тесно! Слышишь, обезьяний пастырь?! Безумному Облаку тесно!

И в подтверждение своих слов он наугад ткнул рукоятью меча вперед, никого, впрочем, не задев и ничего не повредив.

Юный Мотоеси знал: меч — не меч. Просто бутафорская палка, годная лишь на то, чтобы разом переломиться после первого же сносного удара. Если бы еще Безумное Облако не возглашал на базарах и площадях десяти провинций, что таковы все нынешние святые — деревяшки в яркой мишуре… «Ученики патриархов мусолят гнилые слова, — орал он во всю глотку, смущая народ, — а истина-то перешла к слепому ослу! Ха! Кацу!»

Связываться с известным скандалистом, в чьих жилах течет капля крови божественного микадо, властям не хотелось.

Вот и сходило с рук…

— Жди меня у костра, — без выражения отозвался Будда Лицедеев, аккуратно заворачивая маску в мягкую ткань. — Ты будешь один?

На «обезьяньего пастыря» старый актер ничуть не обиделся. Зря, что ли, его отец, Канъами Киецугу, блистая в трагедиях, был не менее великолепен в комических фарсах?! Да и собственно искусство театра Но выросло, как стебель из зерна, из представлений «саругаку», то есть «обезьяньих плясок»… Безумное Облако знал, что говорит, даже когда окружающим казалось: святой инок богохульствует, потешается или несет откровенную чушь!

— Ты будешь один? — повторил великий Дзэами, не дождавшись ответа.

— Нет. — Монах подошел к столику и встал за спиной великого Дзэами. — Я не люблю быть один. Я не умею быть один. Снаружи меня ждет Раскидай-Бубен, слепой гадатель. Ты его знаешь?

Будда Лицедеев кивнул.

Машинально кивнул и Мотоеси. Он тоже знал историю слепого гадателя, в прошлом — известного сказителя, мастера игры на цитре. Поговаривали, будто Раскидай-Бубна шесть ночей подряд приглашали на кладбище Акамагасэки призраки-аристократы из сгинувшего рода Тайра — петь им сказание о гибели их дома. На седьмую ночь, когда слепцу грозила гибель от рук вконец распоясавшихся мертвецов, его спас не кто иной, как Безумное Облако. Монах покрыл все тело сказителя знаками священных сутр, и кладбищенский посланец не сумел утащить жертву с собой.

Правда, сознательно или нет, но Безумное Облако забыл украсить знаками уши Раскидай-Бубна, и в результате рвения мертвого гонца сказитель остался не только слепым, но и безухим.

Что ему впоследствии мешало мало, а досужие зеваки раскошеливались вдвое охотнее.

— Я его знаю. Я его знал еще с первого года эры Оэй, года Собаки, когда слепца все звали честным именем Хоити, вместо дурацкой клички Раскидай-Бубен.

— Я имел несчастье родиться в этот год. — Монах рыгнул и победительно оглядел уборную: — Кто пожелает мне триста лет здравствовать?!

— Да. Ты, и еще Мотомаса, мой первенец и старший брат этого молокососа, который слушает твою болтовню, развесив уши до циновок.

Будда Лицедеев совсем уж было собрался спрятать маску в футляр, но узкая ладонь монаха легла ему на плечо.

Великий Дзэами помедлил и легкими, вкрадчивыми движениями развернул ткань, заново открывая взглядам деревянный лик.

Юноша вздрогнул и едва не вмешался, нарушая тем самым все устои сыновнего почтения. Маски были святыней труппы Кандзэдза (да и любой труппы театра Но!); их разрешалось брать в руки лишь актерам, и то пальцы могли прикасаться к маске только в тех местах, где в ушные отверстия продевались завязки; спрятанную маску можно было вновь извлечь на свет в случае нового спектакля или важной репетиции — не более!… Тысячерукая Каннон! Неужели безумие Безумного Облака заразное? Или просто отец не в силах отказать собрату по рясе, младшему по годам, но много старшему по просветлению сердца?!

В последнем юноша не был до конца уверен, хотя отец неоднократно заявлял об этом вслух.

— Сам вырезал? — спросил монах. — Я ведь помню, ты давно резьбой балуешься!…

— Нет. Мне еще рано. Это работа Тамуры-сэнсея, здешнего мастера. Он живет за селением, у подножия холма Трех Криптомерий. Тамура-сэнсей обещал мне к нынешнему приезду изготовить новую «Горную ведьму». Он говорил, что равной ей не было и не будет.

— Ты ему веришь, обезьяний пастырь?

— Я ему верю, Безумное Облако.

Монах задумчиво пожевал губами.

Сухими, бледными; не губы — шрамы.

— Я жду у костра, — повторил он. — Приходи, выпьем по чашечке саке, полюбуемся луной…

— Слепого гадателя ты тоже пригласил любоваться луной?

— Разумеется! Разве зрячий способен по достоинству оценить полнолуние?! Ты меня удивляешь, Будда всех бездарных шутов от заката до восхода! Кстати, Раскидай-Бубен просил тебе передать: на малом уровне «Прохождения Пути» твой флейтист запаздывает со вступлением. На четверть вздоха. Пучит его, что ли?!

И, не дожидаясь ответа, Безумное Облако неслышно выскользнул из уборной. Разве что снаружи, со стороны внутреннего дворика, донесся вопль зазевавшегося служки — бедолаге досталось рукоятью бутафорского меча по загривку.

Случайно или намеренно — одна Каннон-Заступница ведает.

— Он считает, что эта маска — совершенство, — бросил великий Дзэами, глядя прямо перед собой, но юноша сразу напрягся: отец обращался к нему, и только к нему. — Прекрасное мертвое совершенство, потому что совершенство только таким и бывает: прекрасным и мертвым. Он паясничает, в сотый раз спрашивая у меня: «Не моя ли это работа?» Ему очень хочется хоть краешком глаза взглянуть на новую «Горную ведьму», но он скорее откусит себе язык, чем скажет об этом вслух. Ты знаешь, Мотоеси, когда Безумное Облако был всего на четыре года младше тебя сегодняшнего, он пытался утопиться. Это случилось сразу после смерти его первого настоящего учителя, Старика-Скромника из обители близ озера Бива…

Юноша весь превратился в слух. Монах, чьи выходки потешали или приводили в ужас аристократов и простолюдинов, почтенных настоятелей храмов и девиц из веселых кварталов; поэт и художник, завсегдатай кабаков и приятель контрабандистов, принц-бастард и мастер дзэн, назло хулителям вступивший в брак с отставной гейшей и родивший от нее сына, — этот «истинный человек» пытался свести счеты с жизнью?!

Быть не может!

— Да, Мотоеси, это именно так. Ему тогда казалось, что мир перевернулся и небо упало на землю. Ты даже не представляешь, какие страсти бродят в Безумном Облаке, прежде чем пролиться кипящим дождем… Молись, чтобы тебя миновала подобная участь! Впрочем, хвала Будде Амиде, тебя она и так миновала.

Юноша потупился.

Он знал, что имеет в виду отец; и меньше всего благодарил за это Будду Амиду. Кто же благодарит за отнятое?!

— Отец! — вдруг решился он. — Отец, позвольте, я сбегаю к Тамуре-сэнсею за новой маской. Он знает меня в лицо, он не усомнится, что я послан вами! А деньги вы отдадите ему завтра… если боитесь отпускать меня ночью со свертком монет! Маетер Тамура — человек благородной души, ему и в голову не придет…

— Ему-то не придет, — перебил великий Дзэами сына. — Ему не придет, но и мне не придет в голову гонять мальчишку по холмам на ночь глядя! И для чего?!

Чтобы обезьяний пастырь, Безумное Облако и слепой Раскидай-Бубен могли сравнить двух «Горных ведьм», любуясь полной луной и пропуская время от времени чарку-другую?! Глупости!

Но юноша прекрасно видел: в глазах отца, напоминающих прорези актерских масок, полыхают молодые зарницы.

Полнолуние, успешный спектакль, общество знатоков — и новая работа Тамуры-сэнсея…

Пир души!

— Позвольте! Отец, я на коленях молю вас! Через час я вернусь — и вы убедитесь: ваш младший сын годен не только столбы подпирать! Отец, пожалуйста!…

— Деньги в «Зеркальной комнате», в шкатулке черного лака, — сдаваясь, буркнул Будда Лицедеев, и теплый взгляд отца был юноше наградой. — Возьми десять ре… и будь осторожен. Я слышал от бродячего ронина, здесь лихие людишки пошаливают…

Великий Дзэами малость кривил душой.

Он отлично знал: ни один грабитель провинции Касуга и пальцем не тронет актера его труппы.

А тронет — жить ему впроголодь, ибо кто ж хоть лепешку продаст этакому варвару?!

…Безумное Облако проводил взглядом юношу, когда тот вихрем мчался мимо их костра.

Дальше, еще дальше…

Скрылся.

— Молодо-зелено! — Мелкие черты лица монаха сложились в гримасу, донельзя напоминающую маску «духа ревности», только без надетого поверх парика. — Ох, сдается мне, нынче же ночью на могиле этого болтуна Шакья-Муни вырастет еще один сорняк! Что скажешь, Раскидай-Бубен?

Слепой гадатель молчал, надвинув на лоб соломенную шляпу.

Правая рука слепца подбрасывала и ловила персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывала, ловила, снова подбрасывала…

Все время выпадало одно и то же.

Неопределенность.

<p>3</p>

Цикады словно обезумели.

Луна, гейша высшего ранга «тайфу», блистала во мраке набеленным лицом, щедро рассыпая пудру по листве деревьев, — я вам, дескать, не какая-нибудь дешевая «лань» или даже «цветок сливы»! — и выщипанные брови были заново нарисованы под самым лбом.

Красота так красота!

Роса сверкала на стеблях травы россыпью жемчугов, за спиной подсвечивали небо багрянцем десятки костров, а хор кукушек в роще захлебывался мимолетностью земного счастья. Печален был шелест крыльев ночных птиц, когда они взлетали из черного, прорисованного тушью опытного каллиграфа ивняка в низине — так небрежная завитушка, оставленная кистью напоследок, меняет весь смысл иероглифа. В унисон шуршали листья бамбука, огромные мотыльки мимоходом касались лица, и мнилось: осталось только зарыдать флейте, не опоздав со вступлением даже на четверть вздоха, чтобы мир окончательно стал декорацией к «пьесе о безумцах».

Вдали, по левую руку, за кустами желтинника, виднелись невзрачные изгороди — сплетенные из бамбука, они огораживали уныние серых домов, на тесовой кровле которых лежал гравий. В свете луны он походил на только что выпавший снег, ослепительно белый. Вскоре потянулись пустыри, залитые водой, и наконец к дороге с двух сторон подступили поля колючего проса и луговины, сплошь покрытые высокими метелками дикого овса.

Соломенные сандалии юноши звонко шлепали оземь, а в душе Мотоеси волной нарастало ликование.

Сейчас, сейчас он доставит радость великому Дзэами, господину-отцу, чей ласковый взгляд превыше всех наград! Окружающее казалось предчувствием театральной кульминации, на каждой вершине сосны мерещился длинноносый тэту, некогда обучавший искусству фехтования героя Есицунэ; в каждой луже плескался пучеглазый каппа с темечком, полным воды, охраняя несметные сокровища; призраки былых красавиц водили хороводы вокруг магнолий, а каждый порыв ветра звучал храпом неистового божества Сусаноо-но Микото, победителя змея-восьмиглавца из Коси.

В то же время рассудок подсказывал юноше, родившемуся и выросшему в шумном, практичном Киото, резиденции сегунов: все это — лишь игра воспаленного воображения. В наш просвещенный век… увы, сверхъестественное осталось жить в легендах, в наивных россказнях простаков, в песнях сказителей, да еще на театральной сцене, где служит пробуждению смутного очарования в сердцах зрителей. Так, наверное, и должно быть — но почему грусть окутывает плечи светящимся облаком? Почему увлажняются глаза? Почему?!

Кто знает?

Стая ворон с оглушительным карканьем сорвалась с низкого неба, хлопьями пепла упав на просяное поле; и рука сама нащупала за поясом рукоять меча. Просто так, для успокоения. Страха не было, но ощущение шершавой рукояти под ладонью доставило удовольствие. Указом еще позапрошлого сегуна Есимицу из могущественного клана Асикага — отмены ждали со дня на день, но она задерживалась — актеры Но приравнивались к торговому сословию. А значит, им дозволялось ношение одного меча, в отличие от самураев, носителей двух клинков.

Юный Мотоеси улыбнулся.

Меч за его поясом был деревянным. В имуществе труппы имелось с полдюжины настоящих клинков, отнюдь не работы знаменитых оружейников древности, но вполне сносных как для спектаклей, так и для возможной защиты в пути. Но юноша взял с собой «меч слуги» — не хрупкую деревяшку, подобную игрушке Безумного Облака, а изделие из крепкой древесины, окованное медью. В умелых руках, в особенности если это были руки мастера, «меч слуги» дорогого стоил, позволяя лишний раз не отнимать жизнь у случайного бродяги… или иначе: в случае неудачи не слишком обозлить налетчиков.

Юноша улыбнулся еще раз.

Улыбка вышла горькой.

Его руки не были руками мастера, да и особо умелыми они тоже не были. Если не кривить душой, обманывая самого себя, и принимать реальность такой, какая она есть. Да, пользуясь дарованными привилегиями, в Киото по протекции отца он посещал вместе с другими молодыми актерами школу фехтования. Да, полным бездарем его назвать трудно — спасала молодость и полное сил, с детства подготовленное тело! — но ничего особо выдающегося из Мотоеси никогда не выйдет. Взгляд сэнсея «кэн-дзюцу», маленького, похожего на краба человечка, сперва был испытующим, потом — чуть-чуть раздраженным; и, наконец, в этом взгляде воцарилось полное отсутствие интереса.

Безмятежность равнодушия.

Маска «божественного старца».

Не будь юноша актером, он вовсе не заметил бы этих оттенков — похожий на краба сэнсей отличался мимикой каменных статуй храма Касумацу, и выразительность его взгляда была сродни взгляду куклы-неваляшки. Но Мотоеси все-таки был актером, младшим сыном великого Дзэами…

Третья усмешка горчила вдвое.

Мотомаса, старший брат юноши (много, много старший!…), к этому времени номинально числился руководителем беспокойной актерской братии; со дня отцова пострига он возглавлял труппу, исполняя главные роли с неизменным успехом; больше полудюжины пьес Мотомасы вошли в репертуар других трупп — и даже театры марионеток-дзерури не пренебрегали этими текстами, перерабатывая их, что называется, «под себя».

Старший брат готовился воспринять от родителя титул «великого», чего нельзя было сказать о младшем. Пускай юноше не доверяли ответственные роли демонов, одержимых и старцев, требующих от исполнителя жизненного опыта, — но молодые женщины, охваченные страстью! юные воины-аристократы! небесные феи!…

Увы, увы и трижды увы.

Мотоеси приходилось довольствоваться амплуа «второго спутника», в чьи обязанности входил краткий пересказ содержания пьесы, пока главный герой менял парик и готовился к следующему выходу.

А способности к фарсам у юноши отродясь не имелось.

Быть смешным — дар богов…

Взгляд строгого отца, взгляд Будды Лицедеев года полтора назад сменился с испытующего на чуть-чуть раздраженный; и юноша с содроганием ждал того дня, когда во взгляде Дзэами воцарится равнодушие.

Поэтому Мотоеси так трепетно относился к любой возможности доставить радость отцу.

Те, кого судьба наградила титулом посредственности, должны знать свое место.

Они должны, не ропща, дорожить малым.

Перейдя речку по шаткому мостику, юноша немного спустился вниз по течению, по песку отлогого речного берега.

Вскоре из ночи выступил мохнатый бок холма Трех Криптомерий, где обитал старый мастер масок.

Первая половина пути близилась к завершению.

Первая половина Пути.

<p>4</p>

— Тамура-сан! Это я, Мотоеси! Вы меня помните, Тамура-сан?! Отец просил…

Тишина.

Можно услыхать, как трудятся древоточцы в перилах открытой веранды.

— Тамура-сан! Я принес деньги за новую маску! Я бежал, Тамура-сан, я сразу… сразу после представления… я спешил к вам…

Заскрипели ролики раздвижных фусума. Женская фигурка осторожно выглянула наружу; миг — и вот она оказалась на веранде. Лунный свет выбелил морщинистое старушечье личико, осыпал пыльцой поношенное кимоно на вате, скрывавшее щуплое тельце; хрупкие запястья выглянули из рукавов, изумленно всплеснув на ветру двумя выпавшими из гнезда птенцами.

Спектакль «Аиои», сцена четвертая — выход духа сосны из Такасаго, воплощенного в пожилую женщину; реплика «…и право, как верно, что сосну и дикий плющ уподобляют вечности!…»

Но нет, реплика на сей раз была подана иная.

— Кто… кто здесь?

— Донна-сама! — Юноша не помнил, как зовут жену мастера масок, хотя сразу узнал ее в лицо; и поэтому предпочел банальное обращение «госпожа», годное в любых случаях. — Донна-сама! Тамура-сан еще не спит?

Женщина на веранде помедлила, прежде чем ответить.

— Нет… не спит…

Тихий, еле слышный голос; о сказанном приходится скорее догадываться, выбирать смысл из эха, шороха, шелеста, намека на речь, как выбирают скудный улов из рыбачьих сетей.

— Отец просил меня расплатиться за новую маску! Я раньше не мог… можно, я войду?!

— Да… да, молодой господин. Конечно!…

Приглашающий жест, поклон — и женщина, не дожидаясь, пока гость подымется на веранду и войдет в дом, скользит прочь. Вот ее силуэт пересек лунную дорожку на сверкающей от росы траве, вот она торопливо поднимается по склону… сворачивает к роще… дальше, еще дальше…

Исчезла.

Мотоеси недоуменно проводил жену мастера взглядом. Затем пожал плечами, гася в душе смутное беспокойство — в чем причина? что не так? что неправильно?! — и взбежал по ступенькам.

— Тамура-сан? Где вы?

В доме было темно. Сквозь бумажные стены робко пробивался светлый дар полнолуния; юноша наскоро сбросил сандалии и шагнул в гостиную, раздвинув шторы из бамбуковых планок и хрустящего, туго натянутого полотна.

— Тамура-сан! Это я, Мотоеси… вы меня помните?… Меня…

Ступня, обутая в шерстяной носок, подвернулась, угодив в липкую лужицу. Падая, юноша весь сжался, предчувствуя страшный удар затылком, но удара не последовало. Вместо этого затылок безболезненно ткнулся в нечто мягкое, теплое, подавшееся в сторону от толчка.

Мгновением позже Мотоеси вскочил как ужаленный, весь в холодном поту. Да и кого не подбросит с пола, если рука вдруг нащупает человеческое

лицо?!

Огниво, до того спрятанное в поясе, искрило, трут никак не хотел тлеть, бессмысленно дымя; но вот наконец усилия юноши увенчались успехом. Ему повезло: в центре гостиной, прямо в полу, была укреплена маленькая жаровенка

— над такой вечно мерзнущие старики греют озябшие руки. Лето, осень… не все ли равно? Когда кровь начинает стынуть в жилах, подчиняясь велению прожитых лет…

В жаровне оказалась кучка лучин и горсть трухи (видимо, для скорейшей растопки), так что огонь вспыхнул быстро. Тень юноши на светлой стене внезапно выросла до самого потолка и почти сразу сжалась, забилась в угол, превратилась в испуганный комок мрака.

У опрокинутой вазы с узким горлышком бесформенной грудой тряпья лежал Тамура-сэнсей, мастер масок.

Мертвый.

Никаких видимых повреждений на теле мастера не наблюдалось; да и липкая лужица, что заставила Мотоеси поскользнуться… Нет, не кровь. Просто в смертный час престарелый мастер по-детски опростался, утратив власть над телом. Но синюшный цвет лица, распахнутый в беззвучном крике рот, выкаченные глаза ясно говорили: смерть пришла не тихой гостьей.

Рядом с покойником валялся раскрытый футляр для маски.

Верхняя половина футляра треснула, как если бы на нее в спешке наступили ногой.

В страхе Мотоеси сжался, тесно обхватил руками колени, едва не выбив себе глаз рукоятью меча. Почему-то в сознании пойманной в кулак мухой билась одна-единстве иная мысль: «Что я скажу отцу?! Что я… скажу… что?!» Юноша зажмурился, пытаясь отрешиться от ужасной сцены, но перед внутренним взором неожиданно встала веранда, залитая лунным светом, хрупкая фигурка в ватном кимоно… «Нет… не спит… да, молодой господин…» — вот жена мастера торопливо удаляется, взбирается по склону…

Что не так?!

Что неправильно?!

Словно яркий свет вспыхнул в душе Мотоеси, забираясь в самые потаенные уголки. Причина смутного беспокойства, боясь освещения, мышью выскочила на открытое пространство, заметалась, ища спасительной темноты… Походка! Походка старой женщины! В прошлый приезд юноша отчаянно бился над тонкостями амплуа «старухи», насилуя собственное естество, ежеминутно напоминая себе слова отца:

— Ежели просто согнуть спину и колени да вдобавок сгорбиться, то начисто утратишь весь цветок таланта. В общем-то, наружность и поведение старого человека якобы и должны быть старческими, но человека преклонных лет должно играть в молодой манере — ибо в сердце всякого старика всегда живет стремление любое дело делать по-молодому! И только отставание от ритма есть выражение невозможности — из-за отсутствия телесной силы! — воплотить сие стремление…

Походка жены мастера масок, женщины весьма пожилой, была подобна сценической походке юноши в те дни, когда отец бранил его за внешнее сходство при отсутствии истинной сути!

Но лицо?! — знакомое, памятное…

Но походка?! — лживая, притворная…

— Стойте!

Едва не растоптав и без того пострадавший футляр, Мотоеси вихрем вылетел на веранду.

— Стойте, донна-сама! Подождите!

Тщетно.

Эхо, бестолково заметавшееся над холмом Трех Криптомерий, было ему ответом.

Напрягая все силы, юноша помчался прочь от страшного дома — топча росную траву, вверх, по склону… мимо рощи магнолий…

Исчез.

<p>5</p>

…Он догнал беглянку на той стороне холма, близ деревенского кладбища.

Ему повезло: пытаясь успеть нырнуть в спасительную тень кручи над рекой, женщине пришлось срезать угол погоста, выбежав под ослепительную усмешку полнолуния. Увидев внизу черный силуэт, юноша прибавил ходу, кубарем скатился с холма, временами падая и больно обдирая тело о камни; за спиной насмешливо ухал филин.

— Стойте! Госпожа, стойте!

И стало понятно: ей не успеть.

Двое, преследователь и преследуемая, зайцами петляли между могильными холмиками, — казалось, их насыпали только что, потому что земля в лунных лучах выглядела мягкой и свежей. Все надписи на деревянных надгробиях в пять ярусов были четко различимы до последнего знака, но местами, на могилах победнее, вместо надгробий сиротливо торчали карликовые сосны и криптомерии; а кое-где могилы были просто накрыты соломенными циновками, сверху же символом печали лежали вялые гиацинты.

Пьеса стиля «о безумцах», погоня гневного духа за состарившейся гейшей Комати, ныне нищенкой; реплика: «…пришло возмездье за содеянное зло, и по пути привычному пусть снова колеса застучат!…»

Но нет, и на сей раз была подана иная реплика.

— Да стой, говорю тебе!

Споткнувшись о поваленное ветром надгробие, женщина упала. Покатилась с воплем, судорожно пытаясь подняться на ноги. Прыжком, достойным тигра, Мотоеси перемахнул через ближайшую могилу и оказался прямо над беглянкой.

— Попалась!

Словно тысяча лиц разом взглянула на юношу. Так бывало, когда перед выходом на сцену он приближался к специальному окошку, проделанному в стене «Зеркальной комнаты» и невидимому со стороны зрителей, — приближался, чтобы бросить взгляд на публику. Позднее, в маске, он никогда не имел такой возможности, потому что отверстия для глаз согласно традиции были крохотными, уподобляя актера слепцу, — ибо лишь слепцы обладают проявленным чувством сокровенного. Таким зритель всегда виделся Мотоеси: множество лиц, слитых в одно, общее, вопрошающее лицо.

Меч сам собой прыгнул в ладонь.

Взметнулся наискось над головой, ткнул тупым концом в отшатнувшийся диск луны.

— Кто… кто ты такая?!

Тонкие руки женщины нырнули за пазуху кимоно, в сокровенное тепло, но вместо ножа она выхватила украденную маску, закрываясь ею, словно непрочным резным щитом. Теперь вместо жуткого, тысячеликого лица на юношу глядела «Горная ведьма» — брови тушью прорисованы под самым лбом, рот страдальчески приоткрыт, провалом смотрятся вычерненные зубы; волосы намечены темной краской, посередине разделяясь пробором…

Удар пришелся не в маску — святотатство, недостойное актера в третьем поколении.

В руку, чуть ниже левого запястья.

Послышался отчетливый хруст. Окованное медью дерево вновь поднялось, готовое с силой опуститься, но юноша замер: краденая маска упала на могильный холмик, и вместо лица жены покойного мастера или хотя бы вместо тысячи лиц, безумно слитых в одном, на Мотоеси уставился гладко-лиловый пузырь, похожий на яйцо или волдырь после ожога.

Нопэрапон.

Воровская нежить, способная принимать любой облик.

И, страстно желая избавиться от наваждения, выхлестывая из себя весь ужас, накопившийся еще с момента падения на неостывший труп; изгоняя всю чудовищность ночной погони и рыскания по пустому кладбищу за невольной или вольной убийцей мастера Тамуры…

Юноша бил и бил, уподобясь сумасшедшему дровосеку, деревянный меч вздымался и опускался, вопль теснился в груди, прорываясь наружу то рычанием дикого зверя, то плачем насмерть перепуганного мальчишки; а с неба смотрела луна, вечная маска театра жизни.

Луна смеялась.

<p>6</p>

Колени подогнулись, и юноша упал, больно ударившись о надгробие.

Сил подняться не было.

Рядом лежал сверток с десятью ре, выпав во время противоестественной бойни. По нелепой иронии судьбы сверток упал прямо в ладонь умирающей нопэрапон, и тонкие пальцы машинально согнулись, будто желая утащить с собой деньги туда, во мрак небытия.

Вместо лилового пузыря на юношу смотрело его собственное лицо.

Но подняться, ринуться прочь… нет, не получалось.

— Я… — Тонкие губы дернулись, сложились в знакомую, невозможно знакомую гримасу. — Я… я не убивала… мастер сам — сердце…

Мотоеси захрипел, страстно желая проснуться в актерской уборной и получить за это нагоняй от сурового отца.

Нет.

Кошмар длился.

— Я… в Эдо такая маска… деньги нужны были!… Деньги… де…

Кровавая струйка потянулась из уголка рта.

Нопэрапон больше не было.

Поодаль, на могильном холмике валялась краденая маска, стоившая жизни своему творцу и воровке. Только вместо знакомых черт «Горной ведьмы» деревянная поверхность теперь была гладкой, полированной, больше всего напоминая скорлупу яйца или волдырь после ожога.

Не помня себя, забыв о деньгах, юноша подхватил маску, плохо соображая, зачем он это делает, и бросился во мрак, полный лунным смехом и стрекотом обезумевших цикад.

…отец не ругал его за потерянные монеты. Еще бы, такое потрясение! — явиться в дом мастера масок и найти хозяина на полу мертвым и ограбленным… Любой растеряется, будь он даже потомственным самураем, а не актером, человеком души тонкой и чувствительной!

Нет, великий Дзэами не стал ругать младшего сына.

А сын не стал показывать отцу, во что превратилась работа мастера масок, последняя работа Тамуры-сэнсея.

<p>7</p>

Через день труппа уехала в Эдо.

<p>III. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ОЛЕГ</p>

Колено уже почти не болело.

Впрочем, боли не было и в самый первый момент, в миг мальчишества, минуту глупости, за которую я буду поминать сам себя тихим помином в лучшем случае до конца лета.

Если не больше.

В дверь сунулась пухлощекая мордочка и захлопала ресницами. Мордочка была так себе, а ресницы — просто чудо. Длинные, черные, пушистые… Если бы проводился международный конкурс «Ресницы-98», то у мордочки был шанс.

— Олег Семенович… может, это… может, я?! Я умею…

— Спасибо, — с натужной вежливостью буркнул я, еле успев сдержать начальственный рык (кто, понимаешь, смеет без разрешения оставлять занятие?!!). — Спасибо, я сам умею…

Отрываться на мордочке было бы стыдно. Пусть я всегда утверждал, что истинный учитель просто обязан быть несправедливым по мелочам — и все равно. Тем паче группа сей доброй самаритянки ждала во дворе. Их тренировка начнется через полчаса, а пока они вольны в поступках. Увы, слух о моей болящей коленке успел выпорхнуть наружу, и теперь многим суждены благие порывы, от которых надо успеть оградиться.

Иначе замучают.

Насмерть.

Дверь не спешила закрываться. Ресницы все хлопали и хлопали, гоняя легкий сквознячок; я улыбался уже из последних сил, а для себя переименовал мордочку в ведьмочку. Точно, ведьмочка и есть. Помню, ее привел в сентябре кто-то из наших, гордо сообщив на ухо:

— Крутая сенсиха! С сертификатом…

Моя кислая физиономия разом остудила его пыл.

Сенсиха и впрямь оказалась крутая. Когда я изредка являл младшим свой светлый лик, а они выжимали меня до седьмого пота, сдирали семь шкур и устраивали семь казней египетских — ведьмочка регулярно забивалась в последний ряд. В угол, в самый дальний. Круглолицая хохлушка, местная Солоха, она тайком сообщила своему приятелю, что от меня исходит столб огненный и фиолетовое свечение, чего ее хрупкая аура никак перенести не может.

Странно: перенесла и не сбежала.

Редкость.

Поверьте мне на слово: наиредчайшая редкость.

— Спасибочки, — неприятным баритоном повторил я. — Извини, родная, но я не могу в присутствии посторонних ликвидировать энергетическую утечку. Канал «ци-лунь» сбоит, понимаешь?

Это она понимала. Это она еще как понимала, и я наконец остался один. Услужливое воображение мигом нарисовало картинку. Я соглашаюсь на

помощь ведьмочки, она вихрем влетает в тренерскую и, грациозно сбросив кимоно (этто непременно, господа мои!), втирает мне в коленку дымящийся отвар. А я выпендриваюсь доморощенным Воландом, слушая вполуха, как из-за стены громыхают заклинания вкупе с методичным воплем хора демонских глоток.

Любой нормальный человек, сосчитай при нем до десяти по-японски, примет это за наигнуснейшее заклинание в десять этажей.

— Р-рэй!

Ага, значит, все. Надо плотно закрыть дверь.

— Надо дверь закрыть, — сказал Ленчик, входя и брякая засовом. — Они тебя лечить хотят. Мануально и по-всякому. Слышь, Семеныч, ты как?

— Отлично. Теперь буду хромать на обе ноги.

Лицо Ленчика выразило неодобрение. Интеллигентное неодобрение, с каким он обычно просит закрыть форточку (сквозит!) или ищет заваленные чужим барахлом кальсоны (на улице сыро!). У младших это поначалу вызывает улыбку; у остальных — ничего не вызывает. Привыкли. Даже легенд насочиняли, впору эпос составлять. А правда тихо лежит себе у Ленчика в боковом кармане: затертая корочка инвалидского удостоверения.

Редко кто верит с первого раза, что этот крепыш с осколком в позвоночнике сам поднял себя из кресла. За волосы. И с тех пор не боится ничего, кроме сквозняков и простуды.

Ладно, замнем. Тем паче я прекрасно помню, с каким упрямством Ленчик требовал еще у Шефа перевода в мою группу, хотя стаж его занятий вкупе с опытом тянул на большее — я тогда средние года учил. Боже, как давно это было…

— Читал?

В поле зрения объявилась вырезка из газеты. Я привстал, и колено мигом напомнило о себе. Да, точно, до конца лета, никак не меньше… Вырезка бумажным мотыльком трепыхнулась в воздухе и подлетела ближе.

Я взял ее. Скользнул равнодушным взглядом.

«ГЛАДИАТОРЫ, или БИЗНЕС ДО СМЕРТИ». Над заголовком, шрифтом помельче: «…осталась без мужа женщина и осиротели ПЯТЕРО детей…»

— Ты читай, читай! — Ленчик уже развязал пояс, свернув его в аккуратное колечко.

Черная гадюка в кубле.

— Зачем?

— Семеныч, тебе что, жалко?!

Мне не было жалко. Считайте меня толстокожим извергом, Дракулой во плоти, но мне не было жалко даже безымянную женщину с ее пятеркой сирот. Врут акулы пера: гладиаторы-то были рабами, а наших битков никто не принуждает совать свой клюв в бои без правил. Сунул, орел? — не ори, что прищемили! Вон на снимках — цветных, чтоб страшнее! — экие рожи… А подписи-то, подписи! Не иначе, всей редакцией рожали, в муках. «Я тебя утоплю в крови!» «Смерть надо принять достойно!» «Ларри Паркер — мало не покажется!» «Даглас Дедж — уже все…»

Я пригляделся к последнему снимку. Бородатый мужик, голый по пояс, лежал навзничь, а рядом топтались лаковые туфли рефери. И впрямь — все. Мало не показалось. Что ты забыл у нас, бедный Даглас Дедж? Призы в Штатах маленькие? Судил я однажды по молодости да глупости пару таких турниров, один — вместе с Ленчиком… на всю жизнь затошнило.

Оно, когда челюсти настоящих мужчин с татами собираешь, сперва ничего, даже весело, а потом всегда тошнит.

В дверь постучали. Ленчик убрал засов, и рыжая бородища влезла к нам из общей раздевалки.

За бородищей маячили добрые самаритяне в ассортименте.

— Ты как? — спросила борода, проявляя заботу.

— Лучше всех. — Я криво ухмыльнулся в ответ и сменил рабочие очки на парадные. — Заходи, Димыч. И дверь закрой.

Мой бессменный друг и соавтор первым делом почему-то ухватил газетную заметку. Вот она, всеобщая грамотность, вот ее кислые плоды!

— Это правильно, — сам себе сообщил Ленчик, надевая шерстяные кальсоны (те самые, знаменитые), которые носил под джинсами до июля месяца. — Пусть и Димыч прочтет.

— Вслух? — мигом поинтересовался Димыч. Ленчик подумал

— Давай вслух, — благосклонно разрешил он.

— «Этот человек был бойцом, чемпионом мира по боям без правил, мастером кемпо-дзюцу, лучшим учеником Ройса Грейси, — слегка картавя, затянул Димыч на манер панихиды. — Его бой с одним из представителей местного клуба „Тайра“ закончился неожиданно для всех. Уже на первой минуте поединка после серии мощнейших ударов по голове американца ему потребовалась медицинская помощь…»

— После серии мощнейших ударов по голове американца, — со вкусом повторил я; потом, не вставая, изобразил эту серию в красках и подробностях.

— Не статья, а мечта патриота! Янки, гоу хоум — и в рыло!

Димыч хмыкнул и продолжил:

— «Медбригада констатировала остановку дыхания. В 21:20 пострадавшего доставили в отделение нейрохирургии. А по смертельному рингу, как по подиуму, расхаживали манекенщицы в вечерних платьях, которым было невдомек, что человеку на носилках уже не до их праздника жизни…»

— И прослезился. — Я, кряхтя, встал. Пора одеваться. Пора ковылять домой. Зализывать раны пора. А там будем посмотреть.

Ну злой я, злой!… И плевать хотел на их праздник жизни после серии ударов по голове.

— Ты завтра ходячий? — спросил Ленчик.

— А хрен его знает, — честно ответил я.

— Жалко. Я тебя в одно место свозить хотел. Разговор есть.

— Не, Ленчик… Давай в другой раз.

— Давай. Хотя надо бы завтра.

— Темнишь?

— Нет. Просто…

Он скосился на дверь. Со значением. Дескать, лучше с глазу на глаз. Не приведи Великое Дао, подслушают или заметку втихаря прочтут — караул!

Враг не дремлет!

— Семеныч, ты завтра точно не можешь?

Я завтра точно не мог. По целому ряду причин. Хотя знал: если Ленчику какая блажь втемяшится в голову — ее оттуда не то что колом, асфальтовым катком не вышибешь! Впрочем, спасение мое объявилось внезапно.

— Давай я съезжу, — предложил Димыч, отрываясь на миг от заметки. — Чего тебе с твоим коленом мотаться? Ленчик, я тебя устрою?

Ленчик долго размышлял.

Губами даже шевелил.

— Ладно, — наконец смилостивился он. — Семеныч, ты его потом расспроси, в подробностях. Хорошо?

— Хорошо, — кивнул я. — Расспрошу. С пристрастием. На дыбу вздерну и расспрошу.

— А бросал ты их здорово. — Ленчик надел куртку и стал аккуратно расправлять капюшон. — Кто ж мог знать, что там паркетина отскочила… Тебя подождать?

— Подожди. До метро прогуляемся. Или машину поймаем.

Я не стал объяснять Ленчику, что дело не в паркетине. Не совсем в паркетине. А в грехах юности, героической дури былого, которая так и норовит сейчас отдаться в сломанном некогда запястье.

Или в опорной ноге, когда та не вовремя вспоминает о прошлых вывихах и запаздывает на миг выполнить приказ.

Ленчик старше меня года на два-три.

Он и сам все понимает.

<p>ДМИТРИЙ</p>

Под ногами вкусно чавкала весна.

Какой— то придурок оставил здоровенный трейлер стоять прямо посреди улицы, так что к нужному нам дому таксист подъехать не смог. Вот и приходилось теперь месить грязь Нижней Гиевки, лавируя между многочисленными лужами.

Всегда удивлялся и завидовал тем везунчикам, которые даже в распутицу ухитряются сохранить обувь и брюки в первозданной чистоте. У меня это никогда не получалось. Как ни стараюсь ступать аккуратно — все равно туфли придется дома отмывать. Хорошо хоть штаны такой расцветки, чго грязи на них не видно, — но ее там хватает, можно не сомневаться! Зато нижний край моего плаща все явственнее приобретает вид камуфляжа.

Ну и черт с ним! В первый раз, что ли? Привык уже…

По левую руку от нас, на пустыре, жгли костры из всякого хлама. Запах дыма удивительно напоминал аромат осенних пожарищ, где топливом служит палая листва (да что ж они там жгут, в самом деле?!); костров было несколько, пять или шесть, они располагались огненным полукольцом, охватывая помост… да нет, не помост — просто мусоросборочную машину, и на крыше кабины топтался мужик в ватнике. Зачем? с какой целью?! — Бог весть, но снизу на мужика во все глаза глядели двое его коллег и толпа местной пацанвы.

Пьеса «Киецунэ» в новом переложении, сцена шестая, реплика: «…все тщетно в нашей жизни. На мгновенье блеснет роса — и тает без следа…»

Смейся, паяц.

Дом, до которого мы наконец дохлюпали, мне сразу понравился. Чистенький, розовый, за ажурной оградкой — именно оградкой, а не высоченным забором, сплошь утыканным поверху битым стеклом, как все вокруг. Клумбы, цветники, деревья в нежной клейкой зелени — и никаких теплиц, огородов… Веранда. Дорожки опять же плиткой выложены. С любовью сделано, сразу видно.

И за славные денежки.

Калитка была не заперта, но, когда Ленчик толкнул ее, внутри, где-то в глубине дома, мелодично отозвался колокольчик.

А еще мне послышалось тихое рычание из-за кустов сирени.

Хозяйка материализовалась на веранде словно из воздуха — во всяком случае, я не успел заметить, откуда она появилось. Плотная невысокая женщина лет пятидесяти в старомодном, но очень стильном костюме маренового цвета. В лице ее было что-то неуловимо восточное: разрез глаз? цвет кожи? губы? Какая разница. Неудобно так пялиться на незнакомого человека.

И вообще: Восток — дело тонкое.

— Добрый день, Зульфия Разимовна, — машет рукой Ленчик. — Вот, как договаривались…

— Добрый день, — попугаем повторяю я. — Дмитрий.

— Дмитрий? — Густые брови хозяйки ползут вверх. — Леня, вы же говорили… Впрочем, неважно. Очень приятно, Дмитрий. Вы не возражаете, если мы расположимся на веранде? А то в доме не проветрено, я только приехала.

— Конечно, ничего не имею против, — равнодушно соглашаюсь я.

А про себя думаю: на веранде наверняка курить можно!

Столик и три легких пластиковых стула уже ждут нас. Я спешу извлечь купленную по дороге коробку конфет и бутылку розовой «Каролины». Зульфия Разимовна улыбается одними глазами и извлекает из стенного шкафчика вторую коробку конфет, сестру-близнеца моей. Затем на столе появляется вазочка с печеньем, чашки, фарфоровый чайничек для заварки…

Я, намекая, гляжу на принесенную бутылку, но хозяйка отрицательно качает головой.

— Спасибо, Дмитрий, я не пью.

Ленчик согласно кивает, и я понимаю: он тоже не пьет. Во всяком случае, в присутствии хозяйки.

Ну и ладно! С Олегом дома выпьем. Не оставлять же добро этим трезвенникам! Вино в шкафу, что цыган в тюрьме…

Я нагло сгребаю бутылку со стола и засовываю ее обратно в сумку.

— Чайник сейчас закипит, — сообщает Зульфия Разимовна и, безошибочно угадав во мне курильщика, выставляет на стол потемневшую от времени бронзовую пепельницу.

— Спасибо.

Извлекаю свой любимый «Данхил», спички; сижу, пускаю дым в сторону, стараясь не окуривать хозяйку и Ленчика.

Молчим.

Ну и зачем я сюда приехал? В молчанку играть? Потом чайку попьем — и обратно?

Видимо, эта мысль достаточно явственно отражается у меня на лице, поскольку картина «Три тополя на Плющихе» наконец приходит в движение.

Зульфия Разимовна извлекает из нагрудного кармана визитку и протягивает ее мне, а Ленчик нарушает обет молчания.

— Знакомьтесь, — ни к селу ни к городу сообщает он.

В ответ я вручаю хозяйке свою карточку, с гордым словом «Писатель», двумя электронными адресами, телефоном, факсом и прочими прибамбасами. Ну люблю, люблю я пускать пыль в глаза, есть такая слабость! Хотя, с другой стороны, ведь все правда: действительно писатель, и e-mail у меня есть, и факс-модем вполне приличный — а то, что факсовой его частью я до сих пор пользоваться не научился, так это на визитке указывать не обязательно! Надобности пока не было — вот и не научился…

Минуту— другую мы с хозяйкой изучаем верительные грамоты, и в результате часть последующих слов Ленчика проходит мимо моих ушей.

«Иванова Зульфия Разимовна». Это ж надо! «Межрегиональный медицинский центр „Здоровье“. Старший врач-консультант, кандидат наук». И телефон. Адреса, как и на моей визитке, нет. Это правильно. Кому надо — позвонит.

— …Димыч, у тебя ведь «Пентиум»? — доносится до меня голос Ленчика.

— Двухсотый, — машинально отвечаю я. — Тридцать два метра оперативки.

— Слушай, а можно будет к тебе зайти, одну программку раскрутить? А то у Зульфии Разимовны сотая «четверка» не справляется.

— В принципе, можно. А что за программа?

Они что, за этим меня сюда затащили? Можно ведь было и по телефону договориться! Впрочем, они не меня, а Олега хотели…

— Понимаете, Дмитрий, — вступает в разговор хозяйка дома, — мы с Леней увлекаемся астрологией. Тут нам из Москвы привезли новые программы для составления солярных диаграмм, а моя развалюха их не тянет. Если бы вы были столь любезны…

— Нет проблем. Машина у меня свободна по вечерам — с утра я работаю.

— Так и я с утра работаю. — Зульфия Разимовна на этот раз улыбается по-настоящему, молодея лет на десять — Скажем, в среду, часов в шесть вечера, вас устроит?

— Вполне. Только эти астрологические программы вам самим ставить придется — я в них не специалист.

— Конечно, конечно, — спешит заверить меня хозяйка, — я буду вам очень благодарна! Если хотите, могу составить гороскопы вам и вашему соавтору…

— Не откажусь…

Еще несколько минут мы рассыпаемся в любезностях и взаимных заверениях, вокруг стремительно нарастает ком словесной шелухи, но тут наконец закипает чайник, и Ленчик начинает колдовать над его меньшим фарфоровым собратом. Ленчик — большой специалист по заварке чая. Как, впрочем, и мой соавтор. Все эти бесконечные ополаскивания, переливания, самую малость сдвинутая крышечка, специальные подставки из можжевельника… И пьют они оба чай крепкий, чуть горчащий, без сахара — дабы не портить вкус божественного напитка.

Я тоже люблю крепкий, но с сахаром За что Олег называет меня «извращенцем». А я его — «чайным маньяком».

Сокращенно: «чайняком».

Ленчик — тоже «чайняк». В отличие от Зульфии Разимовны, которая, как выясняется, принадлежит к великому содружеству сладкоежек!

На пятой конфете я не выдерживаю.

— Зульфия Разимовна, я очень люблю чай, но…

Я выразительно смотрю на нее в упор, и хозяйка дома кивает, не отводя взгляда.

— Вы правы, Дмитрий. Просто Леня говорил мне о другом человеке… да и я не очень хорошо знаю, с чего начать. Эта история наверняка покажется вам странной.

Вах, женщина — какое знакомое начало! Сколько моих приятелей начинали свои рассказы, повести и романы этими сакраментальными словами! Но Зульфия Разимовна — не писатель. И наверняка не собирается пересказывать мне идею очередного триллера. Однако… я, конечно, тоже не Шерлок Холмс, могу и пальцем в небо угодить — но сейчас попробую угадать.

Я лезу в сумку, извлекаю оттуда помятую заметку и разворачиваю ее перед старшим врачом-консультантом.

— Речь пойдет об этом?

Она утвердительно наклоняет голову; ветер играет прядями иссиня-черных волос без малейших признаков седины.

Красится, наверное.

— Это хорошо, что вы уже в курсе. Дело в том, Дмитрий, что я была председателем медкомиссии на этом турнире. Понимаете, я знаю, кто убил американца.

— И я знаю. — Трудно сдержать ухмылку, да я и не очень-то пытаюсь. — И полгорода знает. Очередной костолом из «Тайра».

— Ах, если бы! — Карие глаза Зульфии Разимовны становятся очень серьезными, и на миг мне кажется: хозяйка дома растеряна, крайне растеряна, и сдерживается из последних сил.

Эта растерянность, а также последующие слова Зульфии Разимовны действуют на меня, как холодный душ.

— Этого, как вы изволили выразиться, «костолома» я не допустила к турниру по состоянию здоровья, — тихо роняет она, и после ее слов в воздухе повисает вязкая пауза.

Мне резко хочется курить, и я лезу в карман.

<p>ВРАЧ</p>

С первым квартетом «мордобойцев» никаких проблем не возникло: к их здоровью еще бы малость мозгов — и хоть в космонавты зачисляй! А так, как в старом анекдоте: «Были бы мозги — было б сотрясение!» Однако у пятого, лобастого, с бритой наголо головой и водянистыми, навыкате, глазами, обнаружилось повышенное внутричерепное давление. Изрядно, надо сказать, повышенное. И Зульфия Разимовна, не раздумывая, отстранила его от участия в турнире.

Безоговорочно.

Так председатель медкомиссии и сообщила представителю клуба, заявившемуся в ее кабинет вскоре после ухода бритоголового бойца. Тот попытался было спорить, но вскоре сдался и обещал прислать замену. В «Тайре» крепких ребят хватало — найдет другого, поздоровее, никуда не денется.

А Ивановой платят за работу, а не за суету под клиентом.

И неплохо платят; многие коллеги искренне завидуют — синекура, и только!

Представитель ушел, и сразу вслед за ним в дверь бочком протиснулся лысоватый мужчина лет сорока — сорока пяти. В руках мужчина тискал картонную папку с какими-то бумагами.

— Карточки принесли? — поняла Иванова. — Наконец-то! Давайте, давайте, я их уже давно жду!

— Да я это… я не карточки, — промямлил мужчина, глядя в пол. — Я на медкомиссию. Это здесь?

— Здесь. Только вы, наверное, ошиблись кабинетом — здесь проходят медкомиссию кандидаты на участие в «боях без правил».

— Да, да, все верно. Я тоже… кандидат! — Заискивающая улыбка и подмигивание, достойное Дон-Жуана; правда, Дон-Жуана после каменных объятий командора.

— Вы?!! — опешила Зульфия Разимовна. — Вы хоть представляете, что это такое? Вы от какого-то клуба? Федерации?

— От клуба «Тайра»! — гордо заявил посетитель и протянул ей пластиковую карточку-удостоверение.

— И Константин Георгиевич счел возможным выставить вас на турнир?!

— Да. Счел, — подтвердил мужчина, сияя новой копейкой.

Аж плешь вспотела.

— Вы в списках есть? Как фамилия?

Названная фамилия действительно обнаружилась в списке. Она стояла самой последней и была вписана в распечатку от руки, фиолетовым фломастером.

— Ну хорошо, — вздохнула Зульфия Разимовна. — Раздевайтесь. До пояса. Посмотрим вас.

И сокрушенно покачала головой, окинув взглядом отвисший живот, сутулые плечи и дряблые мышцы «кандидата».

Разумеется, как и следовало ожидать, у мужчины обнаружился полный «джентльменский набор» типичного городского интеллигента, ведущего малоподвижный образ жизни: запущенный остеохондроз, тахикардия, слабая близорукость, варикоз и далеко не радостная кардиограмма.

Большинство из всего этого можно было определить даже на глаз, но Зульфия Разимовна скрупулезно провела полный осмотр, после чего с чистой совестью вывела на карточке «кандидата»: «К турниру не допускается по состоянию здоровья».

Число.

И подпись.

Мужчина был явно обескуражен, но возражать не пытался: тихо оделся, забыв карточку с заключением на столе, и понуро вышел из кабинета.

<p>ДМИТРИЙ</p>

— А вечером мне позвонили. Мое начальство. — Зульфия Разимовна аккуратно поставила на столик пустую чашку и бросила короткий взгляд на Ленчика.

Ленчик молча кивнул — продолжайте, дескать.

Все свои.

— Звонок как звонок, ничего особенного, только я сразу почувствовала: что-то не так. И вот, уже прощаясь, наша заведующая центром как бы между

делом интересуется: вы, Зульфия Разимовна, сегодня там кого-то до турнира не

допустили? Да, говорю, не допустила. Двоих. У одного внутричерепное

повышено, ударят — и здравствуй, инсульт!… А второму вообще трусцой бегать

надо. Небось достал тренера, а тот его ко мне сплавил, чтоб отвязаться, -

заранее ведь знал, не пропущу красавца! И тут наша заведующая вдруг начинает

лирику: дескать, «эти люди сами знают, на что идут», и подписку они дают,

и тренер тоже готов — под свою ответственность… А в итоге просит допустить

«этого человека» к участию в турнире!

На некоторое время хозяйка дома умолкает, нервно разминая пальцы и глядя в сторону. Да, неприятно, когда на тебя давит начальство. Можно только посочувствовать. Но я все еще не могу уразуметь: при чем тут Олег или я? Да и Ленчик…

— Я сначала не поняла. Думала, она за бритоголового просит. Спрашиваю, а заведующая смеется натянуто: да нет, мол, Зульфия Разимовна, того вы правильно не допустили! И тут я совсем перестаю что бы то ни было понимать. А она мне снова про подписку, про тренера, который готов под свою ответственность, и надо бы пойти навстречу, а если теленок сам лезет бодаться с дубом — мы врачи, а не педагоги, в конце концов, это его телячьи проблемы. Ну, понаставят синяков, глядишь, образумится! Такие, пока на своей шкуре не почувствуют… Нет, нет, конечно же, укажите диагноз, но только вместо «не допускаю» — «не рекомендую». Чуть другая формулировка, не более, и никто не будет к вам в претензии…

Зульфия Разимовна откинулась на спинку стула и перевела дух.

— Трусиха я, Дмитрий. К чему мне конфликт на работе? Мало ли, может, у начальства с «Тайрой» свои дела… Честно составила повторный диагноз, резолюцию «не рекомендую» — и назавтра утром отдала карточку этому «бойцу» с остеохондрозом. А через пять минут является ко мне их представитель: конфеты принес — та самая коробка, которую я на стол выставила! Благодарил — и при мне написал на карточке: «…под личную ответственность». Ну, подписку они все дают, еще до медкомиссии. А перед уходом вдруг спохватился — и кладет на стол два билета. Вот, говорит, это вам. Приходите с мужем. Или с сыном — надеюсь, вам понравится. И ушел, довольный такой. Я на билеты глянула: второй ряд, чуть ли не самые лучшие места! А цена… В общем, Дмитрий, около сорока долларов за каждый.

— Ничего себе! — непроизвольно вырвалось у меня.

— Вот именно, — согласилась Зульфия Разимовна. — А потом, когда деньги в кассе получала — мы ведь не бесплатно на них работаем! — вижу: сумма в ведомости больше обычной. Я-то уже знаю, они меня в медкомиссию третий год приглашают. Кассир говорит: премиальные. Нет, все законно, все по бумагам… И мнение свое я честно написала, и диагноз — а душа не на месте! Ну зачем, зачем им этот книжный червь с остеохондрозом, что они так с ним носятся?! Хоть вы мне объясните: зачем?!

Я только кивнул. А потом спохватился и помотал головой из стороны в сторону. Я этого тоже понять не мог.

— Вот вы, Дмитрий, — хозяйка дома внезапно подняла на меня глаза, — Вы ведь и помоложе его лет на семь, и явно покрепче будете — хотя и вас, вижу, остеохондроз не миновал. — Я опять кивнул и развел руками: что да, то да…

— Не поймите превратно, но я бы и вас скорее всего не пропустила! Скажем так: крепко подумала бы. («А я и сам не рвусь», — пробормотал я.) И тем не менее — заведующая звонит, представитель благодарит, деньги платят, билеты… В общем, неприятный осадок. Словно продалась кому-то. Думала-думала, решила-таки сходить посмотреть. Муж отказался: у него как раз в этот день дела объявились; сына с женой на именины к другу пригласили — короче, второй билет я подарила соседскому мальчишке. Так он, когда понял, что это не шутка, от счастья так заорал, куда там коту мартовскому… Прибралась в квартире, обед сготовила — и пошла. Своими глазами увидеть, что ли…

<p>ВРАЧ</p>

Всю дорогу от метро до Дворца спорта у Ивановой спрашивали лишний билетик. Дороговизна изначальная вкупе с дороговизной «вершков» не пугала. Долговязые подростки в кожаных куртках, солидные дядьки, как две капли воды похожие на странного «кандидата», голенастые девчонки на роликах…

Народ желал зрелищ.

У ступеней входа рычало людское море, разделенное надвое местным Моисеем — милицейским полковником. Две шеренги серых мундиров, сомкнувшись плечом к плечу, открывали для счастливчиков доступ в святая святых. Зульфия Разимовна одернула плащ и не спеша двинулась по рукотворному проходу. Ступени. Холл. Вежливая билетерша в стеклянных дверях. Если бы еще Иванова понимала, зачем она сюда пришла…

Исключительно вкусное мороженое придало хоть какой-то смысл сегодняшнему походу.

Трибуны оказались забиты под завязку. Зульфия Разимовна ожидала увидеть публику сорта определенного, более того, сорта хорошо известного — но ожидания не оправдались. Вернее, оправдались лишь частично. Вон и впрямь сидит плечистый молодец со сломанным носом, хоть сразу в бой, последний и решительный, зато рядом блестит очками согбенный наукой профессор, и румянец кипит на гладко выбритых шеках, румянец предвкушения; а за профессором на полряда — выводок соплюх, жадно вперившихся в рекламные щиты на стенах. И смешались человеки, всяк со всяким, взыскуя услад…

Зульфия Разимовна прошла во второй ряд, протолкалась к законному месту и села. Отсюда было видно не просто хорошо — прекрасно. По труду и плата. Центр зала аккуратно застелили зелеными коврами («Татами», — неожиданно для себя вспомнила врач), и вокруг газона-пентаграммы, за столиками, сидели чинные мужчины в костюмах. Боже! — они еще и при «бабочках»… Зульфия Разимовна вспомнила боевик, давным-давно виденный по телевизору. Никаких ковров, никаких «бабочек», а место будущей драки окружали проволочные сетки в два роста.

То ли боевик врет, то ли на сетки у устроителей средств не хватило…

Начало ей, вопреки предчувствиям, понравилось. Заиграла музыка, цветные прожектора завертели леденцовую метель, и на ковры выбежала толпа симпатичных девиц в трико. Девицы принялись махать руками и ногами, иногда попадая в такт, иногда — нет, но выглядело это вполне пристойно. Правда, по трибунам загуляли игривые смешки, а сосед Зульфии Разимовны откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Соседу было скучно. Соседу не нравились девицы.

Сосед хотел, чтоб без правил.

Зато даже сосед оживился, когда девиц сменили парни в белых кимоно, похожие на агрессивных снеговиков. Снеговики по очереди били друг друга ножами, палками и разными предметами, но итог не баловал разнообразием: агрессор непременно шлепался на… (татами — снова вспомнила Зульфия Разимовна). Жаль, музыку отключили, прямо посреди выступления. В последнее время Ивановой нравилась такая, ненавязчивая и мелодичная. Под нее хорошо отдыхать. И, как оказалось, хорошо отбирать ножи или плясать в трико. Сердца мужские раня глубоко. Дома попробовать, что ли…

Начало первого боя она проморгала. На зелени пентаграммы сами собой возникли люди, один в полосатом костюме-тройке, двое других — голые по пояс. Невнятно рокотнуло из динамиков, остальные слова утонули в реве возбужденных трибун; и полуголые сошлись вприпрыжку. Видно было хорошо, но на этом достижения Ивановой закончились: она так и не поняла, что произошло. В памятном боевике все было гораздо отчетливей, а здесь… Один боец почти сразу упал, второй упал на него сверху и принялся азартно шевелиться, пока не вмешалась полосатая «тройка». И так, словно в глупом анекдоте, «восэмь раз». Наконец первый ушел на негнущихся ногах, а второго проводили воплями и свистом.

В самый последний момент победитель обернулся, и Зульфия Разимовна отчетливо увидела его лицо. Совсем молодое, с жиденькими усиками на верхней губе. Лицо противоречило мощному, давно мужскому телу, противоречило всем: удивлением, намертво застывшим на нем, пронзительной голубизной взгляда, кровоподтеком на скуле…

«Хороший мальчик, — подумалось невпопад. — Жаль».

А потом ей стало тоскливо.

Пентаграмму топтали все новые и новые претенденты, они падали, вставали, шевелились, снова падали; в паузах выбегали то девицы, то белые снеговики-забияки, то маленький, похожий на краба человечек с огромным мечом

— и снова: полуголые люди падают, встают, шевелятся, выкрикивают сорванными голосами. Вокруг нарастал девятый вал зрительских пристрастий, и Зульфия Разимовна поймала себя на удивительном желании: ей захотелось крикнуть. Как можно громче. Неважно что — лишь бы громче. А еще ей захотелось встать… нет, вскочить и вскинуть руки к потолку.

Глупо.

Стыдно.

Но — хочется.

Она осталась сидеть на месте и даже не крикнула. Потому что буря сменилась громоподобным хохотом. Смеялись все: зрители, строгие судьи за столиками, даже старенькая уборщица в служебном проходе смеялась, опираясь на видавшую виды швабру. Старый знакомый Зульфии Разимовны стоял в ближнем углу пентаграммы и, забывшись от волнения, почесывал отвислый животик. Лысина вовсю отражала свет прожекторов, и голова «кандидата» походила на лик Николы Угодника, намалеванный пьяненьким богомазом. Напротив же вяло приплясывал огромный бородач, все тело которого покрывали устрашающие татуировки. Кажется, бородач был единственным, кто не смеялся (если не считать Ивановой). «Я пришел сюда работать, — невидимым лозунгом висело над бородачом, — работать честно и за деньги, а все остальное меня не интересует».

Полосатая «тройка» сбегала к угловым столикам, заглянула в какие-то бумажки и вернулась обратно.

Отмашка, команда тонет в хохоте — и бойцы сошлись.

Зульфия Разимовна не понимала ничего раньше; не поняла и теперь. Ей показалось, что бородач еще на подходе сунул перед собой кулаком, но рука гиганта вдруг повисла мокрой тряпкой, а лысенький «кандидат» не успел остановиться и с разбегу ткнулся в татуированную грудь. Подбежала «тройка», но было поздно: бородач навзничь лежал на полу, а «кандидат» бессмысленно топтался над противником, даже не пытаясь ничего делать.

Врач встала и начала пробираться к выходу, слыша, как затихает хохот за ее спиной.

У самых дверей ее толкнули.

— Извините, — со странной озлобленностью буркнул дядька в белом халате, один из двоих, что тащили носилки; и процессия свернула в служебный проход, едва не сбив с ног причитавшую шепотом уборщицу.

Прежде чем они скрылись в темноте, Зульфия Разимовна успела увидеть: у человека на носилках нет лица. Гладкий лиловый пузырь, больше всего похожий на волдырь после ожога, обрамленный нелепой бородой. Нет, померещилось: конечно, у бородача было лицо, обычное человеческое лицо — просто цветная метель прожекторов и дежурная лампочка над боковой дверью, мимолетно скрестив лучи на пострадавшем бойце, зло подшутили над доктором Ивановой.

Очень зло.

Назавтра, в утренней газете, она прочитала заявление своего приятеля, заведующего нейрохирургическим отделением.

«Его убили прямо на татами, а в больницу привезли уже умирать. У пострадавшего наступила кома 3-й степени. Компьютерная томография показала, что произошло кровоизлияние в ствол головного мозга, массивное кровоизлияние в субарахноидальное пространство и отек белого вещества. Еще там, в зале, оперативное вмешательство было бесполезным. Он был обречен».

И тогда Зульфия Разимовна позвонила Лене.

<p>ДМИТРИЙ</p>

— Понимаете, все-таки в этом есть и моя вина. — Госпожа Иванова нервно комкает в пальцах белоснежный платок с вышивкой по краю. — Я должна была настоять, чтобы его не допустили к турниру! Но… я ведь опасалась за него самого — а не за того, с кем ему придется драться! И теперь, если начнется разбирательство… меня могут обвинить в недобросовестности, что я пропустила… Вот я и позвонила Лене. Он говорил, что раньше и сам был судьей, а ваш соавтор…

— Зульфия Разимовна, успокойтесь. — Ленчик осторожно трогает хозяйку за локоть, и та послушно умолкает. — Вашей вины в гибели американца нет. Мы, конечно, проконсультируемся с Олегом Семеновичем, — при посторонних Ленчик всегда называет Олега на «вы» и по имени-отчеству, — но любой специалист подтвердит вам…

— Совершенно верно, Зульфия Разимовна, — спешу я прийти на помощь Ленчику. — Давайте рассуждать спокойно. Подписку этот лысый давал? Давал. И американец наверняка давал. Так?

— Так, — кивает Иванова.

— Значит, претензий к вам со стороны его клуба или родственников быть не может. Так?

— Так… — менее уверенный кивок.

— Дальше: американец проходил медкомиссию?

— Конечно! У них с этим еще строже, чем у нас. Но и здесь его тоже осматривали. Я, кстати, и осматривала… — глухо добавляет она.

— И что? Он был здоров?

— Абсолютно!

— Очень хорошо. Значит, любая экспертиза подтвердит вашу компетентность. Таким образом, и с этой стороны к вам претензий быть не может. А если возьмутся за лысого, который американца убил, — в карточке есть ваше заключение и диагноз. Плюс запись представителя клуба насчет личной ответственности. Вы ни в чем не виноваты!

— Да я понимаю, понимаю. — Зульфия Разимовна сунула платок в чашку с чаем, спохватилась и принялась выкручивать тонкий батист. — Только все равно сердце болит. Человек погиб… По-дурацки погиб. И я к этому причастна! Если бы я настояла на своем…

— Ну а если бы американца убил здоровый костолом без тахикардии — была бы какая-то разница? Для убитого — вряд ли. Да и для остальных тоже.

— Наверное, вы правы, Дмитрий. Я зря переживаю — но я ничего не могу с собой поделать! У меня такое в первый раз, за двадцать четыре года медпрактики…

— Зульфия Разимовна, скорее всего никто вообще не будет интересоваться здоровьем победителя. А если заинтересуются и увидят ваш диагноз — только плечами пожмут. В итоге спишут на несчастный случай и забудут. Собственно, это и мог быть только несчастный случай! Никто не в силах такое предвидеть — хоть вы, хоть сам Гиппократ! — вновь вступает в разговор Ленчик.

Кажется, вдвоем мы ее все-таки немного успокоили.

— Действительно, история странная и неприятная, я вас понимаю — но мало ли что случается на подобных турнирах? Ну, упал человек неудачно, затылком ударился или еще чем… Разве что этот мой коллега-остеохондротик — тайный мастер какого-нибудь «Белого Журавля»! — пытаюсь я пошутить, но, похоже, не вовремя. — Впору садиться роман писать: тайное общество, прадедушка из провинции Хэбей, искусство «отсроченной смерти»…

— Роман не надо, — Ленчик оборачивается ко мне и слишком пристально на меня смотрит. — В другой раз. Зульфия Разимовна, мы с Димой еще обсудим ваш рассказ с Олегом Семеновичем и перезвоним вам. Не волнуйтесь. А этот… журавль белый… Никакой он не мастер. Зульфия Разимовна, покажите ваш список.

Госпожа Иванова извлекает из кармана сложенный вчетверо листок и протягивает его мне. Разворачиваю. Ксерокопия. С очень даже приличной лазерной распечатки, на фирменном бланке клуба «Тайра», с непременным значком «инь-ян» в правом верхнем углу. Последняя фамилия действительно вписана от руки. Монахов Владимир Павлович. Сорок два года. Совпадение, наверное…

И тут до меня доходит.

Сорок два года, лысина, сутулые плечи, отвисающий живот…

Я медленно поднимаю взгляд на Зульфию Разимовну.

— У этого… Монахова — у него родинка есть? На лице, справа от носа?

— Есть, — уныло подтверждает Иванова.

Я оборачиваюсь к Ленчику и обнаруживаю, что он с интересом наблюдает за моей реакцией.

— Теперь понимаешь? — вкрадчиво интересуется Ленчик.

— Понимаю.

Вру я. Теперь-то я уж точно ни черта не понимаю!

Кроме одного: Харьков — большая деревня…

Закрывая за собой калитку, я глянул через плечо. Зульфия Разимовна, пригорюнясь, стояла на веранде, а у ног ее лежал матерущий доберманище. Кобель. Тоже небось прямо из воздуха объявился.

Уши собаки торчали двумя копейными остриями.

<p>IV. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ВТОРАЯ</p>

Если, однако, в отроке двенадцати-тринадцати лет явлен замечательный талант, что он ни делай — все будет чудесно. Если мальчик и собой хорош, и голос его красив, да если он искусен, то откуда взяться дурному? Вот только цветок этот не является истинным цветком, он всего лишь цветок временный.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

— Осторожнее, господа! Осторожнее! Ради ваших почтенных матушек, чтоб им ни… никогда… Да осторожнее же, дети собаки!

Маленький толстячок едва не плакал. Мало того, что собирать реквизит пришлось впопыхах, без должного тщания, даже не воскурив благовония перед изображением бодисаттвы Фуген; мало того, что отъезд из Киото упал как снег на голову, так еще и носильщики попались — хуже горных чертей! Безрукие неумехи, которым только навозные кучи вилами перекидывать! Сундук легкий, скажете? Что здесь втроем таскать, скажете? Ну, вы и скажете! В сундуке-то парики, волосок к волоску, — и длинные, до пола, ярко-алые и желтые кудри «демонов», и самурайские, с пучком на макушке, и седые старческие… Все пересыпаны порошком из сухих листьев кустарника каги, от моли да плесени, все тщательно расчесаны частым гребешком, каждый дорог не деньгами — памятью, актерской славой!

— Осторожнее, господа!

Носильщики, подвязав рукава, вяло отбрехивались.

Утро на дворе, куда спешить? До полудня перетаскаем, набьем повозки барахлом сверху донизу, а не перетаскаем — завтра выедут. По рассветному холодку. Небось не вельможи, не гонцы правительственные, днем раньше, днем позже…

— Осторожнее! Не повредите барабанчики! Молодой господин, ну хоть вы скажите им! Молодой господин!

Мотоеси молчал, глядя мимо толстячка, едва сдерживавшего слезы. Суматоха сборов проходила мимо него, как измученные долгими скитаниями путники проходят мимо цветущей вишни. Нет! — мертвой, сухой вишни, годной лишь на топливо для костра. Ну почему?! За что?! Ведь еще вчера, еще совсем недавно… Будда Амида, покровитель страждущих, чем моя семья прогневила тебя?!

Копитесь, копитесь,Невзгоды и беды мои!Недолго осталось -Все равно могильным бурьяномПрорастать этой плоти тленной…

Взгляд юноши мимовольно, раз за разом, возвращался к чиновнику пятого ранга — вон там, у ворот. Да вон, видите! — шапка из прозрачного шелка, к плоской тулье прикреплены две ленты: одна торчит ястребиным крылом, другая волной ручья ниспадает на спину. Лицо чиновника было бесстрастно, напоминая маску старухи из спектакля «Гробница Комати», но где-то на самом дне припухших глазок плескалось удовлетворение. Сегун Есинори будет доволен. Сегун Есинори щедро одарит своего посланца, который задержался единственно для того, чтобы все увидеть до конца и потом донести господину: его тайная воля, не высказанная до конца вслух, вершится.

Труппа Будды Лицедеев… о, простите, уважаемые: с недавних времен труппа Дзюро Мотомаса, старшего сына великого актера, покидала Киото.

Насовсем.

Об этом не говорилось, но много ли надо знающему, чтобы понять?

Намека достаточно.

При виде чиновника пальцы юноши сжимались в кулаки. Хотелось выплеснуть злобу, дать ненависти прорваться наружу, но отец строго-настрого запретил буянить. Принимать удары судьбы должно со спокойствием. Могучая сосна и под ливнем неколебима. Эх, поймать бы того грамотея, кто придумал сию мудрость, да за шиворот и наотмашь, по велеречивым устам…

Боги, за что караете?!

Опала ударила внезапно и оттого стократ больней.

Сразу по приезде с гастролей выяснилось: змея, как обычно, была пригрета на груди. Злокозненный Онъами, племянник и воспитанник Будды Лицедеев, в отсутствие знаменитого дяди и двоюродных братьев лисой втерся в доверие к новому сегуну — и мигом принялся наушничать. Ах, вы видели? — в пьесе «Киецунэ» наряд юного воителя, погибшего злой смертью, точь-в-точь парадные одеяния великого сегуна Есинори! Не мятеж ли?! Ах, вы слышали? — в пьесе «Таданори» странствующий монах с самого начала так прямо и заявляет: «Посетили мы „Южный дворец“ государей, лишенных престола…» Не смута ли? не злоумышление? не намек ли на взаимоотношения великого сегуна Есинори и самого государя императора?!

Нет, вы и впрямь не видели? не слышали?! может, оно и к лучшему?!

Итог происков не заставил себя ждать. Сначала был объявлен официальный запрет труппе устраивать спектакли в столице. Любые, вплоть до площадных фарсов и храмовых мистерий. Следующий удар последовал незамедлительно, лишив актеров времени для передышки в годину бедствий — не будучи мастером меча, наушник-племянник хорошо усвоил истину воителей: «Руби сплеча, подобно тому, как ливень хлещет по веткам!» Отнять у старого Дзэами титул Будды Лицедеев было никак нельзя, такие титулы не сегуном присуждаются, и не властям их отбирать; зато вполне можно было лишить мастера должности распорядителя столичных представлений.

Сказано — сделано.

Вернее, сказано Онъами-злопыхателем, а сделано сегуном Есинори, пятым властителем из клана Асикага. Собственно, чиновник затем и приехал: объявить о лишении некоего Мотомасы, сына Дзэами Дабуцу, права возглавлять организацию представлений в Киото.

Вот свиток с повелением.

Старый актер выслушал его в молчании и склонил голову. Лишенный официального звания, Мотомаса по-прежнему оставался главой труппы, как истинный наследник отцовского искусства, — именно поэтому труппа в спешке покидала негостеприимную столицу, из родной матери ставшую мачехой. Путь лежал на юг, в окрестности Оти. Тамошний дайме, давний поклонник Будды Лицедеев, еще раньше намекал о своем возможном покровительстве, даже в случае неудовольствия сегуна. Крепко княжеское слово, крепче стали его меча и доспехов его самураев. Ах, если б еще время не поджимало! — кто знает, что новенького взбредет в голову раздраженному сегуну…

Приходилось торопиться с отъездом. Спешить в беде — хуже некуда. Оттого и трудились в поте лица носильщики, оттого и суетился толстячок костюмер; оттого и хотелось юному Мотоеси сорвать злость на ком попало.

Бессмысленно.

Глупо.

Позорно даже!… А хочется, аж скулы сводит.

— …Молодой господин! Что ж вы-то не собираетесь?

Юноша очнулся.

— Глядите: вернется ваш старший братец, браниться станет!

— Я не еду, — Мотоеси взглянул на толстячка и увидел: изумление весенним половодьем заливает розовое личико костюмера. — Я остаюсь в Киото, с отцом.

Толстячок мигнул, шмыгнул носом, похожим на спелую сливу.

— А-а-а… это конечно. Сыновний долг превыше всего! И то верно: мастер-наставник уже в летах, годы на плечах, как снег на иве… Вы оставайтесь, молодой господин, вы берегите отца-то, пуще жизни берегите, такие люди раз в тысячу лет рождаются! А мы деньжат подзаработаем и вышлем, мы уж расстараемся, в лепешку разобьемся…

Он говорил что-то еще, шумно сморкаясь в цветной платок, но Мотоеси его не слушал.

Юноша знал: рядом с отцом его удерживает не только — и главное, не столько — сыновний долг. Отец молчаливо одобрил бы любой выбор младшего сына. Уехал бы — одобрил; остался бы — одобрил.

Мотоеси было страшно признаться самому себе: он не нужен труппе. Он, бездарность, позор семьи, будет только обузой. На сцену его станут выпускать из милости, позволяя в антрактах пересказывать опоздавшим или тугим на ухо зрителям краткое содержание пьесы. Брат время от времени позволит себе изречь скупую похвалу, вкус которой горше полыни, а прочие актеры (да что там актеры — костюмеры! музыканты! служки!) станут понимающе переглядываться за спиной.

Брат брата не выдаст.

Из уважения к имени Будды Лицедеев, из уважения к славной семейной традиции…

— Что с вами, молодой господин?! Вы плачете?!

— Пыль, — хрипло отозвался Мотоеси, отворачиваясь от толстячка, от его обидного сочувствия. — Пыль… глаза ест…

К счастью, носильщики сейчас как раз выволакивали из кладовой сундук с одеждой, и костюмер мигом забыл о юноше, бросившись следить за погрузкой.

Юноша отошел в сторону и присел на скамеечку близ фонтана.

Маленького, даже можно сказать — крохотного фонтанчика: рыба, встав на хвост, плюется тоненькой струйкой.

Он, младший сын Будды Лицедеев, бесполезней этой рыбы. Она хоть прохладу дает. А он… отец, небось благодарить станет, обнимет, скажет: "Ты

— моя опора в старости!" Отец все понимает. Кроме одного, о чем старому Дзэами не ведать во веки веков: после убийства нопэрапон юноша до одури, до тошноты боялся выхода на сцену. Сесть в «Зеркальной комнате», взять в руки маску, вглядеться в деревянный, лакированный лик, пытаясь проникнуть в глубину образа, в святая святых придуманной личности, перед тем как сделать маску лицом и выйти к публике…

Не— е-ет!

Никогда.

В каждой маске Мотоеси виделся гладкий пузырь.

Безликое лицо.

Та страшная маска бывшей «Горной ведьмы», память о бойне на кладбище Касуга, которую юноша прятал ото всех на дне личного сундучка, под грудой хлама и старых кимоно.

Вот и сейчас: посмертная память о нопэрапон так отчетливо встала перед внутренним взором, что Мотоеси машинально зажмурился. Глупо, конечно, глупо и стыдно, но и впрямь померещилось: видение — это явь, истинная реальность; закрой глаза — и исчезнет. Нет, осталось. Глаза души нелегко закрыть, подобно глазам тела. Более того, жуткая скорлупа вдруг пошла ветвистыми трещинами, вспучилась местами, размягчаясь куском воска, подогретым на огне свечки…

Что за блажь?

Сгинь! Пропади…

Не слышит… не хочет.

Нижний разлом оброс пухлой мякотью губ, почти сразу сложившихся в брезгливую полуулыбку, еще ниже выпятился костистый подбородок, нос с горбинкой навис над щеточкой усов — и под прорезями-глазницами залегли мешки, щедро расцвеченные сизыми прожилками вен.

На юношу смотрела маска чиновника.

Чиновника пятого ранга, того самого, что явился с указом сегуна к опальным актерам.

— Кто… кто ты такой?!

Белые губы Мотоеси прошептали это беззвучно, одним намеком на вопрос, столь же бессмысленный для самого юноши, как и для любого, попытавшегося подслушать этот шепот.

Вместо ответа маска чиновника, в которую превратился призрак нопэрапон, надвинулась вплотную. Юноше показалось, что кожу лица охватила влажная прохлада — так перед тем, как надеть маску, лицо покрывают тонкой тканью, смоченной и потом тщательно отжатой. Прохлада мигом просочилась внутрь, в самое сердце, деревянные черты лжечиновника налипли Мотоеси на щеки, ресницы, переносицу, губы… легче пушинки, осенних паутинок, когда невесомые нити слюдой носятся в прозрачном воздухе.

Снова перед глазами (внутренними? внешними?!) проступило лицо чиновника — ложное? подлинное?!

Одновременно с этим отчаяние и горечь покинули душу Мотоеси. Совсем. Вместо них властно воцарилось презрение, презрение высшего к низшему, ловчего сокола к жирной утке. Ничтожество всегда остается ничтожеством, в какие бы яркие личины оно ни рядилось, и добродетель всегда, рано или поздно, бывает вознаграждена, а порок — наказан. Это закон. Это незыблемость, фундамент, который не расшатать мерзким людишкам, полагающим себя пупком великой Аматэрасу, а всех остальных — засохшим дерьмом на краю выгребной ямы. Истинный человек не дает своим чувствам прорываться наружу, на потребу зевак, но скрытое всегда становится явным, и внутри каждый сам себе — сегун и государь. Власть доставляет удовольствие, власть над собой, власть над другими, будь она выражена силой духа или указом сегуната…

Что?!

Юноша вскочил, снова сел, нервно комкая в пальцах край пояса. Странное состояние ушло, улетучилось рассветным маревом под лучами солнца, кожу лица теперь немилосердно жгло, словно Мотоеси обгорел под жаркими поцелуями светила. Юноша поднес руки к лицу, ощупал нос, уголки рта… гладко выбритую верхнюю губу…

В волнении он даже не обратил внимания, что чиновник пятого ранга уже несколько минут смотрит на него, и только на него.

Смотрит зло, раздраженно, не пытаясь скрыть своих чувств.

Чиновники так не смотрят на опальных актеришек; так смотрят равные на равных, перед тем как произнести оскорбление.

Нет, юноша этого не видел, и хорошо, что не видел.

Туча не громыхнула молнией.

Чиновник поправил шапку тем же нервным движением, каким Мотоеси секунду назад дергал свой пояс, и быстрым шагом направился к экипажу. Неподобающе быстрым шагом. Слуги и скороходы из свиты помогли ему подняться в плетеный, богато украшенный кузов на двух больших колесах; погонщик, встав у передка, хлестнул тяглового быка — и процессия тронулась.

Вообще— то быка полагалось распрячь по приезде, но кто мог знать, что чиновник решит задержаться, поглазеть на сборы?… Думали -возвестит и уедет…

Боковые занавески на миг раздвинулись, из-за них высунулось лицо чиновника. Раздраженный взгляд нащупал стройного юношу у фонтана, полоснул по младшему сыну великого Дзэами наотмашь, будто острый клинок; и занавески вновь сошлись — одна даже порвалась от рывка.

Мотоеси смотрел вслед вестнику беды, часто-часто моргая.

Пыль… глаза ест…

Пыль.

Все — пыль

Отчего— то казалось: не лицо уважаемого посланца сегуна скрывается за занавесками -маска прячется на дно сундука, тонет под ветошью и хламом, медленно превращаясь в прежний гладкий пузырь.

<p>2</p>

Монах явился позже, когда повозки с актерским скарбом уже выехали из ворот и вереницей потянулись прочь.

К воротам Бисямон.

Безумное Облако, как и в прошлый раз, был не один. Следом за приятелем, отстав на полшага, тащился слепой гадатель, уцепившись правой рукой за ножны старого знакомого — красного меча-дурилки, который по-прежнему лежал на плече монаха. В левой руке Раскидай-Бубен тащил мешок с гадательными принадлежностями; за спиной старика болталась цитра-тринадцатиструнка в чехле из потертой кожи.

Но и это еще не все: рядом с монахом и слепцом шел старший брат Мотомаса.

У самых ворот он обогнал попутчиков, коснувшись ладонью воротного столба, и торопливо вбежал в дом, к отцу, кивнув по дороге юноше.

Сам же Безумное Облако встал как раз посреди ворот, вскинул к небу свой меч, едва не снеся верхнюю балку, — кстати, нимало не заботясь, устоит при этом бедолага слепец или позорно шлепнется наземь, — и провозгласил во всеуслышанье:

Запреты блюдя, ты — осел,Ломая их — человек.Правил ныне столь много,Словно песчинок в Ганге!

«Это точно!» — еле сдержав смех, подумал Мотоеси. Хотя он знал, что если Безумному Облаку нет равных в нарушении запретов, то и в соблюдении ему тоже равных нет. Поговаривали, что второй учитель монаха, суровый Касо Содон, умерший в позапрошлом году, сперва приказал своим послушникам окатить Безумное Облако помоями и поколотить палками, а потом, все-таки открыв упрямцу врата обители, глумливо сказал:

— У тебя гладкие и пухлые руки! Такими ли руками ломать себя?!

Той же зимой, когда суровый Касо оказался прикован к постели, будучи вынужден ходить под себя, Безумное Облако убирал за учителем прямо «гладкими и пухлыми руками», в отличие от других послушников не считая нужным пользоваться лопаточками.

Многие сомневались в правдивости или хотя бы в искренности такого поступка, зная дерзость и гордыню монаха, но сомневались в душе, молча, просто из дурной привычки сомневаться во всем.

Сейчас же, закончив тираду, Безумное Облако крутанулся волчком, вынудив взвихриться полы своих одеяний, и пошел прямиком к юноше

Слепой гадатель остался стоять у воротного столба, опустив к ногам мешок. Раскидай-Бубен смотрел прямо перед собой заросшими глазницами, подкидывая и ловя в ладонь какой-то маленький предмет.

Оставалось лишь удивляться, почему он не роняет забавку, — но удивляться было некому.

— Остаешься с отцом? — осведомился монах, походя щелкнув юношу в нос.

Не обидно, но болезненно.

— Да, святой инок, — кивнул Мотоеси, во все глаза глядя на пришельца. И, признаться, было на что посмотреть. Сегодня Безумное Облако зачем-то напялил под рясу широченные штаны-юбку. какие входили в парадный костюм самурая; ряса была подпоясана женским поясом с бантом-бабочкой над поясницей, а на плечах монаха красовался драный плащ из дерюги, видимо, выброшенный старьевщиком на свалку.

— Нравится?

Монах еще раз крутанулся волчком, позволяя лицезреть себя во всей красе.

— Д-да… очень! Очень нравится! Восхитительно!

— А вот и врешь! Врешь и глазом не моргнешь! Небось когда твой папаша рядится в личину, так публика визжит от восторга, а как я обновку надену, так и морду воротят!… Ладно, молчи уж, все лучше, чем глупостями язык полоскать.

«Это точно!» — еще раз согласился юноша про себя, тихо-тихо, чтобы ушлый инок не подслушал мысли.

С него станется.

Безумное Облако плюхнулся на скамейку, кинув меч в пыль, прямо к сандалиям-гэта на высоких подставках, и пальцем поманил юношу к себе.

Пришлось осторожно сесть рядом, на самый краешек.

— А я тебя вчера видел, Будда-младшенький! — Свистящий шепот монаха обжег Могоеси ухо. — Ви-и-идел!… на рынке. Ты маринованную дыню покупал, цельных пять кусков! Отвечай, злоумышленник: было?!

— Было, святой инок. Воистину было.

На какой— то краткий миг юноша и впрямь ощутил себя злоумышленником.

Три смертных преступления: мятеж, непочтительность к родителям и приобретение маринованной дыни.

— Ишь, зарделся! Святой инок все, все видит, у святого инока три глаза… А дыня-то по три медяка за кусок! Значит, за пять кусков… за пять здоровенных кусищ… отвечай немедля: сколько на круг выходит?

— Полтора десятка медяков, святой инок. Почти полная связка.

— То-то! — Мосластый палец монаха закачался перед самым лицом юноши. Ноготь на пальце был толстый и плоский, как у черепахи, да вдобавок еще и слоился. — Полтора десятка медяков! А ты сколько заплатил, душегубец?!

— Дюжину, святой инок.

Мелкие черты монаха сошлись в крысиную, вытянутую мордочку. Встопорщилась редкая бороденка, а открытые ноздри под плоской, похожей на сломанную, переносицей затрепетали от предвкушения.

— Дюжину! Сторговался, значит! Самого Зеленщика Тамэя переторговал! Мотоеси снова кивнул. О вчерашней торговле с Зеленщиком Тамэем он уже

успел забыть — ее вытеснили события новые, гораздо более важные и гораздо менее счастливые. Но вчера, на рынке, он удивлялся самому себе: откуда и прыть взялась?! Едва Зеленщик принялся нахваливать товар, норовя выудить у простака лишнюю монетку, как в Мотоеси ответно вспыхнула неистовая жажда барыша. Хоть какого, но барыша! Юноша приводил тысячи доводов, почему этой дыне место скорее в отбросах, нежели в котомке честного человека, он торговался до хрипоты, на каждый довод Зеленщика Тамэя отвечая своим контрдоводом, призывая в свидетели Канон-Тысячеручицу, всех будд прошлого-будущего и любого из рыночных зевак… да, много воды утекло, прежде чем продавец и покупатель ударили по рукам.

Зеленщик Тамэй еще долго провожал его взглядом, восхищенно крутя головой, и было в его взгляде что-то такое… Сейчас Мотоеси казалось, что взгляд торговца был донельзя похож на прощальный взгляд чиновника из окна экипажа.

Странно: вспомнил о торговце, и вдруг примерещилось — вчерашний день, личный сундучок в углу, хлам, и на самом дне сундучка деревянная маска топит в самой себе лицо жадного Зеленщика, застывая прежним, безликим пузырем.

Голову напекло, что ли?

— Мотоеси!

Кричал старший брат. Он стоял на крыльце, держа в руках тщательно перевязанный свиток.

— Простите, святой инок. — Юноша очнулся, с радостью видя возможность избежать дурацкой беседы, и кинулся к брату.

Сломя голову.

— Я иду к Идзаса-сэнсею, — сказал Мотомаса, показывая юноше свиток. — Попрощаться. И передать подарок: текст «Горной ведьмы» с комментариями, собственноручно переписанный отцом. Ты идешь со мной. Нам надо договориться о твоем дальнейшем посещении занятий. Раз уж ты остаешься…

Идзаса— сэнсей был учителем меча и основателем школы Тэнсин-рю, что означало «Школа Небесной души». Указ позапрошлого сегуна -о славные, дивные времена удачи! — приравнивающий актеров к торговому сословию и позволяющий им учиться фехтованию у прославленных мастеров (естественно, с согласия последних), пока еще не был отменен. Впрочем, юноша полагал, что отмена не заставит себя ждать — по меньшей мере в отношении семьи Будды Лицедеев. Про себя он твердо решил прекратить занятия, дабы не длить бессмыслицу и заодно не ставить под удар Идзаса-сэнсея; но если старший брат настаивает…

Хотя вряд ли сам мастер меча оставит у себя ученика, на ком почил гнев всемогущего сегуна да еще и столь бездарного ученика, как Мотоеси.

Юноша поклонился брату, пряча взгляд.

Он не видел, что слепой гадатель все подбрасывает и ловит, подбрасывает и ловит персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывает, ловит, снова подбрасывает…

Все время выпадало одно и то же.

Неизбежность.

<p>3</p>

— Х-ха!

Идзаса— сэнсей поморщился. С таким выдохом только дрова рубить… Нет! -с таким кряканьем, когда воздух теснится в глотке, подобно толпе в воротах рынка, едва объявят распродажу подержанных сандалий! И то, умелый дровосек…

Мастер вздохнул.

Он знал, что несправедлив к ученику, и знал, что это один из лучших учеников. Правильный «кэнсей», «крик души», родится у этого парня, отягощенного лишней силой, не раньше чем через год… полтора года. Но ведь хочется, ах как хочется, чтобы сегодня, чтобы сейчас!

Мастер вздохнул еще раз.

Он был вовсе не стар, Идзаса-сэнсей, он даже пожилым-то был весьма относительно. Тридцать восемь лет — не возраст. Страсти обуревают, страсти, порывы и метания, а ведь если сказать об этом ученикам… не поверят. Удивятся. Их невозмутимый мастер — и страсти? О чем вы, почтенные?! Легче свести воедино западный рай и преисподнюю князя Эмма…

Ученики вообще недоверчивы. Особенно лучшие. И уж вовсе никогда не поверить им: настоящий учитель всегда чувствует себя самозванцем, занявшим место другого — более сведущего, более мудрого, более… того, каким бы хотелось быть. Учитель, ощутивший себя учителем, должен бросать все и уходить в горы, становиться отшельником, никогда не посягая на чужую душу. Жаль, ученикам этого не понять, ученики на то и ученики, чтобы мечтать стать учителями.

— Х-хай!

А вот это уже лучше. Можно сказать, вполне прилично. Очень похожим двойным ударом — вскользь по чужому клинку, нырок, сперва запястье, а там и шея — Идзаса-сэнсей в свое время сразил в поединке Длиннорукого Такакуру. Тогда еще никто не звал мастера сэнсеем, да и мастером-то… а все-таки короткий клинок вполне способен противостоять длинному. Особенно если и бой так же короток и ослепителен, как малый меч.

Именно после этого поединка на равнине Миягино двадцатилетний Идзаса сочинил пятистишие:

— За шторами мастерстваСокрыт безмятежный дух.Раздерни шторы,Гляди -Вливается лунный свет.

Он встал с циновки и подошел к перилам веранды. Маленький, рано облысевший, похожий на краба человек.

— Ноги! — сорванным голосом крикнул Идзаса-сэнсей. — Приседай, приседай — и вперед!

Внизу, на аллее, посыпанной белым песком, вновь сошлись два меча — большой и малый.

Сегодня занятий не было, но основатель школы «Небесная душа» и по выходным дням приглашал к себе на дом тех, кому иногда доверял провести часть общего занятия, руководя прочими.

— Ноги, говорю!

Плечистый здоровяк присел и со всей стремительностью бросился вперед, добросовестно выполняя указание наставника. Наверное, сейчас он заслуживал похвалы, или дополнительного совета не суетиться. Наверное и даже наверняка. Но Идзаса-сэнсей уже не смотрел на ученика. Он смотрел через весь сад на двоих гостей, что в сопровождении слуги шли к веранде дома — мимо глициний, мимо крутобоких, поросших мохом валунов, мимо ручейков, умело устроенных садовником…

Актеры.

Сыновья Будды Лицедеев: старший, Мотомаса Дзюро, почти одних лет с самим мастером, и младший… как бишь его?… а, Мотоеси.

Идзаса— сэнсей вечно забывал имена тех, кто ничем не выделялся во время занятий.

Мастер махнул рукой ученикам (продолжайте, продолжайте без меня!), отошел от резных перил и встал на ступеньках.

Его поклон был гораздо короче и существенно менее глубок, нежели поклоны новоприбывших.

Традиция.

— …не знаю, право, как и благодарить вас! Дар, достойный императора! Молю вас, задержитесь, выпейте со мной по чарке перед отъездом!

Юный Мотоеси видел: мастер меча ничуть не лицемерит. Благодарит от всего сердца. И то сказать: свиток со знаменитой пьесой отца, переписанной собственноручно сочинителем, да еще в придачу с авторскими комментариями на полях… За такой свиток иной дайме, из знатных покровителей искусства, годового жалованья риса не пожалеет.

Мысль пришла и ушла, оставив легкий налет вульгарности.

При чем тут рис? — отцовские свитки бесценны…

— Простите, наставник, но мы вынуждены отказаться. — Старший брат еще раз низко поклонился. — Верьте, мы скорбим, уходя! Пожалуй, в следующий раз, когда я вернусь в столицу…

Он запнулся, успокоил дыхание и твердо поправился:

— Если я вернусь в столицу. Тогда вы будете первым, к кому я зайду выразить свое неподдельное уважение.

— Да, да, конечно, — понимающе закивал Идзаса-сэнсей, сверкая лысиной на солнце. — Мирские почести, — мастер многозначительно понизил голос, — равно как опала и покровительство, преходящи! Один талант вечен, и указами его не отобрать. Я понимаю… А ваш младший брат — он ведь остается в городе? Я вас правильно понял, Мотомаса-сан?

Наставник «Небесной души» во время приватных разговоров всегда прибавлял к имени Мотомасы уважительную приставку «сан», несмотря на разницу в происхождении.

На занятиях он этого не делал.

Мотоеси шагнул вперед.

— Я… — Юноша понимал, что нарушает приличия, самовольно вмешиваясь в беседу старших, мешая брату ответить на вопрос наставника, и поэтому торопливо поклонился. — Сэнсей, умоляю, поймите меня правильно! Я…

Левая бровь Идзасы-сэнсея поползла вверх.

— Я слушаю, — очень тихо сказал мастер меча.

Как клинок из ножен вынул.

— Я больше не имею возможности посещать ваши занятия! — единым духом выпалил юноша и чуть не зажмурился от страха: таким острым вдруг стал рассеянный взгляд наставника.

— Ты решил сменить учителя?

— Что вы!… что вы… никогда! Лучшего учителя, чем вы, не найти, даже если пройти пешком от мыса Амагасаки до горы Хиэй! Просто… просто…

— Я слушаю, — повторил Идзаса-сэнсей.

Юноша все-таки зажмурился.

Говорить так было легче, но не очень.

— Я… я — бездарный ученик! Я — позор своего наставника! И кроме того… ну, вы понимаете, учитель!… сегун подверг опале наше семейство, и теперь…

— И теперь ты боишься навлечь на меня гнев сегуна Есинори? Идзаса-сэнсей сейчас думал быстро. Многие не понимали, что

медлительность этого человека во всех делах житейских способна перерасти в стремительность атакующей змеи без перехода, сразу, едва события переходили определенную, видимую только мастером черту. Многие не понимали, за что и поплатились; но сейчас речь не об этом.

Юнец прав — сегун злопамятен.

Юнец прав.

Но согласиться с его правотой — вот истинный позор.

Даже если этот позор родствен безопасности.

Улыбка растянула тонкие, бескровные губы маленького человека, похожего на краба; и при виде этой улыбки Мотоеси затрепетал с головы до пят.

— Наставник… наставник! Я готов принять любую кару за…

— Молчи и слушай. Только мне дозволено решать, кто из моих учеников талантлив, а кто бездарен. Только я принимаю решение: оставить или выгнать. Решая это сам, ты оскорбил меня. Но оскорбил по недомыслию, из лучших побуждений, и поэтому достоин прощения. Сейчас мы спустимся вниз, и я уделю тебе несколько минут своего времени. После чего приму окончательное решение: стану ли я учить тебя дальше или выгоню прочь. Ученик не выбирает, ученик отдает себя в знающие руки; бремя учителя — бремя выбора. И запомни: гнев или ласка сегуна Есинори здесь абсолютно ни при чем. На Пути Меча все равны.

Идзаса— сэнсей покосился на тех двоих, что совсем недавно рубились на песке аллеи, а сейчас стояли внизу бок о бок, у обвитой плющом беседки, с отрешенными лицами.

Услышали ли?

Запомнили?

Да, услышали и запомнили.

— Идем.

И, не дожидаясь, пока юноша последует за ним, Идзаса-сэнсей спустился по ступенькам.

Короткий жест — один из старших учеников кланяется и сломя голову убегает, чтобы минутой-другой позже принести из оружейного зала два деревянных боккэна. Мастер меча терпеть не мог этих новомодных ухищрений: на его занятиях использовались только стальные клинки, пусть и не работы оружейников древности, но все-таки стальные, заточенные, способные причинить увечье. И бамбуковые доспехи вкупе со шлемом он тоже не признавал, принуждая учеников заниматься в обыкновенной, повседневной одежде.

Когда он говорил другим наставникам, что так гораздо меньше пострадавших и гораздо больше постигнувших — он был прав.

Но верили ему не все.

Впрочем, сейчас можно было позволить себе взять в руки боккэн из твердой древесины. Не ради себя, а ради этого юного глупца, способного причинить собственному телу бед во сто крат больше, чем это сделает кто-либо другой, и в первую очередь он, Идзаса-сэнсей.

Рукоять, обтянутая вывороткой, сама ткнулась в ладонь.

Маленький, похожий на краба человек поднял деревянный меч над головой и застыл в ожидании.

<p>4</p>

Все вышло неправильно.

Совсем неправильно.

Нет, поначалу события не отклонялись от задуманного Идзаса-сэнсеем сценария. Мы, конечно, не великий Дзэами, пьес не пишем и не ставим, но некоторые сценарии и нам подвластны. Вон юнец робко берет поданный ему боккэн, спускается вниз, на песок… встает напротив.

Через секунду этому… как его?… Мотоеси становится неуютно, он облизывает губы и зачем-то переносит вес на заднюю ногу. Ему, наверное, кажется, что так гораздо безопаснее, дальше от мастера и, значит, лучше; ему так кажется, и он не прав.

Пусть.

Пусть его.

А вот и боккэн косо смещается к правому плечу — еще одна глупость.

Простим и это, хотя в бою это смерть.

Разрубленная подмышка.

Впрочем, юнец не самурай, юнец — актер, для него смерть — это занавес и преддверие следующего спектакля.

Как и для нас всех, только спектакли разные.

Идзаса— сэнсей мог позволить себе думать о постороннем. Сейчас -мог. Он и так уже заранее решил: юнец останется у него в школе, независимо от итога испытания. Талантлив он или бездарен (второе — скорее), не имеет никакого значения. Даже если сам юноша станет упираться — заставим. И никто не сможет после этого сказать, что основатель школы «Небесная душа» способен бросить в беде своих учеников, даже рискуя навлечь на себя гнев властей.

Это хорошо.

Это честь.

Улыбка еще кривила тонкие губы прославленного фехтовальщика, безбрежная уверенность в своих силах еще заполняла до краев его сердце, но опыт вдруг напомнил о себе тонким шилом беспокойства.

Посторонние мысли вспугнутым вороньем взвились в воздух и закаркали, кружась над равниной души.

Юноша напротив сделал первый шаг, и Идзаса-сэнсей без видимой причины остро почувствовал: его собственная позиция уязвима. Ибо шаг Мотоеси был преисполнен гордого, воистину мастерского спокойствия. Да, проскальзывая по песку, ступня чуть-чуть запаздывала укрепиться, пустить корни — но это поправимо. Это легко поправимо. Это…

Тело Идзаса-сэнсея думало само.

Боккэн опустился перед грудью, и краб попятился назад, угрожающе растопырив клешни.

Мотоеси и не подумал остановиться. Рискованно, очень рискованно он двинулся наискосок, сокращая разрыв, неумело изменяя положение деревянного клинка у плеча, — но умение или неумение юноши сейчас меньше всего интересовали мастера. Рассудок подсказывал Идзаса-сэнсею ринуться вперед, в отчетливо видимую паузу, и вышибить оружие из рук ученика; рассудок подсказывал, и был совершенно прав, но чутье фехтовальщика говорило совсем иное.

Мотоеси излучал такое непоколебимое достоинство, такой преисполненный бесстрастности дух, что бросаться на него казалось лишь способом покончить с собой, одним из многих. На миг мастеру даже почудилось: он смотрит в зеркало, в тайное зеркало, отражающее не поверхность, а глубину; он смотрит и видит за неуклюжестью и отсутствием опыта — самого себя.

Бойца, обожженного сотней схваток.

Наставника, чьи заслуги бесспорны.

Идею «ай— нукэ» во плоти, идею растворения в судьбе, ибо врага убивает не меч мастера, а его собственное упрямство; зато, бросив вызов более сильному, ты не погибаешь, а и впрямь совершаешь самоубийство.

Идзаса— сэнсей смотрел в зеркало и видел то, что зачастую не видно другим, -себя.

— За шторами мастерстваСокрыт безмятежный дух.Раздерни шторы,Гляди -Вливается лунный свет.
<p>5</p>

…когда боккэн вылетел из вспотевших ладоней Мотоеси, а деревянный клинок учителя огрел сына великого Дзэами по хребту, юноша перевел дух едва ли не с облегчением.

Так и должно было быть.

Мастер всегда говорил: смерти подобно отвлечься во время поединка. Мастер всегда прав. А он, глупый Мотоеси, едва ли согласился бы признаться вслух: он сейчас отвлекся. Он видел глупости: проклятая маска нопэрапон, воск, подогретый на пламени свечи, и гладкая поверхность мнется, превращаясь в лицо Идзаса-сэнсея, лицо воина, не знающего поражений, — вот маска надвигается, липнет на лицо, просачивается внутрь…

— Завтра в час Обезьяны, — еле слышно сказал Идаза-сэнсей, стоя к юноше вплотную. — И если ты опоздаешь к началу занятия, я заставлю тебя заново отполировать все мечи языком! Понял?! Завтра в час Обезьяны, даже если все боги и демоны встанут у тебя на дороге!

Мотоеси еле смог заставить себя кивнуть.

Ну конечно, не будь он сыном Будды Лицедеев и не желай Идзаса-сэнсей прилюдно продемонстрировать свою независимость…

<p>6</p>

Боккэн валялся в кустах, и на нем уже примостилась рябая пичуга.

<p>V. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ОЛЕГ</p>

— Не верю!!! Монах человека убил? Чушь собачья!

— Олежа, не лезь в бутылку! Тоже мне Станиславский: верю, не верю! Что делать будем? Когда Ленчик превращает меня из Семеныча в Олежу, сразу ясно: разговор пошел серьезный.

Я прошелся по комнате хромым бесом, вертя в руках чайную ложку. Всегда предпочитал размышлять таким образом; на ходу и играясь какой-нибудь чепухой. С детства. Нет, но каков фортель: великий мастер «языкоприкладства» Володька Монах в полкасания грохнул любимого ученика этого… как бишь его?… впрочем, наплевать. Только выяснений нам сейчас не хватало!

Месяц назад мы потеряли зал. Школьный зал, где свободно становилось до сорока человек; нагретое лет за семь местечко, в пяти минутах ходьбы от метро — тише не бывает. Дурак директор без видимых причин поссорился с арендаторами флигеля, и через три дня к нему явился клиент на аренду подвала под склад. Сто баксов в месяц предложил. «Много, — застеснялся наш душка. — Давайте пятьдесят. На ремонт школы…» Клиент дал, хозяин взял, а через секунду в кабинете было не продохнуть от понятых и видеокамер.

Портрет штатовского президента, столь любимого трудовым народом моей родины, наискось пересекала проявившаяся в ультрафиолете надпись: «ВЗЯТКА».

Завели дело, а для профилактики принялись трясти кружки и секции (начали, на наше счастье, с садоводов и макраме): что давали, когда давали, и платите ли положенное родной державе?

Садоводы, проявив завидное проворство, исчезли первыми, мы — вторыми. Найдя убежище в подвале одного из младших инструкторов, где он возился

с первым годом обучения. Весна идет, весне дорогу, месяц — и мы в лесу; а к сентябрю сориентируемся.

Нам державе оброк платить несподручно, мы и школьный-то зал на надрыве тянули…

И вот — шалая выходка Монаха, в которую я не верю до сих пор. Да, он ушел от нас с полгода тому назад; да, наша хата с краю и ниже уровня земли; да, мы тут совершенно ни при чем, но если начнут шерстить — мало не покажется. Любят у нас это дело — шерстить.

Прав Ленчик: надо разбираться.

— Ты ему позвони, — встрял Димыч. — Я у старосты телефон взял. Позвони и скажи…

Димыч осекся, прекрасно понимая: я и сам знаю, что надо бы сказать беглому Монаху, вот только делать это мне аж никак не хочется.

Но придется.

Долго было занято.

— Да? — наконец спросил женский голос. — Да, я слушаю!

— Э-э-э… Володю можно?

— А кто его спрашивает?

— Скажите, Олег звонит.

— Какой Олег?

Вот ведь пристала, цербер!

— Володя знает.

— Вова! — громыхнуло в трубке так, что я едва не оглох. — Вовка, тебя какой-то Олег спрашивает? Подойдешь?

Мне пришлось ждать еще минуты три-четыре, прежде чем женский голос в трубке сменился мужским.

Хриплым, будто мороженого объелся или с перепою.

— Монахов у телефона.

Ишь ты!

— Привет, Володя. Это я. — Слава Богу, не стал выяснять: "Кто "я"?! — Слушай, я тут газету читал…

Неприятный смех. Трубка смеется долго, очень долго, и я ловлю себя на желании послать все к эбеновой маме и закончить этот паскудный разговор.

— Грамотный? — отсмеявшись, интересуется трубка. — Прессу полистываешь? Дергаешься небось: а вдруг твоих криворуков зацепит?

Я молчу.

Я всегда молчу перед тем, как учинить выходку, о которой после буду шумно сожалеть.

Ленчик когда-то, изучая мой гороскоп, сообщил, будто в прошлой жизни я был «судьей неправедным», скорым на опрометчивые поступки.

Пожалуй, он прав.

— Ты не дергайся, сэнсей, — рокочет в трубке. — Ты спи спокойно: я о вас — ни словечка. Не знаю, не ведаю, в глаза не видел. Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?! У тебя ведь не двенадцать, у тебя поболе будет… Не жалко?

И гудки.

Короткие, наглые.

— Ну что? — спрашивает Димыч.

«Олежа, как?» — сквозит во взгляде Ленчика.

Я молчу.

Никогда, никогда раньше Монах не разговаривал со мной в подобном тоне!

— Все нормально, — отвечаю я. — Он про нас забыл и забил. Все нормально, мужики…

И только тут замечаю, что кручу в пальцах чайную ложку, как крутят нож перед обманным ударом.

* * *

Май наконец-то вспомнил, кто самый радостный в году, и плеснул в глаза солнышком.

От Дубравы мы с Димычем сразу свернули к выводку турников, свежепокрашенных каким-то доброхотом, а оттуда взяли напрямик. Делать так было опрометчиво. Здешние лесопосадки испокон веку обладали норовом незабвенного ляхофоба Сусанина — стоило покинуть торные пути, как дорога вместо сокращения удлинялась раза в три. Год за годом мы топаем здесь, под каждым кустом если не стол и дом, то уж шашлык бывал наверняка — а вот надо же! Не иначе, леший шалит. Оставалось лишь угрюмо бормотать под нос: «И с тех пор все тянутся передо мной глухие кривые окольные тропы…» Ну и плевать. Пусть их тянутся. До занятия еще час с лишним, времени навалом.

Мы, собственно, специально приехали ни свет ни заря, желая самолично осмотреть родную полянку после зимних невзгод.

И прикинуть возможный объем работ по благоустройству.

Наверное, со стороны это выглядело потешно: двое упитанных мужчин в самом расцвете сил подпрыгивают на ходу, елозят подошвами кроссовок по особо мокрым участкам, иногда останавливаются и раскорячиваются жабами перед дождем, задумчиво перенося вес то на одну, то на другую ногу… Чем славна Дубрава — со стороны пялиться некому. Тишь да гладь. И можно без глупых комментариев выяснить, что по такой погоде делать можно, что можно, но стремно, а с чем стоит погодить до более сухих времен.

Мы перебрались сюда лет десять тому назад, из Лесопарка, главного обиталища окрестных «каратюков». С мая месяца (если не раньше!) Лесопарк разом превращался в коммунальную квартиру, где за каждый квадратный метр чуть ли не война начиналась. Иду на «вы»! — и таки иду, можете быть спокойны! Рукомашество с дрыгоножеством высовывались из-за каждой елки-палки, любое относительно ровное пространство шло нарасхват; временами приходилось стоять в очереди… Нет худа без добра: ветераны приучились делать свое дело даже под шрапнелью язвительных взглядов и реплик знатоков. В наше время все знатоки, особенно насчет посмотреть. Хуже дело обстояло с зараженными бациллой орлизма — они топорщили перышки и назойливо щелкали клювом в смысле «поработать».

Ну, козлы, выходите — я, блин, седьмой месяц грушу околачиваю, пора душу молодецкую потешить!

Иногда нервы не выдерживали, в чем после приходилось раскаиваться. Знать, не до конца стал подобен сердцем стылому пеплу и сухому дереву… у-у, лицемер!

Сейчас, на мое счастье, мода на рукомесло прошла, и даже в летнем Лесопарке можно без проблем сыскать тихое местечко. Можно, но не нужно. Привыкли. Обжили Дубравушку. А мода… Бог с ней, с модой. Просто иногда, осенними вечерами, вспоминаются старые времена. Когда нас споро оцепляли дружинники и краснорожий лейтенантище стращал злоумышленников козьей мордой правосудия. Когда любой пацан, завидев нас (или не нас) издалека, несся навстречу с истошным воплем: «Дяденьки, к вам записаться можно?!» Когда в целях конспирации приходилось надевать дурацкие гетры, ставить на окнах зала затемнение, а в углу на матах дремал до поры кассетный магнитофончик, заряженный попсой, — во время налетов нам трижды удавалось сойти за «аэробику». Ржали потом до истерики… А за фотокопию какой-нибудь засаленной «Годзю-рю карате-до», только за наличие сверху грозного имени тигроубийцы Гохэна Ямагучи, отдавалась трехмесячная стипендия! Сейчас бы небось поскряжничал, поскрипел бы — дешевле найду, а и не найду, так обойдусь! И жена-умница, помню, помалкивала, когда я, сволочь окаянная, оставлял ее дома с больной дочкой, пропадая днями все в том же Лесопарке, возвращаясь никакой…

— Пьет много, — шептались за спиной сердобольные соседки. — Ишь, ноги не несут!… А с виду приличный, в очках…

Ноги и впрямь не несли.

— …что?!

— Смотри, — зловещим шепотом повторил Димыч и для верности ткнул меня локтем в бок.

Больно ткнул, подлец, с усердием.

— Куда смотри?!

— Да тише ты!… Видишь, за шиповником? Монах…

Я поправил очки и пригляделся. Вон тополь, чей пух вскоре начнет терроризировать всех и вся; вон и впрямь заросли шиповника, а вон, в просвете, руки-ноги мельтешат.

— Ты сюда стань. — Димыч осторожно смещался влево. — Отсюда лучше… Действительно, лучше. И отчетливо виден Монах на пленэре. Рядом с

долговязой девицей из породы орловских рысаков. Или — рысачих. Занимаются, надо полагать. Без правил, или чем там Володька сейчас балуется? Ага, друг дружку пинать стали. Точнее, попинывать. Издалека, для пущей безопасности. Позорище. Глаза б мои не глядели… Разогнать бы их сейчас по углам, да опустить в старую добрую стоечку, да минуток на пять, чтоб коленки задрожали! Оно, когда дрожь в коленках, ума сильно прибавляет. А когда пяточкой сам себя по гениталиям от большой спешки выйти в мастера… Помню, я одного айкидошника разочаровал, назойливого, как уличный проповедник-мормон или там адвентист седьмого дня. Он мне про гармонию, про любовь мировую и про меня-злыдня на закуску, а я ему про то, что дедушка Уешиба, О-сэнсей великий (без шуток, всерьез!), о любви лишь на старости лет заговорил, когда копьем и мечом положенное отмахал. Как и все великие. А попервах у своего учителя, знаменитого Такэда Сокаку по прозвищу Последний Самурай, который и после частичного паралича пятым данам шею мылил… Полы у него драил дедушка. За каждый жест платил учителю, хоть и был бедней церковной, то бишь храмовой, мыши. Правильно делал, умница…

Зато когда Последнего Самурая на восемьдесят третьем году жизни паралич таки разбил, то именно дедушка Уешиба при еще живом наставнике официально сменил название школы с Айки-будо на Айкидо. Чем изрядно потоптался по японским традициям. И быть бы дедушке битым четырьмя «внутренними учениками» Такэды, когда б не дипломатический талант самого Уешибы и однозначный запрет ожившего Последнего Самурая на вынос сора из избы… простите, из додзе.

Пожалуй, символично, что оба они, учитель и ученик, Последний Самурай и О-сэнсей, умерли в одном возрасте и практически в один день; только ученик отстал от учителя на двадцать шесть лет.

Не поверил айкидошник. Опять про любовь завел. Про отсутствие духа соперничества. А когда я ему сообщил, что в старых школах карате, того самого злобного карате, от которого у айкидошника скулы сворачивает, про так называемый «свободный спарринг» и слыхом не слыхивали аж до конца первой четверти XX века…

Опять не поверил.

Бросил метать бисер передо мной свиньей.

Ушел, смеясь.

А я смотрел ему вслед, понимая, что в полный стакан не наливают, и думал: прав ты, дурачок, и про любовь прав, и про гармонию… Только рано начал. И вслух. Оно когда про любовь вслух и чересчур, без спросу хватая за грудки и вкручивая любой ценой, — сомнения великие берут.

Любовь — штука тихая.

А ты, брат, не Купидон, чтобы с этой любовью, да ко всякому-каждому, да в мегафон, да на всех перекрестках…

— …ты чего, заснул?

— Пошли отсюда, Димыч. Что мы с тобой, Монаха не видели? Знаешь песню: «Каким ты был, таким ты и остался, орел степной…»?

Димыч недовольно засопел и стал копаться в бороде. У меня борода короткая, огладишь, вот и весь кайф, а у него — другое дело. Есть где развернуться.

— Монах американца грохнул, — буркнул он невпопад, словно желая мне напомнить. — Мало ли… может, подойдем?

Не стал я объяснять, что после телефонного разговора мне меньше всего хочется подходить к Монахову Владимир свет Палычу.

Зачем?!

Чтобы опять услышать смех и хриплое:

— Ты только вот о нем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?!.

Ничего не скажу, Володька.

Промолчу.

Пинай свою девицу всласть.

…Димыч шел за мной, немузыкально мурлыча под нос.

<p>ДМИТРИЙ</p>

Сегодня я устал основательно. Олег — видимо, одурев от свежего воздуха после духоты подвала, — загонял всех до смерти, отчего сразу вспомнился давний случай. Когда меня, после трех дней на ногах и трех бессонных ночей на одном загородном сборище, вытащили под вечер последнего дня крутить показуху. Народ алкал зрелищ (ибо хлеб и тушенка уже были съедены, а водка выпита). Я еле ноги волочил, даром что трезвый, а тут ко мне подбегает приятель и взашей гонит выступать. Ну, показуху-то мы отработали нормально, откуда только силы взялись! — а потом все закончилось, вышел я из круга, смотрю: на дороге бревно лежит. Не очень даже большое. Мне б переступить, да нога не поднимается! Минутой раньше брыкался вовсю — а тут бревно перешагнуть не могу! С третьего раза удалось, и то чуть не упал…

Нет, сейчас, конечно, мне бревно не преграда; но состояние похожее. И предплечья ноют — опять отбил об Тролля. Завтра в калейдоскоп играть буду: сперва посинею, затем пожелтею. Кр-расота! Вот сейчас еще выйдем к остановке, возьмем по бутылке пива, сами себя осудим за потакание низменным страстям…

— Пивка возьмем? — Олег поравнялся со мной.

Смотри— ка, хромать начал! Вспомнил… ладно, шучу.

— Это только у дураков мысли сходятся или у соавторов — тоже? — ухмыляюсь я.

— Оно, конечно, пиво после тренировки…

— Нехорошо, — заканчиваю я мудрую мысль.

— Но если душа просит, а на дворе воскресенье, то уже…

— Гораздо лучше, — заканчиваю я вторую мудрую мысль.

— И всего по одной…

— «Монастырского темного». — Третья мысль мне кажется гораздо мудрее предыдущих.

— Или «Княже». Если будет.

— Угу.

Одно время я предпочитал «Гессер», да и сейчас его люблю, в отличие от популярного в иных кругах «Гиннеса». Но в последние полгода наш Роганский завод стал варить пиво ничуть не хуже, и к тому же — вдвое дешевле.

Патриот я или где?!

Группа растянулась по просеке двумя муравьиными цепочками: посередине до сих пор блестели лужи, и все старались идти по обочине.

У остановки народ, прощаясь, стал расползаться в разные стороны — кто на троллейбус, кто на автобус, а кто и вообще рядом живет. К нам с Олегом пристроился Ленчик, однако пива брать не стал — купил бутылку минералки.

Троллейбусов долго не было, но мы никуда не спешили: болтая о пустяках, опустошили бутылки, сдали их терпеливым бабуськам-мешочницам, а потом я достал сигарету.

— Ну что, включаем ускоритель?

— Включай.

Я закурил. Минздрав предупреждает: это называется «умелое использование закона подлости в корыстных целях». Ведь общеизвестно, что, стоит тебе закурить, — мигом появится долгожданный транспорт. И точно! Не успел я сделать и пяти затяжек, как к остановке подкатил рогатый. (Помню, кто-то шутил: дескать, слово «троллейбус» произошло от слова «тролль», которое в переводе на русский означает «черт с рогами».)

Двери распахнулись, троллейбус изверг наружу часть плохо переваренного содержимого и вознамерился было поскорее удрать — но мы втроем успели-таки втиснуться внутрь, угодив в привычный живой пресс.

Через пару остановок полегчало, а Олег вдруг тронул меня за плечо и указал подбородком в сторону передней двери. Вначале я не понял, но почти сразу машину тряхнуло, и я увидел у кабины водителя знакомую лысину в обрамлении редкой седеющей поросли.

Монах.

А рядом, кажется, та самая длинномерная девица с поляны; хотя со спины толком не разобрать.

— Тебе еще хочется подойти? А, Димыч?

— Ну…

В общем— то Олег прав: говорить с Монахом особо не о чем. «Привет -привет». Ну, еще пару фраз. И все равно мы стали пробираться к передней двери.

Троллейбус подходил к очередной остановке, когда Монаха качнуло, крутанув волчком. Первым он увидел Олега, да и нас с Ленчиком наверняка заметил.

— Привет, Володя! — Олег махнул ему рукой.

Однако вместо ответного приветствия Монах резко отвернулся, шепнул что-то на ухо своей дылде (для этого ему пришлось привстать на цыпочки) — и оба они спешно начали толкаться, выкрикивая:

— Вы сейчас выходите? А вы?!

Впору затылок почесать. Куда это он ломанулся?

— Володь, да подожди ты! На пару слов…

Монах даже не обернулся. Вместо этого он неуклюже пнул в бок толстую бабу, вставшую со своей кошелкой в проходе, словно триста спартанцев в Фермопилах. И грянул классический троллейбусный скандал! Баба попалась горластая, доведя до сведения пассажиров много новых фактов из жизни «лысого ракла». Но тут двери наконец распахнулись, и потный Монах с девицей кубарем вывалились на улицу, чуть не сбросив с подножки еще двоих человек, не ожидавших от нашей парочки подобного натиска.

Мы по инерции выскочили следом, опоздав буквально на минуту.

Никого.

В смысле, ни Монаха, ни его спутницы.

Совсем рядом начинался однообразный лабиринт пятиэтажных «хрущоб», и затеряться в нем было проще простого. Ну не играть же нам в «казаков-разбойников»!

Позади раздалось сдавленное сипение. Мы разом обернулись — и едва успели подхватить под руки сухонького старичка в драповом пальто и антикварной шляпе из фетра. Этот старичок как раз стоял в дверях, когда Монах с подругой ломились к выходу.

Бедняга задыхался, перхал, лицо его пошло багровыми пятнами, и всем нам сразу стало ясно, что дело плохо. Я затравленно огляделся в поисках ближайшего телефона-автомата. Есть! Вон, у ларька, на углу. Только бы работал! Карточка… Тьфу, «03» ведь бесплатно!

— Олег, я к телефону, «Скорую» вызывать.

— Да, беги.

Бегу, словно за мной гонятся. Добегаю. Срываю трубку. Похоронной музыкой в ухо ползут короткие гудки. Остервенело дергаю рычаг Есть! Длинный!

— Приезжайте скорее! Тут человеку плохо! Задыхается. Кажется, с сердцем что-то… или астма. Что? Остановка Отакара Яроша, как ехать с Павлова Поля в центр… Да, троллейбусная остановка, на перекрестке!… Выезжаете? Спасибо…

Ну, даст Бог, успеют.

Оборачиваюсь — и вижу, как тормозит наш троллейбус, тормозит с визгом, со скрежетом, едва отойдя от остановки; и из открывшейся передней двери кого-то выносят. Еще одного… одну. Та самая толстуха, что костерила Монаха на весь салон. И еще…

Бегу обратно.

<p>ОЛЕГ</p>

Пострадавших было четверо. Старик, которого мы успели подхватить, тетка с кошелкой, молоденький курсант с оттопыренными ушами и мальчик лет семи-восьми. Совсем как Димкин сын.

Курсанта все время тошнило, и поначалу мы решили, что он попросту пьян. Но спиртным от лопоухого не пахло, парень зеленел на глазах, пытаясь принять цвет собственной формы, и ноги отказывались держать хозяина. Его усадили на обшарпанную скамейку, и теперь курсант глубоко, жадно дышал, прикрыв глаза и откинувшись на спинку. Авось отдышится.

Все остальные были без сознания. Над мальчиком взахлеб рыдала молодая женщина, размазывая по щекам потекшую тушь.

— Алешенька, Алешенька, очнись! Да что же это?! — всхлипывая, причитала она.

— Отравились небось? — переговаривались мужики в рабочих спецовках, дымя «Ватрой». — Грибами, ясное дело! Сейчас все грибами травятся, после Чернобыля…

Это они вытащили пострадавших из салона наружу.

— Вряд ли, Петрович. Может, эта… эпидемия какая?

— Блин, не подхватить бы! Меня супружница живым закопает…

Никаких других мыслей, кроме отравления или эпидемии, мне тоже в голову не приходило. А зря. Что ж это получается, братцы?! В течение двух минут три человека практически одновременно выпадают в осадок, а четвертый — едва не выпадает! Не слишком ли для эпидемии?! А если они отравились, к примеру, какой-то дрянью прямо в салоне — то почему только эти везунчики, а не все поголовно?

Грибов на всех не хватило?!

«Скорая» задерживалась, врача среди людей на остановке не нашлось, и мы сделали, что могли: уложили пострадавших поудобнее, расстегнули на них одежду, чтоб легче дышалось… Что еще? А ничего! Никто просто не знал, что еще можно сделать!

Собрались вокруг — только мужики с сигаретами отошли чуть в сторону; ждали «Скорую».

Второй курсант, однокурсник лопоухого, еще раз сбегал к телефону.

Вернулся.

— Обещали вдогон две машины выслать. Первая уже выехала.

— Да где ж они ездят, мать их?!.

Старик вдруг дернулся, глубоко вздохнул и обмяк. Ленчик с курсантом бросились делать ему искусственное дыхание — и тут рядом завизжали тормоза…

Машины «Скорой» забрали всех, кроме очухавшегося курсанта в испачканной форме. Но, судя по хмурым лицам врачей и санитаров, старику уже было не помочь, да и дела остальных оставляли желать лучшего. Плачущая женщина уехала в машине вместе с сыном; народ начал мало-помалу расходиться. Троллейбусов снова не было.

— Может, такси поймаем? — предлагаю я, чтоб хоть что-то сказать.

Давило на меня это молчание, прямо как могильная плита, — а говорить-то особо и не о чем.

— Давай, — соглашается Димыч, а неразговорчивый Ленчик только кивает.

Я даю. В смысле, лодхожу к краю тротуара и изображаю Ленина на броневике.

За одним исключением: вместо кепки (не люблю!) голосую рублем; точнее, гривной.

— Ты понимаешь, Димыч… — бросаю я через плечо, провожая взглядом очередную тачку, водителю которой мои деньги не нужны.

— Ну?

— Не нукай, не запряг. Видел, когда Монах в бега ударился, он, по-моему, как раз этих бедолаг толкал?

— Да, точно, — хмуро соглашается Ленчик.

— Монах напролом лезет к выходу — и через минуту народу становится плохо. Ничего не напоминает?

— Бои без правил. Убитый американец, — сплевывает Димыч сквозь зубы.

— Умница. Это, конечно, бред, но…

В воздухе повисает пауза.

Так оно и бывает. Хорошо читать триллеры в глянцевых суперобложках и временами посмеиваться над незадачливым героем: ну вот же она, разгадка, на поверхности лежит — а он, балбес, не видит! И лезет прямо в лапы очередного монструоза-маньяка.

Читать об этом — хорошо. Писать самому — тоже неплохо. Наверное. Чувствовать себя этаким мэтром, знающим и проницательным, сидя в уютном кресле или лежа на диване. Зато когда петух клюнет… Сколько вам понадобится доказательств, чтобы поверить в невозможное? И когда вы наконец поверите, — не будет ли слишком поздно?…

Что скажете?… И что скажу я?!

Его Величество Читатель любит определенность. «Подробности — Бог!» — говорит Его Величество Читатель, машинально цитируя классиков; и сия правота неоспорима, ибо Его Величество Читатель всегда прав. Ты, дерзец, хочешь оспорить? — закройся в своей падающей башне из слоновой кости, захлопни поддувало и не вякай. Пейзаж, натюрморт или батальное полотно — так во всю стену, холст-масло-золоченый багет, и чтоб без сомнений, чтоб ясно: кто на ком женился, победил или проиграл, откуда вышел и куда зашел, и если чьим-то духом пахнет, так разъясните на пятидесяти страницах плюс примечания: чьим и на кой черт?!

О св. Фома, покровитель реалистов! — ну почему, почему мне, грешному, больше по душе наивный дурачок из рассказа Акутагавы, который доверчиво шагнул в небо с вершины сосны и зашлепал босыми пятками по облакам? Почему я тоскую, глядя на холст-масло-золоченый багет, предпочитая обстоятельности пейзажа одинокую ветку, что протянулась из верхнего угла наискосок — через пустоту бумаги или шелка?! Я смотрю на ветку, и мой ветер ерошит хвою, моя скала незыблемо стоит внизу, моя пичуга назойливо орет, кружась в смолистом аромате! Вместо почетного места зрителя мне предлагают неуют участника, место соавтора, открытое всем ветрам; и я иду, выхожу на подмостки, я тоже, я здесь, я — мы вместе…

Я шагаю в небо с вершины сосны, зная заранее: далеко не всегда можно пойти по облакам.

Но и стоять в отдалении, в безопасности и покое, разглядывая сосну, небо и скалу в лорнет с единственной целью отметить — да, небо, да, сосна, да, скала, вы совершенно правы, все как в жизни!… О св. Фома, покровитель реалистов, почему обошел ты меня милостью своей?!

Поздно сетовать.

Поздно.

Рядом останавливается такси.

— На Пушкинский въезд, — говорю я.

— Сколько денег? — тускло интересуется водила, конопатый парняга в спортивном костюме, похожем на мой.

И я ловлю себя на гнусной мысли: мне чертовски хочется рвануть дверцу на себя, за уши выволочь таксиста наружу и…

— Пятерка, — отвечаю, хотя вначале больше трешки давать не собирался.

— Поехали.

<p>ДМИТРИЙ</p>

Телевизор я смотреть не люблю. Обычно он показывает всякую лабуду. Другое дело — видео. Тут уж командуешь ты сам, а не программа телепередач. А еще лучше — книжку почитать. Однако читать сейчас не получалось: в голове калейдоскопом вертелись обрывки завтрашней главы, и не стоило мешать им складываться в мозаику сюжета, расцвеченную красками метафор и образов. Ишь, завернул, писака хренов… ну и завернул. Жалко вам, что ли? А по телику сегодня как раз намечалась передача «Еше не поздно» — одна из немногих, которые я иногда проглядываю.

Когда мозги расслабить надо.

— Пап, ты что смотреть будешь? — раздался из соседней комнаты голос Сережки.

Ну конечно, любой повод волынить уроки этот малолетний хитрец использует на все сто!

— «Еще не поздно».

— Фильм? С Ван Даммом?!

— Нет, передача. Без Ван Дамма. Местная.

Вздох разочарования, способный растрогать скалу.

— А до мультиков она закончится?

Я глянул в программку.

— Закончится. Мультики после нее. Я тебя позову. А уроки сделал?

— Вот, последний пример по математике решаю. Украинский и русский — уже.

— Молодец. Ладно, заканчивай.

Телевизор зашипел на меня кублом гремучих змей, и пришлось в очередной раз крутить настройку, а после регулировать громкость. Наконец, когда звук и изображение моими стараниями слились в экстазе, на экране возникла знакомая заставка. Бодрый тенор сообщил: «Еще не поздно изменить жизнь к лучшему!» — в конце пустил петуха, засомневавшись в правдивости лозунга; и заставка сменилась лицом молодого бородача-ведущего.

«А у меня все равно борода больше!» — самодовольно подумал я и улыбнулся. Ведущий свою тоже постепенно отращивал, но пока что я из этого соревнования выходил победителем.

Ведущего звали Эдиком, и жил он в доме напротив.

— Здравствуйте, дорогие харьковчане и гости нашего города! — широко улыбнулся мне с экрана Эдик. — Сегодня речь у нас пойдёт о проблеме, которая наверняка волнует всех вас: об уличной преступности и о возможности противостоять ей. В первую очередь — о методах, а также пределах допустимой самообороны.

Из правого верхнего угла экрана закувыркался цветной квадратик, стремительно заполнил все пространство — и застыл.

Фотография. Худосочная девица в очках застенчиво улыбается в камеру. Отнюдь не красавица, и даже скорее наоборот.

Я ощутил, как где-то внутри меня прошел едва заметный электрический разряд, и сердце забилось чаще.

Самую малость.

Девицу эту я знал. Видел ее не далее чем позавчера. Вместе с Володькой Монахом! Уже предчувствуя снежный ком неприятностей, я схватил трубку радиотелефона и поспешно настучал номер Олега.

— Привет, это я. Спускайся ко мне. Прямо сейчас. Тут по телевизору… В общем, сам увидишь.

И — сыну:

— Сейчас дядя Олег придет — дверь ему откроешь?

— Хорошо, пап!

Нет, это все-таки очень удачно, что мы обитаем в одном подъезде, друг над другом: я на втором этаже, а мой соавтор — на третьем.

Когда Олег сломя голову влетел в комнату, изображение как раз вновь ожило, явив нам волосатый лик Эдика. Хорошо, что я сделал вид, будто не замечаю кислого выражения Олеговой физиономии.

Он Эдика терпеть не может.

— Сегодняшнюю нашу героиню зовут Ольга, она — аспирантка Харьковского университета. Вчера, около девятнадцати часов вечера, шестеро нетрезвых мужчин в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет совершили нападение на Ольгу с целью изнасилования. В результате трое насильников попали в больницу с телесными повреждениями разной тяжести, наиболее активный из нападающих находится сейчас в реанимации, остальные задержаны милицией.

Камера отъехала чуть назад, и рядом с Эдиком обнаружилась знакомая дылда, чье фото нам демонстрировали минутой ранее. В кресле для почетных гостей. Коленки сомкнуты, ручки на коленках, глазки скромно потуплены… лошадь-гимназистка.

— Блин, не бывает! — только и смог выдохнуть Олег, успевший расположиться на стуле рядом со мной.

— Не бывает, — честно согласился я.

— Ольга, расскажите нашим зрителям, как это произошло? — Эдик сунул девице микрофон весьма похабного вида и зачем-то подмигнул.

За Эдиком водились подобные штучки; он называл это «поддержанием имиджа».

— Я… я домой возвращалась. Шла возле стройки, на Героев Труда. — Ольга смотрела мимо камеры и время от времени запиналась; при этом на лице девицы читалось легкое недоумение, словно она никак не могла понять, где находится и о чем рассказывает. — А тут эти, из-за бульдозера… Мне они сразу не понравились. А вокруг — никого больше… один дедушка с болонкой, и тот сразу ушел… да, еще инвалид безногий! — но он, по-моему, всегда на углу сидит, милостыню просит…

— Вы возвращались домой одна? — поспешно встревает Эдик, мелькая микрофоном.

— Одна. Они меня окружили. «Гуляем?» — первый спрашивает. Нет, говорю, домой иду. «Да успеешь еще домой, пошли лучше с нами, тебе понравится!» — и хохочут… перегаром от них разит, у одного пятно лишайное во всю щеку. Он-то меня первый за руку схватил, стал к стройке тянуть, к дыре в заборе, а остальные сразу лапать начали. Я им — отстаньте, я милицию позову!… А они только ржут, скоты!

— Ну, и что было дальше? — трагически вопрошает Эдик, чертовски смахивая в этот момент на корифея древнегреческого хора, уволенного за алкоголизм.

— Ну, тогда я ударила… того, лишайного, что за руку держал. По лицу. Он упал. А дальше… они все на меня набросились, я стала отбиваться, потом смотрю — четверо на земле лежат, а двое убегают. А им навстречу — патруль с собакой.

— С болонкой? — интересуется Эдик, проявляя чувство юмора.

— С овчаркой, — серьезно поправляет Ольга. — Вот, собственно, и все.

— Ольга, я искренне восхищаюсь вами! — В голосе Эдика действительно звучит неподдельное вос— хищение, и я его вполне понимаю. — В одиночку отбиться от шестерых насильников! Наверное, вы занимаетесь каким-нибудь видом единоборств? Карате? Кунг-фу? Кик-боксингом?

При последнем слове мы с Олегом одинаково морщимся.

Правильно все-таки один великий японец назвал кик-боксинг «СПИДом боевых искусств».

Не лечится, инфекция.

— Да, занимаюсь, — смущенно признается Ольга, и кажется, что она раскрывает страшную тайну кровосмешения и поедания младенцев живьем.

— Чем же, если не секрет?

Нас этот вопрос тоже живо интересует. Спасибо, Эдик, с нас бутылка. Однако на сей раз Ольга уходит от прямого ответа.

— Да всем понемножку. Сперва карате, после у-шу… тайчи… Сейчас сама тренируюсь, для себя — у меня есть материалы, видеокассеты учебные…

— Благодарю вас, Ольга. Я рад, что эта неприятная история закончилась столь удачно для вас и столь плачевно для нападающих, которые получили по заслугам. Скоро они предстанут перед судом. Сегодня у нас в студии собрались не только зрители, но и специалисты: юристы, сотрудники правоохранительных органов, представители федераций контактного карате и у-шу — сейчас мы попросим их прокомментировать этот случай…

— Врет, красавица, — неожиданно заявляет Олег, вставая. — Наверняка возвращалась домой не одна. Кто-то с ней был. По-видимому — серьезный парень. Профессионал. Он им всем и наломал. А эта… княгиня Ольга Святая! Подставлять дружка не хочет — с нее-то какой спрос? А человек мог подписку давать… Я, когда в Москве международный будо-паспорт получал, тоже давал, на год. Еще при Союзе.

— Похоже, — киваю я. — Эту только паралитик не изнасилует — а еще лучше, чтоб слепой! На такое чудо позариться…

Олег в ответ только хмыкает.

— Хотя и здесь непонятка, — добавляет он чуть погодя. — Если им профессионал навалял, почему эти… половозрелые… они-то почему молчат?! Чего боятся?! Догонит, мол, и добавит?

— Представляю вам гостя нашей студии, — соловьем разливается меж тем ведущий. — Сотрудник Харьковского городского управления милиции, заместитель начальника отдела по борьбе с э-э-э… — Эдик спешно роется в шпаргалках и, видимо, не находит искомого. — Пилипчук Анатолий Иванович. Пан Пилипчук, прошу!

Плотный усатый майор в форме встает со своего места в первом ряду и неторопливо поднимается на возвышение, замещать начальника отдела по борьбе чего-то с чем-то.

Ольга имеет счастье лицезреть его монументальную спину.

— Анатолий Иванович, прокомментируйте, пожалуйста, этот случай. Насколько правомочны были действия Ольги? Не превысила ли она пределов необходимой самообороны?

— Действия подвергшейся нападению девушки были абсолютно правомочны, — с видом валаамовой ослицы, изрекающей истины в последней инстанции, басит пан майор. — Ее действия адекватно соответствовали степени угрозы. Разумеется, следствие по этому делу только началось, но уже сейчас, ознакомившись с материалами дела, я могу с уверенностью заявить: пределы необходимой самообороны нарушены не были, ибо под угрозой находилось здоровье, а возможно, и жизнь Ольги! И если бы все потенциальные жертвы насилия могли постоять за себя, как наша героиня, — поверьте, преступность в городе значительно снизилась бы! К сожалению, милиция не всегда и не везде может успеть вовремя, и поэтому от имени сотрудников органов внутренних дел я могу только приветствовать…

Дальше пошла обычная телевизионная чехарда: камера на несколько секунд выхватывала то одно лицо, то другое, а Эдик совал зрителям под нос микрофон с просьбой высказать свое отношение к случившемуся.

Отношение оказалось на удивление единодушным: "Девушка молодец, а этих

— давить и кастрировать!" В принципе, я присоединялся к общему мнению, вот только молодец, похоже, не девушка, а кто-то другой. Монах? Как же! Одному сявке он еще, может быть, и настучит по фейсу, если сявка не слишком здоровый попадется, — но шестерым?!!

Потом выступали юристы, пара разжиревших федерастов вкупе с преподавательницей «курсов самообороны для женщин» (чудеса! — о последней Олег отозвался с крайним уважением…), мелькали кадры с каких-то соревнований и тренировок, хмуро пытались оправдываться перед камерой двое задержанных насильников…

Закончилась передача на мажорной ноте: а ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай дрожит от вас шпана!… А умелая самооборона в нужных пределах — залог здоровья и безопасности!

Пришел закончивший уроки Сережка — смотреть свои мультики, — и мы с Олегом перебрались в кабинет. Вернулась из магазина жена, поинтересовалась, нужен ли нам кофе, и, выяснив, что таки нужен, отправилась на кухню колдовать над джезвой. Потому как я тиран и деспот и нещадно ее эксплуатирую. Вот кофе, например, готовить заставляю… когда самому облом.

Мы расположились в креслах и посмотрели друг на друга.

Оба понятия не имели, с чего начать.

<p>ОЛЕГ</p>

Молчание не тяготило. Привыкли. Помню, бабушка моей жены, милейшая старушка, все никак взять в толк не могла, за что ее внучка гонят в другую комнату. Работают? Мешаю?! Да этот, рыжий, все на диване сидит сиднем и бородищу дергает, а наш по комнате кругами, кругами, как скаженный… работнички…

У бабушки было другое, единственно верное представление о трудовом процессе.

Впрочем, людям свойственно заблуждаться. У меня, например, тоже было и есть другое представление о способах разогнать насильников. И не у меня одного. Димыч явно удивился, когда я возликовал душой, увидев на экране Хаврошечку из «самооборонки». А я ждал, долго ждал, пока… и дождался.

Хаврошечка — это дело особое. Я тогда подвизался стажером у инструктора первого года, втайне пыжась от гордости, когда к нам привели этот чурбанчик на ножках. Девочка была, что называется, в теле: литая, будто резиновая, и при полном отсутствии комплексов относительно внешности. Сперва мы прозвали ее Крошкой, потом Крошечкой; а там и до Хаврошечки рукой подать.

Через три года ее на экзамене вытащил в круг сам Шеф. Событие редкое и, можно сказать, знаменательное. Когда вдребезги извалянная в песке Хаврошечка наконец вынырнула из этого самума, она плакала. Некий защитник угнетенных, чудом попавший на экзамен (или он просто околачивался в лесу поблизости?), выпятил грудь и подошел к Шефу. «На женщинах оттягиваешься? — драматическим тенором осведомился доброхот, не ведая, что творит. — А если на мне?» Шеф подумал. Затем обвел нас взглядом невинного младенца и подумал еще. «Давай», — наконец согласился он; и, клянусь, глазки у этого модельного шкафа «Гей, славяне!» стали раскосыми, до ужаса напомнив взгляд Шефова учителя, Хидео Хасимото по кличке Эйч. «Какие правила?» — доброхот заподозрил неладное, но отступать счел недостойным настоящего мужчины. «Правила? — искренне удивился Шеф, сияя круглой луной, заменявшей ему физиономию. — Никаких правил. Ты ведь вызвал меня в присутствии моих учеников…» И когда доброхот наотрез отказался геройствовать без правил, Шеф набрал полную грудь воздуха (а там было куда набирать!), после чего хвойно-лиственные леса по оба берега Северского Донца сотряслись от дикого рева:

— А тогда… отсюда на…!

И почти сразу, без перехода, обаятельным полушепотом:

— Извиняюсь, девочки! Эй, парни, готовьте обед…

Я стоял рядом с Хаврошечкой, глядя в ее зареванное лицо и понимая то, чего не понять и сотне посторонних доброхотов.

Хаврошечка плакала от счастья.

Через год она исчезла, объявившись вскоре в Израиле и даже выиграв там пару каких-то турниров. Потом по Интернету пришло письмо из Штатов, где Хаврошечка прорвалась на семинар к самому Морио Хигаонна; потом — Польша, Германия, Австралия… Господа, она вернулась! Вернулась в родной город, солидной дамой-практиком с грудой будо-паспортов всех сортов и мастей. Ее курсы самообороны для женщин быстро стали популярны, Хаврошечка обзавелась крепостью на колесах цвета «металлик», зимой носила песцовую шубку, кося под ожившего снеговика; но носа-морковки не задирала. Она сейчас твердо знала, чего хочет; а хотела она конкретики. Как, впрочем, и раньше, когда скучала на «задушевных разговорах», предпочитая философскому туману туго набитую грушу.

И такое бывает.

Хотя жаль: плакать Хаврошечка, похоже, разучилась.

Едва пришла ее очередь прилюдно восторгаться аспиранткой Ольгой, Хаврошечка сперва сотворила изящную рекламу своим курсам, а после повернулась к несостоявшейся жертве насилия, нашей леди Годиве и Орлеанской Деве в одном лице.

— Ольга, я в восторге! — напрямик заявила Хаврошечка, рдея пухлыми щечками. — Не могли бы вы показать нашим зрителям, и в первую очередь зрительницам, каким образом вы ударили по лицу наиболее агрессивного насильника?

Я был в трансе: Ольга милостиво согласилась и показала. Даже повторила, по просьбе трудящихся. Замечательно! Я мысленно подбросил в воздух чепчик. После такого удара аспирантку должны были изнасиловать в особо извращенной форме: пообещав и не сдержав обещания.

Хаврошечка аплодировала, при массированной артподдержке зала.

— Великолепно! — оценила она сию демонстрацию. — Ольга, не согласились бы вы как-нибудь заглянуть к нам на занятие? В любое удобное для вас время?!

Ольга не согласилась, сорвав бурю оваций.

И тогда Хаврошечка, уже уходя из поля зрения камеры, на миг расслабилась, позволив себе брезгливую гримасу. Умница! — она все понимала не хуже меня.

Только вот беда: я теперь вообще ничего не понимал.

* * *

…Димыч, оказывается, за это время уже успел переговорить с кем-то по телефону.

— Ленчик звонил, — ошарашенно сообщил он. — Слышь, Олег: Ленчик руку сломал…

Он стоял в дверях, растерянный, рыжий, стоял, моргал, дергал себя за бороду, вертя в другой руке невыключенную трубку радиотелефона. Короткие гудки бились о мембрану, словно там, в трубке, ловкие ладони стучали по туго натянутой коже двойного барабанчика, похожего на песочные часы.

Пьеса «Эгути», финал танца «Суета сует», реплика «…нам выпал редкий жребий — в этот мир пришли мы в человеческом обличье…».

— Как? Обо что?!

— Об Монаха, — тихо ответил Димыч.

<p>VI. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ТРЕТЬЯ</p>

В период семнадцати-восемнадцати лет занятия не дают больших результатов. Занятия такой поры не могут быть ничем иным, как занятиями, когда — пусть даже ты подвергаешься насмешкам людей, указующих на тебя пальцем, — не обращая на то внимания, запершись дома, и утром, и вечером понимаешь: вот она, веха жизни! И возникают в глубинах сердца желание и силы во всю жизнь не отрешаться от искусства.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

Чистый и одновременно приглушенный звук колокола поплыл над холмами. Это был особый, осенний звон — летом колокол звучит совсем иначе, звонко и со сладостной дрожью, которой еще долго суждено расплываться по округе зыбким маревом; а зимой звук у колокола ледяной, замерзший…

Порыв ветра невидимой щеткой взъерошил кроны ближайших деревьев; забилось, трепеща на ветру, желто-красное пламя осени. Сморщилась на миг вода в ручье — а когда вновь разгладилась, то над прозрачной глубиной поплыли в свой последний путь к морю багряные листья кленов.

Мотоеси всегда любил эту пору года, когда прозрачный ломкий воздух до краев напоен светлой грустью увядания. В такие мгновения все вокруг казалось ему предельно искренним — и одновременно каким-то ненастоящим, словно гениально выполненная декорация.

Югэн, «темная, сокрытая для разума красота».

Суть искусства и жизни; нет, иначе — суть искусства жизни.

В бамбуковой ограде,Подернутой туманом легким утра,Прекрасны влажные цветы.Кто мог сказать,Что осень — это вечер?

— …Дзэами-сан, Дзэами-сан!

— Что там еще случилось? — недовольный голос отца.

Щемящее очарование, в котором уже почти растворился Мотоеси, было грубо нарушено, и молодой актер с сожалением поднялся на ноги. Нет, ему не дадут отсидеться на берегу ручья до начала спектакля. Как же, сын самого великого Будды Лицедеев! Вот именно — сын великого… И никуда от этого клейма не денешься. Даже оставаться честной бездарностью у него не получится: сын великого Дзэами просто не может быть бездарностью! Конечно, он немного поднаторел в основах, ежедневно слушая рассуждения отца, а также его знаменитые трактаты, которые Дзэами в последние месяцы все чаще зачитывал младшему сыну — проверяя на своем постоянном слушателе, согласуется ли звучание текста со смыслом. Да, они с отцом время от времени репетировали то одну, то другую сцену из отцовских пьес… как повелось с самого детства.

Детства «сына великого…».

Но ведь это еще не повод, чтобы такой признанный мастер, как, к примеру, почтенный Миямасу-сан, принимал во внимание его ничтожное мнение…

— Дзэами-сан! Мы только сейчас узнали: исполнителя главной роли переманили! Он исчез сегодня с утра! О, если бы нам доложили раньше, мы бы успели подготовить замену, но он все верно рассчитал, этот Онъами, ваш злокозненный племянник…

— Что?! Опять этот подлец?! — Впервые за много месяцев Мотоеси видел своего отца в гневе.

Еще бы! Вновь на пути Дзэами встала тень его собственного племянника Онъами, фаворита нынешнего сегуна Есинори. Тщеславие ненасытней брюха: интригану мало оказалось назначения на должность распорядителя столичных представлений взамен попавшего в опалу дядюшки. Кстати, самому упрямому дядюшке уже не раз прозрачно намекали, что следовало бы передать свои трактаты Онъами-фавориту, да с поклоном! — глядишь, и отношение сегуна к нему, Дзэами, и его семейству несколько изменится… Однако после того, как очередного такого «доброхота» престарелый Будда Лицедеев собственноручно вытолкал взашей из своего дома (а силы старому актеру еще не занимать-стать было!), советчики временно оставили мастера в покое. И вот — перед самой премьерой исчезает исполнитель главной роли, заблаговременно подкупленный врагами!

О, горе!

О, великое несчастье!

— Дзэами-сан, только вы можете нам помочь! Отменять спектакль нельзя ни в коем случае — ведь этот мерзавец, которому лучше было бы вовсе не рождаться на свет, именно этого и добивается! А когда стало известно, что грядет премьера вашей новой пьесы, Дзэами-сан, в постановке моей труппы, то присутствовать на спектакле изъявил желание известный хатамото Сиродзаэмон, покровитель Безумного Облака, и многие другие знатные люди!

— Ну, и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я вернул твоего беглеца?!

— Кто, как не вы, достоин сыграть главную роль в вашей собственной пьесе?! Я умоляю вас, Дзэами-сан, я на коленях, сложив ладони перед лбом…

Пауза.

Тяжелая, глухая, словно треснувший колокол.

— Я больше не играю на сцене. — Будда Лицедеев отвернулся, и Мотоеси вдруг остро ощутил, каково сейчас отцу. Больше всего на свете, больше райской обители или достижения нирваны, хотел бы он сейчас выйти на сцену. Ведь эта роль писана великим Дзэами для великого Дзэами — роль сходящего с ума и гибнущего от любви старика садовника. Страшная, изматывающая душу и тело роль и оттого еще более желанная! Но… Дзэами дал обет. Обет никогда больше не выходить на сцену. Отец не любил распространяться об этом, так что о данном обете знали лишь он сам и его сыновья.

— Я не выйду на сцену, — повторил Дзэами, не оборачиваясь. — Но премьера состоится. Негодяй, позорящий святое имя театра Но, не добьется своего! Вместо вашего беглеца или, если хотите, вместо меня эту роль сыграет мой младший сын! Роль он знает наизусть, и дома мы с ним неоднократно репетировали все, вплоть до танцев…

— Благодарю вас, Дзэами-сан, благодарю! Вы просто спасаете нас… Сияющий Миямасу, глава труппы и сам известный актер, обернулся к

Мотоеси, и молодой человек не выдержал.

— Отец, простите меня, но… роль старика-одержимого выше моих скромных возможностей! Я не смогу, отец!

В ответ — дикий, страшный взгляд престарелого мастера.

Взгляд из пьесы, запретно вспыхнув вне сцены, обжигает сердце.

— Простите, отец! Но не вы ли никогда не позволяли молодежи выходить на сцену в подобных ролях?! Не вы ли говорили: «Старик — это тихое сердце и далеко видящее око»?! И еще: «Образ сей подобен дряхлому дереву, на котором распустились цветы»?! Пощадите!

— И ты способен позволить нашим врагам ликовать?! Я приказываю тебе сыграть эту роль! — Брови отца грозно сдвинулись на переносице, делая лицо Будды Лицедеев донельзя похожим на маску гневного духа того самого старика, роль которого он приказывал сыграть сыну. — Или ты спишь и видишь, как бы опозорить нашу семью и нашего искреннего друга, мастера Миямасу?!.

— О, неловко называть меня мастером в вашем присутствии, Дзэами-сан… Два мастера уже обо всем договорились, а его мнения, как обычно, даже не спросили! Конечно, он знает текст роли, тело помнит все движения, все слова, все интонации накрепко засели в голове — но он не чувствует образа! Он «не вошел в предмет, чтобы стать им»! Это будет провал…

— Осталось мало времени, Мотоеси. Не стой столбом! Иди переоденься и подготовься. Спектакль скоро начинается.

— Хорошо, отец, — чуть слышно прошептал молодой актер.

Раз такова воля отца — он сделает это. Он будет стараться, он будет очень стараться сделать все наилучшим образом, и, может быть, это у него получится…

Он знал, что обманывает самого себя.

Карп, поднявшись против течения через девять порогов, способен стать драконом.

Лягушка — никогда.

Служители сцены споро помогли Мотоеси облачиться в одежды старика, положили рядом, на подставку, парик и головной убор «эбоси» из лилового шелка; после чего тихо удалились, оставив юношу в одиночестве посреди «Зеркальной комнаты» за сценой. Служители знали: актер должен подготовиться, «доподлинно стать самим предметом изображения и войти внутрь, ибо лишь вхождение обеспечивает воистину высокий стиль!». А уж если актер вводится, что называется, с горячей сковороды… Нельзя мешать ему в этом важном деле!

Мотоеси остался наедине с маской.

Вернее, с масками.

Согласно отцовской пьесе «Ая-но цудзуми», иначе «Парчовый барабан», влюбленный старик должен был в конце пятой сцены покончить с собой, бросившись в пруд; чтобы затем появиться уже в обличье неуспокоенного злого духа. Однако на маску духа — оо-акудзе — пока смотреть не следовало.

Всему свой черед.

И безумию — тоже.

Мотоеси раскрыл футляр, снял покров из сухой, плотной ткани. Присел на корточки перед маской старика, огладил ее взглядом, словно просачиваясь между морщинами и складками, заполняя их собой, как заполняет вода чашу, в точности повторяя ее форму. Маска должна была стать его вторым лицом, второй кожей, второй душой, прирасти, превратившись в часть его самого, — лишь тогда возможно истинное слияние с образом, растворение…

Мотоеси сидел долго.

Растворения не было.

До начала спектакля оставались считанные минуты, а он был не готов, не готов, не готов!…

<p>2</p> …Пусть в этот барабан старик ударит:Лишь только зов раздастся во дворце,Он снова сможет увидать мое лицо.Так поспеши, старик!

Легкий пятицветный занавес с шелестом осыпающейся листвы наискось взлетел вверх. И Мотоеси, выдержав положенную короткую паузу, нарочито моложавой походкой двинулся на место дзедза. О, старик хочет казаться молодым, да он и чувствует себя почти молодым — вот только возраст, одышка, ноги то и дело сбиваются с заданного им слишком быстрого ритма, но это ничего, это не страшно… Почему так часто стучит в груди сердце? Он волнуется, он не уверен в себе? Конечно, он волнуется, он неуверен, но это пройдет, это непременно пройдет, вот сейчас он ударит в барабан, и…

Мотоеси уже сам плохо понимал, чье это волнение: старика, которого он играет, или его собственное, волнение актера, боящегося испортить всю премьеру своей неуклюжей игрой?

Или это одновременно — волнение мастера Миямасу и других актеров труппы, которое он, казалось, ощущал, как свое собственное? Еще бы! Исполнитель главной роли исчезает перед самой премьерой, приглашенный на спектакль великий Дзэами наотрез отказывается играть и выставляет вместо себя своего недоучку-сына…

Готов исполнить я веленье госпожи…

Мотоеси сам не узнал своего голоса.

Сию минуту в барабан ударю…

Еле слышное придыхание флейты вплетается в тоскливый посвист ветра. И эта осенняя тоска предчувствием умирания плывет через сцену, словно предрекая: мечтам старика не суждено осуществиться, хотя, казалось бы, все к тому идет — надо сделать лишь шаг и ударить в барабан.

В парчовый барабан, немой от рождения.

Осень. Так и должно быть. Во дворце Кономару, где происходит действие «Парчового барабана», сейчас тоже осень — не зря же Миямасу-сан назначил премьеру именно на это время года. Все подобрано правильно: и время, и место, и музыка, и декорации, — вот только он, бездарный Мотоеси, здесь лишний!

Главный и лишний — боги, какой позор!

Мысли метались в голове вспугнутыми нетопырями, не находя себе выхода. А тело Мотоеси тем временем действовало как бы само по себе, передвигаясь на нужное количество шагов в заданном направлении, семеня и подшагивая, и слова сами лились наружу гортанными всплесками:

…Настала старости осенняя пора,И вот — любви весеннее томленье,Знать не желающей, что близок мир иной…

Все было не так! Сколько раз они с отцом репетировали эту сцену, отец вымерял проходки между столбами, делал правки в монологах — а на Мотоеси тогда нисходила спокойная уверенность, и он чувствовал, что играет правильно (хотя дома роль старика чаще играл сам отец, иногда это приходилось делать и юноше). Наверное, на самом деле он и тогда играл весьма посредственно — но то были всего лишь репетиции; да и не репетиции даже в полном смысле этого слова! Отец просто прорабатывал в действии не до конца готовую пьесу — и для этого использовал своего младшего сына, как мог бы использовать любого другого заурядного актера, волей случая оказавшегося под рукой.

А сейчас… противоречивые чувства все сильнее бурлили в юноше, он уже плохо понимал, что происходит вокруг, ощущая себя котлом с закипающей похлебкой, подвешенным над костром, — а спектакль шел себе и шел и, как усталый путник добирается до заставы, добрался до реплики:

— А барабан молчит…

Ноги сами пронесли Мотоеси к месту дзодза, где он выдержал положенную паузу и, под пение хора:

Судьбу жестокую проклял и в пруд Кацура,Рыдая, бросился. И вот уж волныСомкнулись горестно над ним, и волныСомкнулись горестно над ним, -

медленно скрылся за занавесом.

Только здесь юноша немного пришел в себя.

Это был провал, наверняка провал — он не помнил, что делал на сцене, но чувствовал полную обреченность. И тем не менее надо было доиграть до финала.

«А там — пойду и утоплюсь в пруду, как этот безумный старик садовник!» — в отчаянии подумал Мотоеси.

<p>3</p>

У него было немного времени, и Мотоеси, чтобы успокоиться, приник к смотровому отверстию в отгораживавшей кулисы ширме, разрисованной лавровыми листьями. Ему хотелось взглянуть на зрителей. Выказывают ли они признаки недовольства — или, хвала Небу, ничего особенного не заметили?

Начал накрапывать мелкий дождик, и над головами публики осенними астрами распустились раз— ноцветные зонтики.

Цветы из промасленной бумаги.

Вот под большим белым зонтом с переплетенными зелеными драконами и золотой каймой по краю, который держит слуга, — господин Сиродзаэмон, и лицо у знатного хатамото вежливо-ожидающее, а у слуги — отрешенно-почтительное; вот — богатый горожанин, вот — явно приезжий купец в длиннополой куртке поверх двух нижних кимоно; дальше, дальше… лица безумным калейдоскопом замелькали перед глазами Мотоеси, и вот уже между лицами проступает хитрая барсучья мордочка, подмигивает юноше — чтобы сразу, на глазах, вновь обратиться в лицо плутоватого погонщика. («Оборотень! Как есть барсук-оборотень! Тоже пришел спектакль посмотреть», — вихрем проносится в голове молодого актера.) А вот на ветке сосны примостился нахохлившийся тэнгу, кося вниз то одним, то другим круглым, налитым желтизной глазом, а по длинному сизому то ли клюву, то ли носу стекают капельки воды.

Мотоеси понимал: даже если он не сошел с ума, а на ветке действительно сидит самый настоящий тэнгу, то он все равно не может видеть на таком растоянии этих самых капелек — и в то же время он видел их столь отчетливо, словно тэнгу находился от него на расстоянии вытянутой руки!

И почему, почему никто, кроме него, не видит ни оборотня, ни тэнгу?!

Почему нет переполоха?!

А вот… показалось? Нет, опять: полупрозрачная тень дымкой плывет меж рядами, и сквозь воздушное косодэ придворной дамы, сквозь ее прекрасный и печальный лик просвечивают лица зрителей!

Призрак!

И опять никто, кроме него, Мотоеси, не видит призрака!

Наверное, так и сходят с ума.

Страсти кипят в твоей душе, не имея возможности выплеснуться наружу, ты уже не отличаешь порождений собственного рассудка от того, что тебя действительно окружает, — а потом стены внутреннего мира смыкаются вокруг, и ты уже не в силах выбраться из этой темницы, населенной призраками твоего собственного воображения.

Так это и происходит.

Мотоеси, сам того не замечая, ссутулился, словно под внезапно свалившимся на него грузом или под тяжестью лет, и побрел в «Зеркальную комнату», где его ждала маска оо-акудзе.

Спектакль он доиграет.

Даже безумным.

Маска лежала перед ним. Вертикальные складки на лбу, грозно сдвинуты брови, сверкают серебром огромные белки глаз, широкий сплющенный нос, оскалился рот с желтыми пеньками зубов, жидкая бородка встопорщена…

Маска злобного духа.

Оо— акудзе.

Вот только будь это обычный злой дух — все было бы гораздо проще! Как выразить до сих пор теплящуюся в глубине неуспокоенной души безнадежную любовь пополам с ненавистью к той, что так жестоко посмеялась над стариком, подсунув парчовый барабан, не издающий ни звука? Как выразить отчаяние и гнев, упорство и решимость, всю ту гамму чувств, которую, по замыслу отца, должен был испытывать покончивший с собой старик?!

Мотоеси скользил взглядом по оскаленному лику маски, но мысли юноши были сейчас далеко отсюда, и он никак не мог заставить себя сосредоточиться.

Конечно, ведь он сам прекрасно знает, что он — бездарность, в лучшем случае — посредственность, что бы там ни говорили окружающие!

Вот его старший брат Мотомаса…

<p>4</p>

Вскоре после того, как Мотомаса уехал с труппой в Исэ, отец перебрался в шумный приморский город Сакаи. Однако привлекала его здесь отнюдь не городская сутолока и не обилие театральных трупп, а относительная независимость города и местных властей от сегуна. К столичным веяниям здесь не слишком прислушивались. Город жил торговлей, граничащей с контрабандой, подати платил немалые, и платил их исправно…

Короче, в сегунате прекрасно понимали: прижми власти свободолюбивых сакайцев — и звонкий ручеек, текущий из морского порта в казну, мигом оскудеет.

А кто же режет фениксов для жаркого?!

Опальный мастер, поселившийся в тихом домике на окраине города, пришелся в Сакаи вполне ко двору. Теперь в городе была своя знаменитость, а то, что знаменитость находится в опале у сегуна, мало кого волновало. В столице своя жизнь, а у нас — своя. Не преступник же он, в конце концов, этот Будда Лицедеев?! А эстетические вкусы сегуна — это его личное дело.

Храни нас, Будда Амида!

В итоге Дзэами зажил в относительном покое, весь отдавшись написанию трактатов по искусству театра Но и новых пьес; изрядная доля времени уделялась медитациям и беседам с Безумным Облаком. Последний также обосновался в Сакаи, заявив: «Кацу! Я намерен нести дзэн в массы, а эти плешивые ослы пусть прячутся за стенами монастырей и занимаются там мужеложеством, засовывая свои мольбы в задницу всех будд разом!» И теперь Безумное Облако нередко наведывался в гости к Будде Лицедеев, не уставая изумлять юношу, в меру сил помогавшего отцу, своими выходками.

А еще Дзэами начал вырезать маски. Не на продажу — для себя. Ему просто нравилось это занятие.

Несколько раз Мотоеси порывался рассказать отцу, что же на самом деле произошло в тот жуткий вечер у холма Трех Криптомерии; намеревался даже показать маску, превратившуюся в безликую луну отрешенности, — но так и не собрался с духом.

Что— то всякий раз останавливало юношу…

При переезде Идзаса-сэнсей снабдил своего ученика рекомендательными письмами; этого хватило, чтобы Мотоеси разрешили дважды в неделю посещать одну из местных школ фехтования, — наставник, ценитель прекрасного, даже отказался брать плату с сына Будды Лицедеев.

Денег на жизнь хватало: пьесы великого Дзэами охотно покупали для постановок, от спектаклей регулярно приходили отчисления — в том числе и из столицы, где пьесы опального Будды Лицедеев, несмотря ни на что, пользовались большой популярностью.

Они игрались даже труппой злокозненного Онъами — племянничек был интриганом и редкой сволочью, но дураком он не был.

Кстати, присланные им отчисления великий Дзэами раздавал нищим.

Время от времени глава то одной, то другой труппы являлся к Дзэами лично и со смирением просил мастера посетить спектакль по его пьесе. А если мастер соблаговолит высказать свои замечания — то он, глава труппы, будет просто счастлив и в долгу не останется…

Иногда Дзэами отказывался, но чаще соглашался. Все-таки внимание и почтение были приятны старому мастеру, хотя он и утверждал, что это — суета, не стоящая потраченного на нее времени. Правда, при Безумном Облаке отец такого вслух не говорил, оставляя право глумиться и насмехаться над всем на свете за мастером дзэн.

Что тот и делал с завидной регулярностью.

Сына Дзэами обычно брал с собой. Разумеется, Мотоеси с удовольствием смотрел постановки отцовских пьес (впрочем, не только отцовских) — но потом приходил «час расплаты»: денег с них за просмотр, разумеется, никто не брал, даже наоборот, но по окончании спектакля отца просили высказать свое мнение, после чего с той же просьбой обращались и к Мотоеси.

Ну как же! Сын великого Дзэами тоже должен быть знатоком театра, а молодые глаза могли углядеть то, чего не заметил старый мастер. Так не соблаговолит ли Мотоеси-сан высказать свое просвещенное мнение?

Просим!

На коленях, сложив ладони перед лбом…

В первый раз Мотоеси растерялся, промямлил что-то невразумительное и поспешил скорее исчезнуть с глаз долой.

Во второй он решил, что над ним утонченно издеваются, намереваясь потом пересказывать друг другу его ответ и потешаться над юнцом, всерьез излагающим свое мнение после слов, произнесенных Буддой Лицедеев.

В третий раз юноша не удержался, вспылил — и выложил полному лысоватому актеру все, что он думал о спектакле. А у Мотоеси было что сказать: и невразумительная, блеклая «красавица», монотонно бубнившая текст, и сбой ритма в предпоследней сцене, и неточная проходка актера-цурэ (о боги, и это в самом финале!). Он, конечно, не такой знаток, как его отец, но чему-то же его учили!

Реакция актера (который одновременно являлся и главой труппы) его поразила: вместо смеха лысый пузанчик кланялся, как игрушка «Окиягари-кобоси», и со слезами на глазах долго благодарил «уважаемого Мотоеси-сан» за ценные замечания!

Только тут до молодого актера дошло: никто над ним не издевается и его слова воспринимают всерьез!

Блики отцовской славы играли на его челе.

И тогда Мотоеси стало горько, как никогда.

Из состояния самоуничижения его в тот раз вывел вопль над самым ухом:

— Что, обругал почтенного человека, а теперь раскаиваешься, молодой сквернослов?! Следовало бы вырвать твой язык, подобный ослиному хвосту, и заставить тебя съесть его с солью и перцем! Ну, что молчишь?! Боишься, что я сейчас так и сделаю?! Правильно боишься!

Перед ним, грозно хмуря реденькие брови, в ярости топал ногами Безумное Облако, вздымая из-под своих деревянных гэта целые облака красноватой пыли. Сейчас монах больше походил на горного демона, чем на смиренного последователя Будды.

Мотоеси в испуге поглядел на взбешенного хулителя — и вдруг на юношу снизошло необычное спокойствие и ясность рассудка. Не вполне сознавая, что говорит, он произнес:

— Если ты хочешь, чтобы я обозвал тебя лысым ослом, велев убираться прочь, я могу это сделать ради твоего драгоценного удовольствия. Но ведь на самом деле ты хочешь отнюдь не этого?

И улыбнулся.

Монах прервал на середине очередную гневную тираду, радостно хлопнул Мотоеси по плечу (молодой актер едва удержался на ногах) — и пустился в пляс с криком:

Ученики патриарховМусолят гнилые мысли,А истина потихонькуУшла к слепому ослу!

А Мотоеси почувствовал себя круглым дураком.

Он не видел, что стоящий неподалеку Раскидай-Бубен, вечный спутник монаха, опустив к ногам мешок с гадательными принадлежностями, все подбрасывает и ловит в ладонь персиковую косточку с вырезанными на цей тремя знаками судьбы… подбрасывает, ловит, опять подбрасывает…

Все время выпадало одно и то же.

Неизменность.

С некоторых пор Мотоеси начал подмечать за собой странные и резкие смены настроения, чего раньше за ним вроде бы не водилось. Ладно, на базаре он еще в Киото, со встречи с Зеленщиком Тамэем, приучился торговаться с яростью и увлечением — в итоге всегда выторговывая медяк-другой. Более того, ему начинал доставлять удовольствие сам процесс торговли, хотя еще недавно сражаться за жалкие медяки казалось занятием глупым и едва ли не унизительным.

Теперь это вошло у него в привычку.

Опять же, репетируя с отцом фрагмент из очередной новой пьесы, Мотоеси вдруг ощущал некую странную уверенность: вот оно! Играть надо так, и именно так (хотя как именно — он бы не мог в этот момент объяснить). И он играл, после ловя на себе радостно-удивленный взгляд отца; юноша даже несколько раз удостаивался похвалы Будды Лицедеев.

Годом раньше Мотоеси наверняка возгордился бы и обрадовался: сам отец похвалил его, значит, он делает успехи!

Но теперь Мотоеси был старше и понимал: отец в летах, он, его младший сын, — единственная опора мастера, и потому Дзэами стал более снисходительным к бесталанному сыну. А видя его отношение, и другие начинают заглядывать юноше в рот — хотя сам он, Мотоеси, прекрасно знает себе цену!

«Уйду в монахи! Хотя под рясой от себя не спрячешься… и все же — лучше в монахи!» — такие мысли все чаще посещали юного актера, но он не решался бросить престарелого отца, для которого действительно остался единственной опорой.

И вот недавно в их дом заявился уже известный меж театралами Миямасу-сан, дабы попросить отца о помощи в подготовке премьеры «Парчового барабана» — а также уговорить присутствовать на самом спектакле, чтобы высказать после свои замечания.

Три последних дня перед премьерой к их дому подъезжала присланная Миямасу повозка, и Дзэами с сыном отправлялись на репетиции. Все шло прекрасно, Мотоеси даже не слишком донимали вопросами о его просвещенном мнении… да, судьба всегда сперва ласкается, прежде чем ударить наотмашь!…

Это было безумие — играть премьеру, когда исполнитель главной роли сбежал, переманенный завистником Онъами!

Это было безумие — ставить на главную роль его, Мотоеси, будь он хоть трижды сыном великого Дзэами!

Это было безумие — согласиться играть, зная, что эта роль ему не по силам!

И это тройное безумие настигло его!

За все надо платить.

Он взвалил на плечи непосильную ношу — и платит за нее теперь собственным рассудком.

<p>5</p>

Не понимая, зачем он это делает, Мотоеси порывисто развернул принесенный с собой сверток (с некоторых пор юноша все время таскал его чуть ли не за пазухой, это уже вошло у него в привычку), извлек наружу кипарисовый футляр, раскрыл…

На юношу смотрел нопэрапон.

Матовая поверхность с невыразительными прорезями была гладкой — никакой. Невозмутимая, безликая отрешенность глядела на него сквозь узкие глазницы. Отрешенность перетекала внутрь Мотоеси, медленно заполняла его изнутри, поднимаясь, как вода во время весеннего паводка, — и в этой воде из глубины всплывало лицо мертвого старика-одержимого, то лицо, которое тщетно пытался сделать своим сын великого Дзэами.

Лицо всплыло, проступило наружу — и вот уже две маски оо-акудзе смотрят на молодого актера, сверкая серебряными белками яростных глаз.

Это уже было, было, было! — во сне, в бреду яви, в кошмарах, когда он видел плавящуюся, меняющую очертания маску, спрятанную в личном сундучке.

Сейчас это произошло наяву, на его глазах.

Мотоеси смотрел на две одинаковые маски — и безумие злорадно подмигивало ему двумя парами вытаращенных глаз, на которых играли блики свечей.

Юноша так и не понял до конца, какую из масок он в итоге надел. Но едва прохладная поверхность коснулась ткани, покрывавшей лицо актера, плотно прилегла к ней, прилипла, вросла — лик злого духа двинулся дальше, погружаясь теперь в сокровенные глубины души, меняя, переплавляя самого Мотоеси.

Безумие пустило корни.

Когда Мотоеси выходил из «Зеркальной комнаты», у него вдруг возникла уверенность: если сейчас снять маску, из-под нее на людей глянет все тот же лик злобного духа.

Он не знал, готов ли он.

Он даже не знал, в своем ли он уме.

Но он знал другое: надо играть дальше.

<p>6</p> …Ночные волны бьют о берег,А в плеске их какой-то слышен голос…

На этот раз в шелесте занавеса действительно слышался плеск воды. Мотоеси, как в бреду, шагнул вперед и вправо, оказавшись, как и положено по пьесе, на месте кюсе, лицом к зрителям.

Он поднял голову, выдерживая необходимую паузу.

Узкие прорези маски не позволяли как следует видеть зрителей — да он бы и не отважился сейчас взглянуть в их лица. Но юноша ощущал: некий безумный вихрь противоречивых чувств, страстей и желаний закручивается внутри него — и предыдущее смятение, предыдущая робость, которые он испытал при первом выходе на сцену, были ничто по сравнению с этим бушующим ураганом!

Безумное варево вскипело внутри него, плеснуло в глотку — и слова сами собой изверглись наружу:

Плоть немощная водорослями стала.Но ныне, в этот час ночной, на берегИх выбросили волны, и сюда

— …вернулся я, томимый жаждой мести, — мгновенно подхватил хор.

Темная волна, поднявшись изнутри, подхватила его, завертела, ноги сами понесли юношу к месту дзедза — он более не управлял собой! Хлещущие потоки противоречивых стремлений чуть ли не физически разрывали его на части, и чтобы хоть как-то дать им выход, ему приходилось двигаться и говорить, говорить и двигаться, выплескивая наружу бурлящее в нем сумасшествие. Время от времени Мотоеси на миг приходил в себя, обнаруживая, что он, как ни странно, стоит в положенной точке сцены, нужная реплика произнесена, ему отвечает хор или актер-ситэ, играющий знатную даму, толкнувшую старика на самоубийство, — но оценить происходящее, вспомнить, что и как он только что говорил, как двигался, Мотоеси не успевал: откуда-то извне на него вновь обрушивался шквал противоречивых эмоций, швыряя молодого актера в водоворот безумия, — и окончательно опомнился он только на финальной песне хора:

"…О ненависть, о женское коварство,О ненависть!" — промолвив так, старикВ пруд бросился, исчез в пучине страсти.

«Вот и все, — подумал юноша, чувствуя затихающий в душе шторм. — Сейчас эта пытка закончится — и мне останется последовать примеру несчастного старика садовника. Я не только опозорился сам, но и сорвал премьеру, подвел и главу труппы, и собственного отца! Я бездарность, ничтожество — стоит ли жить такому неудачнику, как я?! Может быть, в следующем рождении мне повезет больше?»

Окунувшись с головой в горестные мысли и самоуничижение, Мотоеси не слышал приветственных кликов толпы, шума оваций — и примчавшемуся за кулисы посланцу господина Сиродзаэмона пришлось как следует встряхнуть за плечо актера, чтобы привести его в чувство.

— Господин Сиродзаэмон восхищен вашей игрой! Он получил огромное удовольствие от сегодняшней премьеры и приглашает вас, вашего отца и мастера Миямасу к себе в гости. Я подожду снаружи, пока вы переоденетесь, и провожу вас.

В голосе слуги звучало почтение, сквозь которое то и дело пробивался с трудом сдерживаемый восторг. Видимо, слуга разделял чувства своего господина.

— Я благодарен господину Сиродзаэмону… — промямлил ничего не понимающий Мотоеси. — Сейчас, я переоденусь…

«Кажется, не один я сошел с ума», — подумал он, снимая костюм злого духа.

Однако сведение счетов с жизнью пока явно откладывалось.

Под тканью, за пазухой повседневной одежды юноши, снегом на солнце, воском в огне таяли черты одержимого старца, застывая гладкой поверхностью.

Безликим лицом.

<p>7</p>

— А теперь, если не возражает наш любезный хозяин, господин Сиродзаэмон, я бы хотел провозгласить здравицу в честь моего сына Мотоеси!

Старый Дзэами раскраснелся от выпитого саке, глаза Будды Лицедеев блестели, седая борода воинственно встопорщилась.

— Разумеется, Дзэами-сан, мы все вас слушаем и присоединяемся! Ибо сегодня игра вашего сына была подобна молнии в лунную ночь!

Сидевший в углу Безумное Облако (он тоже был здесь) громко рыгнул.

То ли одобрение выразил, то ли наоборот — собравшиеся так и не поняли.

— Да, вы правы, прославленный хатамото! Честно говоря, я уж решил, что он у меня совсем бестолковый. — Гости засмеялись, думая, что оценили шутку великого мастера. — Но сегодня, сегодня я понял: цветок его таланта наконец распустился!

Вконец смущенный Мотоеси хотел было возразить, что отец зря его хвалит. Юноша даже открыл было рот для ответной речи, но тут все гости разразились приветственными возгласами, в руке Мотоеси сама собой оказалась чашка с подогретым саке, так что открытый рот очень пригодился.

В голове у юноши шумело от выпитого, внутри бродили последние отголоски обуревавших его на сцене страстей, лица гостей плыли перед глазами, смазываясь в одно общее размытое лицо с тысячей выражений — лиловый лоснящийся пузырь, лицо без лица, маску убитой нопэрапон…

И вдруг из этой толчеи возник взгляд.

Острый, испытующий, внимательный.

Все лица разом отступили на задний план, исчезли, — и Мотоеси остался один на один с этим взглядом. Он быстро трезвел, приходя в себя, и через мгновение понял: через весь зал на него внимательно смотрит Безумное Облако — тоже совершенно трезвый.

Кажется, монах хотел что-то сказать юноше, но в последний миг передумал.

Или решил: сейчас — не время.

— Мотоеси! — Язык Дзэами уже слегка заплетался. — Мотоеси, любимый сын мой!

— Да, отец!

— Мотоеси, я решил, что свой главный трактат я подарю тебе! Подлецу Онъами он не достанется никогда! Я думал отдать его твоему старшему брату, но сейчас решил: тебе он нужнее! Вот, бери! — И отец широким жестом протянул Мотоеси свиток. — Это — «Предание о цветке стиля». Ты поймешь…

— Благодарю, отец, это большая честь для меня! Но, право, я недостоин…

— И не будешь достоин! — радостно провозгласил из угла Безумное Облако.

— А потому вот тебе еще один трактат, мой! — И брошенный монахом второй свиток, перевязанный бечевкой, больно ударил юношу прямо в лоб. — Читать будешь так: главу из свитка отца — главу из моего! Понял?

Вокруг веселились гости, хохоча над очередной выходкой монаха.

«Уйду в монастырь. Уйду!» — подумал Мотоеси, прижимая к груди оба свитка: «Предание о цветке стиля» и неведомое сочинение Безумного Облака.

Сегодня был его день, день его славы, успеха, день, о котором он всегда мечтал, — но юноша никак не мог заставить себя радоваться.

На душе ныла плохо зарубцевавшаяся рана.

Что— то менялось внутри, него, что-то очень важное…

<p>8</p>

Назавтра, в полдень, они вернулись в Сакаи.

<p>VII ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ДРУГ</p>

Все— таки работа охранника, или, если угодно, телохранителя -тоже в некотором роде искусство, что бы ни говорили по этому поводу всякие «спецы», презрительно морща свои богемные носы. Да, конечно: дисциплина, форма, ежедневная пахота — без нее, родимой, никак. Ремесло. За что платят, и платят по нынешним временам прилично. Но тупой исполнитель-костолом в роли «щита» опасней, чем возможный агрессор. Ленчик знал это по себе: когда опыт выживать и не давать выжить другим пришлось засунуть куда подале… Потому что здесь реже надо бить, и чаще — не дать ударить. Забрав пьяного клиента из кабака, если необходимо, забрав силой, не позволив ему ввязаться в дешевую свару, не поддавшись на его истошные вопли: «Вмажь!… вмажь гаду!… уволю, падла!» Завтра благодарить будет. Деньги совать, с женой знакомить. Чему тоже особой веры давать не стоит. Все равно переведет в «стояки». Где очень трудно промолчать у ворот проходной, когда местная рвань станет костерить буржуев, которые назло пролетариям всех стран открыли цех по производству лапши и вдобавок вымостили кусок тротуара цветной плиткой.

Молчание — великое искусство.

Золото.

Ленчик помнил удивление новичков: алкаш Ленчику прямо на улице чуть ли не в рыло, по маме-матушке, а Ленчик с алкашом задушевные лясы точит. Пока не разойдутся кто куда. Подобру-поздорову. У парней ведь серьезный вопрос: бить или не бить? И по всему выходит: бить лучше. Прогрессивней. Ну, в худшем случае нос расквасят… они худшие случаи в кино видели. Эх, кино, страна дураков: роняют себе ворога лютого во весь экран, пока не образумится, а в жизни его, ворога-то, уронишь в полнаката, и готов перелом шейных позвонков. Страшное дело. Шея тряпкой, зенки выпучены, спрашивают тебя молча… Кто видел, тот знает: страшное. И никаких тебе титров по экрану. Самураи в таких случаях говаривали: «Просить прощения надо до тех пор, пока ты не уверишься, что пред тобой не человек, а животное. Окончательно. Без тени сомнения. Только тогда надо рубить. Окончательно. Без тени сомнения».

А рожу дураку набить — много ли мудрости?

К сожалению, свою голову всем не приставишь. Бьешься, талдычишь, как попка: «Настоящая сила не нуждается в проявлении!» — не верят. «Истинное мастерство самодостаточно» — опять не верят. Не могут поверить, понять… трудно им. Вот Олежа, к примеру, понимает. И тоже, как попка… уважаю.

К счастью, большинство сотрудников из наших, обкатанных. А новички… Крепкие, в общем-то, славные ребята — но задиристые, будто коты весной.

Приходится обламывать.

Как сейчас.

Обосновавшись в давно облюбованном коллегами Лесопарке, на знакомой поляне, Ленчик уже три часа по капле выдавливал из парней злобу. Судороги остаточной силушки. Гордыню-матушку. Втайне завидуя древним монастырям: там имелись специальные ассистенты, с палками… Хорошее дело.

Правильное.

Очень ускоряет процесс усвояемости…

Володю Монахова он приметил минут за пятнадцать до конца тренировки. Подошел тихо, стал в сторонке за кустами, смотрит. Думает, Ленчик его не засек. Ну и пусть думает. Интересно, когда все закончится — подойдет? Впрочем, это его дело. А нам пора заканчивать. Парни выдохлись, машут без души, на «автопилоте».

— Ямэ!

Баста в смысле.

Двое явно собираются подождать Ленчика, но он переодевается нарочито медленно, махнув парням развязанным поясом — не ждите, мол.

Они уходят. И тут же из-за кустов выбирается Монах.

— Привет, Леня! — Однако руки почему-то не подает. Сцепляет кисти в замок и трясет над головой.

Ну и ладно. Похоже, сдуру Олеже чего-то по телефону ляпнул, вот и стесняется теперь. Вокруг да около… террорист международный!

— Привет, Володя. Какими судьбами? — Ленчик на время оставляет сумку с вещами в покое и выпрямляется.

— Да вот, шел мимо, вижу — ты работаешь. Остановился посмотреть. А вы как раз закончили…

И в сторону смотрит.

Врет. Мимо он шел, понимаешь…

— Ну что, Леня, как полагаешь, из этих ребятишек толк будет?

Тон у Монаха чуть снисходительный, но Ленчик только улыбается про себя.

— Будет, Володя. Обязательно будет.

И улыбается уже открыто, в ответ на кислую гримасу Монаха.

Конечно, далеко не всем Бог таланту отвалил сверх всякой меры. У кого здоровья не хватает, у кого упрямства. Но люди занимаются, из года в год. Старое правило: приходишь сам, уходишь сам. Гнать нельзя. Если человеку надо, значит, мы дадим, а он возьмет, сколько каждый дать-взять сможет. Тот же Димыч, к примеру. Ну не выйдет из него мастера, хоть разбейся! Но, с другой стороны, когда он только в школу пришел — это же были полные дрова! А сейчас… в общем, ничего уже. Хотя и лентяй. И все-таки наш человек.

Монах тоже поначалу таким казался. Приходил, занимался, на тренировках не сачковал, глаза внимательные… А потом — пропадать начал. По другим школам шастать. Из одних его гнали вскорости: им медали нужны, на кой им бесталанный Монах? Другие оставляли, с радостью: еще бы, экий собеседник! Потом, правда, опять гнали; или он сам уходил — на поиски. Все доказать тщился; и добро б себе самому… Вот до сих пор и ищет незнамо что. Так и не понял: не, бывает секретов, не бывает волшебных палочек. А бывает только работа, ежедневная, изнурительная, — вот и весь секрет…

— Ну, а меня бы ты, к примеру, к себе в контору взял? — криво усмехается Монах.

— Нет, — честно отвечает Ленчик.

— Почему? — Кажется, Монах искренне удивлен. — Рожей не вышел?!

— Рожа здесь ни при чем. Характер у тебя не тот. И, ты уж извини, возраст. Поздно исправлять.

— А у них — тот? — презрительно кивает Монах в сторону, куда удалились «ребятишки».

— Нет. Пока нет. Но будет — тот.

— Ладно, допустим. — Монах явно обижен. И поделом: кто его просил лезть не в свое дело? Сам нарвался. Хотел честного ответа — и получил. — А вот насчет возраста… По-моему, ты, Леня, ошибаешься.

И Ленчик понимает, куда разговор катится. Монах явно завелся: задело за живое, что таланты его великие никто не признает. Вот и очередной скептик в том числе.

Он становится в некое подобие стойки и с рычанием больного носорога лупит воздух. Наверное, ему кажется, что эти движения неотразимы.

— Ну как?

«Как? Да все так же. Как год назад. Как два года… пять… десять…»

— думает Ленчик, но вслух произносит:

— Честно, Володя? Не впечатлило.

— Да, наверное, — неожиданно сникает тот. — Тут с предметом работать надо. Иначе не видно.

— Ну давай станем, набивочку постучим, — предлагает Ленчик. — Только недолго, мне по делам пора.

Жаль Володю обламывать, но и врать ему противно.

— Набивочку? — Монах смотрит испытующе, редко моргая белесыми ресницами. — Ну давай постучим. Только аккуратно.

Аккуратно так аккуратно.

Стали. Верх, центр, низ. И с другой руки… Казалось бы, проще некуда. Первый год. Но Володя поначалу все равно путается, и Ленчику приходится вслух повторять: «Дзедан, чудан, гедан. Дзедан, чудан, гедан. Дзе…» Руки у Монаха деревянные. Он и раньше весь зажатый был, а сейчас — так совсем. Зажатый… дзедан, чу… ах ты черт!

Левое предплечье взрывается резкой болью.

Ленчик рефлекторно делает шаг назад, и очередной удар партнера уходит в пустоту, в результате чего Монах едва не падает. С равновесием у него всегда были проблемы.

— Ленчик, что с тобой? — Володя явно испуган, но отнюдь не растерян. — Перестарался, да?

— Да с рукой что-то…

— Слушай, может, тебе в травмопункт надо? — Монах суетится вокруг, но близко не подходит, словно опасаясь прикоснуться к старому знакомому.

— Ничего страшного. Я сам.

— Ну, ты извини, Ленчик… Но ведь я ж тебе говорил! Говорил! — В его голосе вдруг прорывается едва сдерживаемое торжество.

Сегодня он доказал. Доказал… что?! Что человек, который толком ничего не умеет, за какие-то полгода, пока Ленчик с ним не контачил…

Морщины комкают лицо Ленчика: неудачно повернулся, и боль внутри предплечья злобно дергается.

Монах прощается и быстро уходит, загадочно пообещав как-нибудь забежать в гости и «все-все рассказать».

Дела…

Рентген показал трещину лучевой кости. Через час Ленчик уже мог любоваться своим новеньким гипсом, который ему предстояло носить две недели. И потом еще месяц — щадящий режим.

В такси на него неожиданно накатила дурнота, и очнулся Ленчик только у самого своего дома. Рука почти не болела, но все тело было ватным, чужим, и противно саднил крестец.

То, чего он боялся больше всего на свете.

Поднявшись к себе, Ленчик набрал телефонный номер.

<p>ДМИТРИЙ</p>

Настроение с утра было крайне пакостное. Писать хотелось не больше, чем плясать вприсядку, но я все-таки заставил себя сесть за компьютер. Вывел на экран файл романа, над которым мы сейчас работали. Пробежал глазами два-три написанных позавчера абзаца. Текст казался искусственным, будто матерчатый тюльпан: вычурность фраз, чужой, надуманный быт, мистические навороты…

Бывает.

И, к счастью, не очень часто. Главное, не верить ни собственной хандре, ни собственному восторгу, когда любое слово кажется шедевром на века.

Ох, помню, морока была: воспитать в душе персонального «адвоката дьявола»!…

Конечно, глупо ждать от литературы точного подобия обыденности. Никто и не обещал снимать кальку с реальности — и все же… Когда живьем сталкиваешься с тайной, иллюзорные миры, даже выписанные скрупулезнейшим образом, блекнут сами собой. И, честное слово, пусть лучше внезапные смерти, люди в обмороке и засекреченные «Белые Журавли» остаются на бумаге — там им самое место! Когда все это нагло вторгается в твое собственное бытие, каковое, согласно общепринятому мнению, определяет твое собственное сознание… Меньше всего ощущаешь себя героем, готовым рубить гордиевы узлы, а после с мечом или «узи» в руках становиться на пути злодеев! Мы — граждане тихие, в меру законопослушные, наша милиция нас хоть и хреново, а бережет…

Вот только: что сказать тому же пану следователю, когда вместо явного состава преступления или улик — одни смутные подозрения, попахивающие жареной подругой-мистикой? В лучшем случае пан следователь, даже самый умный из всех сыскарей, вежливо тебя выслушает, пожмет плечами и откланяется. В худшем — направит на обследование в психушку.

И остаешься ты с Его Величеством Случаем-маразматиком один на один. Ну, пусть не один — вместе с парой друзей. Три занюханных мушкетера. Что это меняет? Как можно докопаться до истины, и даже докопавшись — что вы, милейший, станете делать? Кинетесь очертя голову спасать мироздание, как это неизменно творят на голубом экране соотечественники покойного Дагласа Деджа? Много вы навоюете, много наспасаете! Эк занесло! — перестрелка в центре города, вертолет с небес, «бог из машины», из шестисотого «мерса»… Тут какому-нибудь вполне реальному подлецу дашь по морде — а он на тебя в суд! И засудят как миленького…

Черт, совсем мысли куда-то не туда заехали! Люди добрые, это ж полный бред получается: Володька Монах — скрытый ниндзя-черепашка, от одного касания которого люди мрут, как мухи, или гипс примеряют?! Ахинея! Сами видели из-за шиповника, как они ногосуйствовали! Движение корявое, руки-крюки, сам ударю, сам прилягу, сам доеду до врача… Я пусть не Божественный Кулак в отпуске, пусть и рядом не лежало, но даже я вижу!

Вот только американца Монах все-таки убил. Бойца-профессионала, здорового, как бык! И эти, в троллейбусе, — там вообще полный беспредел…

Опять не о том думаю! Черт с ним, с Монахом, — работать надо! Работать, работать… Мы ведь честные литераторы, а не агенты по расследованию аномальных случаев, как в «Секретных файлах»! Работать… все равно мы ничего… стоп! Наш герой: обычный человек, не сыщик и не великий воин, пусть из другого века и из другой страны. У него — сходная проблема, только еще похлеще, чем у нас. Он тоже не может понять, что происходит, — но происходит не с кем-то, а с ним самим! Вот ведь оно, его состояние!

Через минуту я уже самозабвенно барабанил по клавишам, выбросив наконец из головы эту идиотскую историю.

* * *

— В общем, ничего. — Олег меряет кабинет шагами вдоль и поперек, и я, сидя во вращающемся кресле, машинально поворачиваюсь вслед за ним. Славное время обеда миновало, и послеобеденная сиеста нами давно отдана под обсуждение сделанного в первой половине дня. — Даже, можно сказать, весьма ничего…

— Ты финал главы прочел?

— Прочел.

— Внимательно?

— Трижды очки протирал. Чистым платочком. Там серединка малость сбоит, надо подрихтовать по свободе, а так вполне. И монах реальный, выпуклый, без дураков…

— Еще бы! Махнет рукой — улочка, отмахнется — Ленчик поломанный!

— Димыч, окстись! Не Монах, а монах! Кстати, ты заметил: мы все время пытаемся забыть об этой истории, выбросить ее из головы — а она, зараза, упрямо напоминает о себе. Словно кто-то нарочно задался целью втравить нас в эту пакость!

— Заметил, — угрюмо бурчу я. — Прямо какой-то «За миллиард лет до конца света»!

— И Володька Монах в роли Гомеопатического Мироздания! — хмыкает Олег, явно пытаясь пошутить, только отчего-то смешно не становится ни ему, ни мне.

Да еще вдобавок противно дребезжит телефон. Если и это происки Гомеопатического Монаха… Протягиваю руку к трубке, но в соседней комнате меня опережает жена. Через закрытую дверь доносится ее непреклонный голос:

— Да, Олег Семенович у нас. Но он сейчас занят. Перезвоните позже. Все-таки жена у меня молодец! Если бы не она, звонками бы совсем

достали!

— Они с моим мужем работают. Перезвоните… а я прошу вас… ну хорошо, я сейчас поинтересуюсь. Подождите.

Фантастика: прорваться через мою половину!

— Олег, тут тебя спрашивают. — Супруга явно недовольна, что нас беспокоят. — Говорят, по важному делу.

Дважды фантастика: видно, перед этим звонили к Олегу и сумели выцарапать у его жены мой номер телефона!

Мой соавтор с унылым вздохом берет трубку.

— Да, я слушаю. Да… — Это второе «да» звучит слегка растерянно, что на Олега совсем не похоже. — Я понял… а чем я… ну хорошо, давайте встретимся. Метро? «Пушкинская»? Да, вполне. Договорились, через час, на выходе, возле кинотеатра… Ну, нас-то узнать несложно: двое бородатых мужчин среднего возраста, оба в джинсах, один — с черной бородой и в очках, другой — с рыжей и без очков… Дмитрий, мой партнер и соавтор, хороший знакомый вашего мужа… Да, мы подойдем обязательно.

Олег аккуратно кладет трубку на рычаг и поворачивается ко мне. Медленно, словно пытаясь собраться с мыслями.

— Звонила Монахова. Жена Володи. Хочет с нами переговорить.

Олег выдерживает паузу и заканчивает:

— Монах пропал. Из дому.

<p>ОЛЕГ</p>

Почему— то всегда представлял себе Монахову супружницу (Монашку?!) совсем другой. По голосу? по ассоциации с самим Монахом? по чудной прихоти воображения? Так и виделось: усталая, чуть грузноватая женщина с блеклым лицом, тронутым ранними морщинами, макияж сооружен впопыхах, синяки под глазами разлеглись внаглую; в каждой руке по здоровенной авоське -хлеб, консервы, бананы вперемешку со школьными учебниками, втридорога купленными на книжном толчке…

А вот и шиш тебе, фантазия моя замечательная! — отлеталась, голубушка! Передо мной вполне миловидная дама лет эдак… э-э-э… бальзаковского возраста, со следами былой красоты на лице, и следов этих более чем достаточно. Одета со вкусом, стильно, и косметики (недорогой, но вполне, вполне, это я вам как бывший гример говорю!) ровно в меру — «штукатурка» слоями не отваливается, как у некоторых леди Макбет Мценского уезда.

— Здравствуйте, Олег…

Многоточие понимается однозначно — как невысказанный вопрос.

— Можно без отчества. Просто Олег.

— И просто Дмитрий, — немедленно напоминает о себе мой соавтор, сияя улыбкой Фредди Крюгера, дорвавшегося до сновидений детского сада в полном составе.

Улыбка производит впечатление.

— Ну, в таком случае — просто Татьяна, — через силу улыбается и Монахова. Я вижу, вижу с предельной отчетливостью: эта с виду благополучная женщина держится на пределе. На самом краешке истерики, нервного срыва, битья посуды и бессвязных выкриков — но она держится. И будет держаться, сколько понадобится.

Молодец.

Уважаю.

Мало ли, как тебя жизнь-малина приложила? Совершенно не обязательно выплескивать свое дерьмо на лысины окружающих.

— Татьяна, тут рядом, в «Тайфуне», открытая веранда. Тишь да гладь, и народу в это время немного. Присядем?

— Да… Да, конечно.

Будь мы сами, непременно взяли бы пива. Его, родимого, и хочется — с пеной, со свежими пузырьками… Мы с Димычем переглядываемся и по молчаливому согласию страдаем: пьем кофе. Растворимый. А Татьяне, выслушав ее пожелания, берем кофе с коньяком. Коньяк отдельно, в пузатой рюмочке. В целом наша дама держит хвост пистолетом, вот только когда она достает из сумочки пачку сигарет, а потом из пачки — тонкую и длинную «Vogue» с ментолом… Пальчики-то дрожат?… Дрожат. И зажигалка тщетно щелкает колесиком, искря впустую, — раз, другой, третий, уже с заметной нервозностью…

Димыч успевает вовремя. Две сигареты слепыми кутятами тычутся в синеватое пламя, и я незаметно морщусь, угодив в дымовую завесу.

Плевать, привык.

Жена приучила.

Да и сам был грешен… ох и грешен!… Бросил.

Давно, еще в институте.

— Вы понимаете, Олег… Короче, Вовка пропал. Вот, — повторяет Татьяна то, что я уже имел честь слышать по телефону. — Два дня назад. Я уже всех его знакомых обзвонила, кого знала, и в милицию заявила…

— Больницы обзванивали? — Димыч всегда отличался редкой тактичностью. — Неотложку?

Еще б про морги вспомнил!

— Обзвонила, — кивает Монахова. — И… морги тоже. Говорят: такого не зарегистрировано.

— Ну, если там нет — это, пожалуй, к лучшему?!

— Да, вы правы! Но… я не знаю, где его искать! А у нас еще и сын в реанимации, под капельницей… Вот, нашла ваш телефон. Он… Вовка часто о вас рассказывал, называл сэнсеем, учителем. Вот я и подумала — может, вы знаете…

Учителем, значит, называл? И прослезился?! Сразу вспоминается неприятный смешок в трубке: «Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?!»

Ничего не скажу, Монах.

Промолчу.

— А может… Татьяна, вы извините, что я лезу не в свое дело! — но может, у него появилась женщина? Другая женщина?!

Шкура следователя, в которую я лезу с упрямством, достойным лучшего применения, трещит по швам.

Вот— вот разорвется.

А что делать, если волей-неволей первым делом на ум приходит долговязая девица с лошадиным лицом, телезвезда и гроза нетрезвых насильников?!

— Нет… то есть да, но — не в том смысле! Нет, к той женщине Вовка бы никогда не ушел!

Знаешь, «просто Татьяна», это еще бабушка надвое вилами по воде! Всяко в жизни бывает… хотя учтем: Ольгу-мордобоицу ты, похоже, видала и соответствующие выводы сделала.

Вполне разумные выводы.

— Значит, Володя вдруг просто так взял — и исчез? С бухты-барахты? И ничего странного вы до этого за ним не замечали?

Сакраментальный вопрос. Вечный, из основных интересов бытия: «Кто виноват?», «Что делать?» и «Вы за ним ничего странного?…» А куда денешься — язык сам вопрошает!

Язык мой — враг мой.

«Где враг твой, Каин?» — вот он, Господи, во рту болтается, без костей…

— Замечала! Еще как замечала!

Вот те раз!

— А конкретнее можно? Только мы сразу должны вас предупредить: нам неизвестно, где сейчас находится Володя. Но, если мы будем в курсе ситуации… Мало ли — вдруг окажется, что мы знаем кого-то из его знакомых, о ком вы и не подозревали? Сами понимаете…

«Просто Татьяна» понимает. Она все понимает и так энергично кивает головой, что я начинаю опасаться за сохранность ее шейных позвонков.

А еще я почему-то думаю об американце, умершем после боя с Монахом. Проклятье, ведь сто раз же зарекался творить добро и спасать утопающих!… По лицу Димыча видно: наши мысли текут в сходном направлении.

Шерлок Холмс и доктор Ватсон, понимаешь!… Эркюль Пуаро и Нат Пинкертон!… Доктор Джекил и мистер Хайд!… Нет, эти, кажется, из другой епархии.

Жена Монахова гасит сигарету в кофейном блюдечке.

Впервые берет рюмку с коньяком; делает крохотный, деликатный глоток.

За ним второй — уже не столь крохотный и не столь деликатный.

— Я вам все расскажу. Все! Если это поможет… если есть хоть какая-то надежда!… В милиции я уже рассказывала, но они даже ничего не записали! Это началось месяца два назад, в середине марта…

<p>ПРОСТО ТАТЬЯНА</p>

К тому, что муж время от времени допоздна засиживается в гостиной у телевизора, включая купленный по случаю подержанный видеоплейер и гоняя на нем свои бесконечные кассеты с мордобоями, — к этому Татьяна давно привыкла. Подобных кассет в доме скопилось уже порядочно, и Татьяна относилась к ним как к бессмысленной, но неизбежной части интерьера, с которой время от времени надо вытирать пыль.

Впрочем, Вовка не оставлял попыток завлечь жену в лоно рукомесла:

— Таня, ну глянь! Нет, ты глянь — ну красиво же! Смотри: он его… а тот ушел в сторону и… ну куда же ты?!

Татьяна вскользь бросала взгляд на экран, но крепыши в кимоно ее не вдохновляли, и она спешила ретироваться из комнаты.

Собственно, Вовка все равно тут же забывал о ней, уткнувшись носом в экран.

Сын, Саша-Санька-Шурик, как ни странно, к отцовским кассетам тоже особого интереса не проявлял. На тренировки вместе с отцом ходил, по утрам шумно дышал и дергался, доводя до инфаркта кошку Франьку, а к фильмам оставался равнодушен. Да и сами тренировки в последнее время забросил: на носу выпускные в школе, а там — в институт поступать. Занятия, репетиторы — головы поднять некогда!

Сам заявил, открытым текстом: «Вот поступлю, время появится — опять заниматься пойду. А пока — учиться, учиться и еще раз учиться, как написал ваш вождь, расписывая американский „Паркер“!»

Пошутил, значит.

Итак, жизнь шла своим чередом: сын готовился к выпускным и одновременно

— вступительным экзаменам, муж ходил на очередную работу (устроился наконец в какой-то более или менее приличный лицей — по крайней мере, деньги там платили вовремя); вечерами Вовка посещал тренировки или дома запоем смотрел кассеты, запас которых неуклонно рос, — жаль лишь, что времени этим самым кассетам он уделял все больше и больше. Нет чтоб жене или сыну! А то ведь даже не на тренировки убегает — чушь всякую по ящику часами смотрит! И это взрослый человек, пятый десяток разменял!…

Пару раз Татьяна замечала, что муж, надев кимоно, что-то отрабатывает перед экраном. Раньше такого за ним не водилось: рукомашество и дрыгоножество — отдельно, просмотр — отдельно. Но все лучше, чем просто в экран пялиться! Вот если б еще не засиживался за полночь…

Или теперь уже не «засиживался», а «запрыгивался»? «задрыгивался»?…

Тогда— то и прозвенел первый звонок.

До Татьяны, замотанной делами и семейным бытом, не сразу дошло: вот уже без малого две недели муж, что называется, сачкует исполнение супружеского долга! То на усталость сошлется, то вообще ложится в постель, когда она, Татьяна, давно уже третий сон видит… А ведь раньше впору было перед подругами хвастаться: мой-то, мой-то!., ну, не тот, что в юные годы, но все-таки — орел!

Грех жаловаться!

И, словно почувствовав молчаливое удивление жены, Вовка в ближайший вечер, виновато глядя мимо законной супруги, заявил, что некоторое время будет спать в гостиной.

На диванчике.

Тут уж мужу был учинен допрос с пристрастием: что, мол, жену на видео променял? Или домахался ногами-то, отдавил причинное место?

Или другую себе нашел, помоложе?!

Заметим со всей честностью: последнее предположение вслух произнесено не было. Так, повисло в воздухе ощутимой тенью. Но именно оно и обосновалось наиболее прочно, проросло сорным семенем в глубине Татьяниной души, которая отныне была не на месте. Вовка, правда, пытался втолковать супруге что-то насчет новой системы тренировок, при которой, мол, нужно три месяца воздерживаться от «ну, ты понимаешь…», — потому как иначе не будет завершен цикл преобразований внутренней энергии. Зато потом, когда этот самый цикл успешно завершится и встанет ребром… то есть даже не ребром, а просто встанет, да еще как, Великим Змеем Кундалини!…

Весь этот бред Татьяна попросту пропустила мимо ушей. С мужем она теперь держалась холоднее обычного (хотя завтраки-обеды готовила по-прежнему и одежду стирала вовремя), — зато присматривалась к супругу очень даже внимательно.

И сразу же не замедлили обнаружиться и другие странности, кроме манкирования супружеским ложем и ночных видеосеансов с народными танцами по ковру. Кстати, вначале Татьяна заподозрила было: Вовка, почуяв седину в бороду, смотрит по ночам никакие не учебные фильмы, а самую что ни на есть банальную порнуху. Однако пара разведвылазок опровергла это предположение на корню: вместо голых баб на экране честно мелькал очередной мужик-мордобоец, а муж старательно выплясывал босиком, подражая мужику.

Полное отсутствие криминала.

Зато выяснилось, что Вовка внезапно перестал здороваться со знакомыми за руку и обзавелся шляпой, которой сроду не носил. Муж всегда гордился своей закалкой, чуть ли не круглый год ходил с непокрытой головой, лишь в самые лютые морозы позволяя себе натянуть на уши кургузый «петушок», — и действительно простуживался редко. Теперь же при любом удобном и неудобном случае он нахлобучивал на голову свежекупленную шляпу серого фетра — и при встречах подчеркнуто-вежливым жестом приподнимал ее над лысиной. У Татьяны создалось впечатление, что шляпа и была приобретена с единственной целью — легализовать отсутствие рукопожатий.

Это было по меньшей мере странно. Как и тот факт, что Вовка вообще начал избегать прикосновений, держась от людей на некотором расстоянии. При этом чуть ли не в первую очередь — от нее, Татьяны, и их сына Саши-Саньки-Шурика!

Вблизи замаячил призрак паранойи, и Монахова забеспокоилась всерьез. У Вовки и раньше бывали заскоки: то к экстрасенсам зачастил, у всех на улице ауры высматривал, бабушек-соседок до слез доводил — боялись, сердешные, сглазит внучат-то, ирод лысый! Еще, бывало, «энергетические сгустки» с утра до вечера в руках вертел; или усядется, как шутила Татьяна, «кактусом в лотос» — и пялится час в стенку: медитирует.

Потом, правда, бросал — надоедало.

Одно время на курсы народных целителей записался. Деньжищ на это извел

— уму непостижимо! За сертификат дай, за диплом дай, за брошюрку «Моча — нектар здоровья», за красивые глаза Марь-Иванны, сибирской белой ведьмы… После двух недель занятий все порывался кого-нибудь исцелить: головную боль снять, порез заживить. Татьяна один раз поддалась на уговоры — ох, закаялась: голова после мужниного сеанса двое суток раскалывалась, никакой пенталгин не помогал.

Потом настал черед астрологов, магов всех цветов радуги, даосов из богодуховского храма-самостроя…

Самым безвредным из увлечений мужа Татьяна всегда считала карате. Как ни странно, синяки на тренировках муж получал крайне редко, серьезных травм у него вообще никогда не было, а для здоровья подышать да руками-ногами помахать — оно всегда полезно, особенно в его возрасте. Все лучше, чем «целительствовать» или водку пить!

А вот поди ж ты — и здесь не все слава Богу оказалось!

«Может, все-таки — любовница?» — шептал в глубине души лохматый бес сомнения.

Требовалась тщательная, всесторонне подготовленная проверка.

На «все про все» ушло дней десять. У Татьяны были свои методы: подруги, жены друзей, сослуживицы, соседки — эти на три аршина в землю видят, от них не утаишь! Оно, конечно, из-за прогулок на сторону никто не перестает с людьми за руку здороваться, но бдительность, бдительность и еще раз бдительность…

Вычислила!

Вовку неоднократно видели с какой-то долговязой девицей, явно чуть ли не вдвое моложе гулящего красавца. На троллейбусной остановке видели, в парке, а однажды — и на прогулке в районе новостроек. Правда, в объятиях и поцелуях сладкая парочка замечена не была — но мнения свидетелей сходились к одному: «Не станут же они прямо на людях!»

Открыто заявить мужу о рассекречивании его «цикла тренировок» и блудливых устремлений Татьяна поначалу не решалась, вся извелась, ночами не спала, думала — и тут…

В среду их отпустили с работы раньше обычного — нагрянула столичная инспекция. Открыв ключом дверь, Татьяна вошла в прихожую, и в глаза сразу бросился незнакомый бежевый плащ, нагло оккупировавший ближайший к двери крючок вешалки. Под плащом обнаружились женские сапоги на высоком каблуке.

«Попались, голубчики!» — обреченно и зло думала Татьяна, пинком распахивая дверь гостиной, откуда, со стороны диванчика, слышалось увлеченное ритмичное сопение.

Распахнула.

И молча застыла на пороге.

Девица — именно такая, как ей и описывали, — наличествовала. И муж наличествовал. И еще — включенный телевизор с работающим видеоплейером.

Вовка с гостьей, оба в белых кимоно, со старательным пыхтением плясали дальневосточную «камаринскую», прикипев глазами к голубому экрану. Кажется, именно эту кассету блудный муж и крутил в последнее время особенно часто. Впрочем, в последнем Татьяна не была уверена, ибо все «великие мастера» с Вовкиных кассет были для нее на одно лицо.

Ее заметили не сразу.

А когда заметили — обрадовались.

— Тань, познакомься — это Ольга. Моя, так сказать, коллега. Ольга, это моя жена Татьяна.

— Очень приятно, — скромно потупилась девица, и Татьяна почувствовала, как с души сваливается тяжесть и отпускает сердце.

Ее муж был полным, наиполнейшим дубом, несокрушимой семейной твердыней! А она-то, дура, ест себя поедом, подозревает невесть что…

— Тань, мы тут сейчас закончим… Ты пока чайник поставь, ладно? Вместе чаю попьем… с вареньем.

От радости она достала предпоследнюю банку кизилового.

После этого случая неделя прошла сплошным праздником. Подумаешь, у мужа очередной заскок! В первый раз, что ли? Вот закончит скоро любимец и красавец свой «цикл» (чуть больше месяца осталось, сам говорил!), перебесится — и все войдет в норму. А значит, и насчет этой скаковой Ольги можно не беспокоиться: любовью здесь и не пахнет, у девицы просто-напросто те же шарики за те же ролики заехали.

Интересно, кстати: ей тоже три месяца воздерживаться надо?!

При ее— то внешности -раз плюнуть…

А потом, когда отшумели майские праздники, расцвели и увяли в ночном небе разноцветные астры фейерверка, — у Вовки объявился новый знакомый. Молодой, интеллигентный, вежливый, всегда в костюме, при галстуке. Вот только, услышав обрывок разговора мужа с этим новым знакомым (Константин Георгиевич, кажется?), Татьяна была, мягко говоря, удивлена. Этот приличный молодой человек вел речь… вы будете смеяться, но говорили о карате! И в разговоре то и дело мелькало слово «турнир»!

К счастью, на сей раз Вовка секретов разводить не стал.

— Выступить меня приглашают! — прямо-таки сияя от гордости, заявил он однажды. — С иностранцами, между прочим!…

— А не зашибут тебя там? — Смешно было видеть отчаянную, просто-таки детскую радость на лице сорокадвухлетнего мужчины, отца семейства и прочее. Татьяна поначалу решила не портить мужу настроение, но беспокойство оказалось сильнее.

Однако оказалось: испортить настроение мужу не так-то просто. Он в радостном возбуждении мерил по диагонали гостиную, время от времени резко останавливаясь и пиная ногой воображаемого противника, по всей видимости — иностранца.

Недавно купленное кресло (мягкий уголок по частям распродавали) испуганно жалось в угол, дрожа подлокотниками.

— Ну, это мы еще посмотрим, кто кого зашибет! Зря, что ли, столько работал! Эх, Танюша, нам ли жить в печали?!

— Сколько стоит оргвзнос? — осторожно поинтересовалась Татьяна.

Муж счастливо рассмеялся.

— Много! Много стоит! Только теперь не я платить буду — теперь МНЕ платить будут! — И он демонстративно извлек из кармана две новенькие хрустящие купюры с портретом заокеанского президента. — Это за участие; а если выиграю…

Он не закончил, но и без того было понятно: если выиграет, то деньжищ загребет — ни в сказке сказать, ни пером описать, ни лопатой перекидать!

«Чем бы дитя ни тешилось…» — мелькнуло в голове Татьяны. В выигрыш и большие кучи денег верилось мало, но выданные доллары убедили ее в том, что и муж, и Константин Георгиевич вполне серьезны в своих намерениях.

— Ну вот, а говорила: одни убытки от твоих дуростей, одни убытки! — Вовку несло, он просто не мог остановиться. — Если хорошо выступлю, мне постоянный контракт обещали. Свою группу наберу, инструктором стану! За полгода все окупится!

Татьяна спорить не стала. Пусть его. Окупится не окупится — там видно будет.

Константин Георгиевич заходил еще дважды, неизменно вручая Татьяне цветы и любезно раскланиваясь; и наконец Володя объявил: завтра — турнир!

Он прямо весь дрожал от возбуждения, однако пойти посмотреть не предложил: то ли знал отношение жены к своему хобби, то ли стеснялся, то ли еще чего. Да и не все ли равно? У Татьяны завтра — дежурство, у сына — занятия, весь день забит напрочь.

Так и так не вырвались бы.

Когда Татьяна вернулась с дежурства, муж уже был дома. Угрюмо мерил шагами комнату, глядел в пол. Пинать иностранцев не пытался. Да и кресло в углу бесстрашно выпятилось велюром обивки: что, достал?!

Ояма хренов…

— Ну как выступил, Вовка?

— Нормально… устал, вот и все…

Видя, что муж не в духе, Татьяна не стала приставать с расспросами. А на следующий день Вовка ворвался в дом другим человеком: сияющий, с огромным букетом тюльпанов в руках; в сумке — шампанское, конфеты и еще всяко-разно…

В общем, был чудесный вечер при свечах. Вовка выпил чуть больше обычного, непрерывно шутил, рассказывал анекдоты — вот только иногда Татьяне чудилось, что веселье это натужное, вымученное, что муж заливает вином червя, который точит его душу изнутри, не давая просто радоваться жизни, удаче, победе, о которой он так мечтал. Ведь выиграл же, действительно выиграл! И диплом с радужной голограммой внизу принес, и денег, как обещано,

— сумма впрямь оказалась весьма и весьма приличной! Правда, Вовка вскользь обмолвился, что после вчерашней встречи следующий соперник отказался от боя с ним — но, в конце концов, какое это имело значение?!

— Сбылась мечта идиота! — еще с порога процитировал он Ильфа с Петровым.

Потом праздник закончился, начались обычные будни. Вовка как-то сразу увял, осунулся, но Татьяна списала это на переутомление — небось победы даром не даются! Она уже начала прикидывать, на что лучше пустить призовые деньги: муж сам вручил ей большую часть суммы, сказав: «Распоряжайся!»

Однажды Вовка вернулся домой крайне нервный, явно не в себе — она даже не решилась спросить его, что случилось, — и первым делом сунулся в гостиную, к своему любимому плейеру с кассетами.

И через мгновение раздалось разъяренное рычание:

— Что ж ты, подлец, делаешь?! Ты что стираешь?! Мою кассету?!

— Сдурел, отец? Какая — твоя? Я фильм пишу…

— Да я тебе, сопляку…

Татьяна влетела в комнату и застала безобразную сцену: красный от гнева, как помидор, Вовка остервенело тряс родного сына за плечи, словно душу из парня хотел вытрясти!

В щели остановленного видика наполовину торчала кассета…

— Вовка! Прекрати сейчас же!

Муж на миг застыл, потом поспешно, даже слегка испуганно отпустил сына.

— Совсем крышей поехал со своими кассетами! — почти выкрикнул Шурик, отходя подальше от отца. — Я на свою кассету писал, на свою, на чистую! Всю запись мне испортил…

Вовка молча сунулся к плейеру, вытащил кассету, перевел взгляд на пустую коробку, на другую кассету в точно такой же коробке, лежавшую рядом,

— и вдруг, ссутулившись больше обычного, поспешно вышел из комнаты.

Когда следующим утром Татьяну разбудило привычное дребезжание будильника, мужа дома не было. И куда он подался в такую рань? Она принялась, как обычно, ставить чайник и намазывать бутерброды. Шурик все никак не просыпался, хотя время поджимало. «Жалко будить, но придется», — вздохнула Татьяна.

Дверь в комнату сына была приоткрыта.

— Шурик! Вставай, пора…

Не отзывается.

Она подошла, слегка потеребила сына за плечо.

— Просыпайся…

Не отзывается.

Она тряхнула сына сильнее, еще раз…

— Шурик!!!

…Дыхание едва ощущалось. Татьяна не была врачом, но даже она поняла — дело плохо.

Бросилась к телефону.

Длинный звонок в дверь.

— «Скорую» вызывали?

— Нет, я только собиралась… Боже, как вы вовремя!

Белые халаты наполнили квартиру.

* * *

Это уже позже Татьяна сообразила, что «Скорую» вызвал Вовка, поняв, что с сыном неладно. Вызвал перед тем, как уйти.

Уйти насовсем.

Больше он не появлялся.

Третий день — все то время, пока реаниматоры пытались вывести беспамятного Сашу-Саньку-Шурика из комы.

Третий день.

<p>ОЛЕГ</p>

— …Вот такая… вот такая история.

Татьяна все-таки не удержалась, всхлипнула. Глаза у нее блестели слезами, она сама это прекрасно понимала — и поспешила спрятаться за сигаретным дымом.

— Да, история, мягко говоря… — Если честно, я понятия не имел, о чем тут говорить, хоть мягко, хоть твердо.

И сигареты у меня не было, чтоб получить передышку и собраться с мыслями.

— Я списки у старосты возьму, — деловито заявил Димыч, ухватив чужую рюмку с коньяком и почти сразу торопливо отдернув руку. — Там телефоны есть. Обзвоню народ, может, кто Монаха… Володю видел.

— Да, правильно. Обзвони. Татьяна, скажите: а координат этой… Ольги у вас нет?

— Нет, к сожалению. Они, наверное, были в записной книжке мужа, но книжку он унес с собой.

— А во что он оделся, когда ушел? Впрочем, вы же не видели…

— Не видела. Но я могу с уверенностью предположить…

Татьяна предполагает вслух.

С уверенностью.

— …Да, чуть не забыла! Сумку он забрал. Большую такую, синюю, спортивную, с надписью «Reebok». И кимоно свое унес.

Киваю. Если унес кимоно — значит, рассчитывал тренироваться. А где он способен тренироваться, можно в общих чертах представить. Поспрошаем, пошуршим.

Там видно будет.

— Спасибо вам, — вдруг говорит Татьяна, глядя мне прямо в лицо; я чувствую, что краснею, хотя мне раньше казалось, что разучился это делать. — Спасибо вам большое…

— Не за что.

— Есть. Есть за что.

Она встает и медленно идет ко входу в метро, мимо лотка с грудой слегка подгнивших бананов.

Пьеса «Банановое дерево», шествие таинственной незнакомки, реплика: «…ты прав, монах, — я женщина, но все же не посторонний человек. Здесь, в этом месте, живу я, как и ты…»

— Возьмем по пиву? — спрашивает Димыч.

Нет.

Не возьмем.

Не хочется.

<p>VIII. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ЧЕТВЕРТАЯ</p>

Двадцать пять лет — возраст двух счастливых действий кармы: голоса и внешности. При этих условиях другие скажут «Ах, какой мастер появился!» Все это оборачивается поистине во вред для самого исполнителя. Ведь и подобное мастерство не является истинным цветком; этот цветок есть следствие расцвета лет и временного сердечного восторга зрителей. И еще: в этом возрасте необходимо погружаться в созерцательные размышления.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

— К сожалению, я не смогу посетить вашу репетицию. Труды над новой пьесой захватили меня, недостойного старика, полностью, не дозволяя отвлекаться. Однако не спешите предаваться отчаянию: меня с успехом сумеет заменить мой младший сын…

— Благодарю вас, уважаемый Дзэами-сан! Мы будем счастливы, если Мотоеси-сан найдет время…

Прекрасно слыша сквозь тонкую ширму всю эту беседу, Мотоеси тяжело вздохнул.

Подобные слова произносились не в первый (и, наверное, даже не в десятый) раз за последние три с половиной месяца, прошедшие со дня премьеры «Парчового барабана». Юноша успел привыкнуть к своему новому положению: теперь ему частенько доводилось присутствовать на репетициях пьес Будды Лицедеев не вместе с отцом, а вместо отца. И что же?! В итоге за спиной начали втихомолку шептаться: «Мотоеси-сан скромничает! Он наверняка и сам приложил руку к созданию многих пьес и трактатов по искусству Но, просто не хочет говорить об этом при живом отце!»

Спорить с тысячеустой молвой бессмысленно. Молодой актер понимал: стоит только начать отпираться, доказывать, что пьесы писал отец и только отец, — все вокруг твердо уверятся в обратном! Посему он старался помалкивать, делая вид, что не слышит многозначительных разговоров.

— …и непременно доставим вашего сына обратно!

— Вы чрезвычайно заботливы, друг мой! Мотоеси, ты слышишь меня?…

* * *

Скрипучая повозка вперевалочку катила по пустынным в этот ранний час улицам Сакаи. Утро было хмурым, как похмельный самурай, с трудом пытающийся вспомнить: где он провел ночь? Утро тоже пыталось вспомнить, зачем это ему понадобилось наступать, заполняя мглистым светом сонные, продрогшие рынки и площади. Утро угрюмо взирало на земную слякоть из-за пыльной дерюги низких облаков и не понимало: что оно вообще тут делает?

Конца света дожидается?!

Бычки, запряженные в повозку, лениво топали по булыжнику, и Мотоеси мимоходом подумалось, что пешком он, пожалуй, добрался бы быстрее. В целом мысли его, созвучные замерзшему и замершему утру, были не здесь — и представитель труппы, сопровождавший молодого актера, почтительно молчал, не смея отвлекать сына Будды Лицедеев от его мудрых размышлений.

Уж лучше бы отвлек!

Потому что мысли юноши в данный момент катились по давно наезженной колее самоуничижения, которое, как известно, паче гордыни.

Отец не раз повторял:

— Актер не должен быть рабом своих страстей, рабом настроения. Позорно сидеть и ждать, что вдохновение само придет к тебе, словно дешевая потаскушка! Такой человек, мнящий себя актером, однажды может даже в порыве сыграть роль замечательно — но на этом все его достижения и закончатся, как жизнь мотылька-однодневки. Нет! Подлинный мастер всегда готов выложиться до конца, даже если его разбудят пинками среди ночи и голым вытолкают на сцену; так же истинный самурай всегда готов сражаться — ибо никто не даст воину времени подготовиться и занять удобную позицию. Вот это я и называю настоящим мастерством, настоящим искусством! А пустозвоны, что рассуждают о снизошедшем и вновь покинувшем их вдохновении, — пусть, пусть тешат себя этими байками… Вдохновение приходит и уходит, а цветок мастерства остается при мастере всегда!

Воистину золотые слова! Особенно в той части, где отец говорил о «мотыльках-однодневках» и «человеке, мнящем себя актером, который однажды в порыве…». Ведь это о нем сказано, о злосчастном Мотоеси! Нет, он не клюнет на позолоченную наживку-обманку внезапной славы! Это дым, мираж. Уж он-то сам хорошо знает себе цену!

Да, тогда, на премьере, на него нашло помрачение — или, если угодно, вдохновение свыше. Да, это состояние удивительным образом совпало с тем, что должен был ощущать старик садовник (а позже — гневный дух старика), которого он играл. Да, совпадение принесло плоды — среди зрителей было немало истинных ценителей театра; опять же никто не знал, что под маской старика скрывается сын великого Дзэами! Не слепы ведь они?! Нет, не слепы. «Парчовый барабан» зазвучал один-единственный раз, совершив невозможное; гул его дошел до столицы и приливной волной откатился обратно — нет, в тот момент игра молодого актера отнюдь не была бездарной!

В последнем Мотоеси уже уверился.

Но поверить в себя окончательно он так и не смог. Конечно, он — тот самый «мотылек-однодневка» из отцовских поучений. Вспыхнул лучиной на ветру

— и угас навсегда

Вот почему Мотоеси наотрез отказался выйти на сцену еще раз. Премьера состоялась, репутация труппы и его отца спасена, гнусный замысел Онъами провалился в ад — чего же боле?! Теперь труппа может спокойно, без спешки, подготовить на главную роль нового актера.

О чем Мотоеси и заявил со всей твердостью, на какую был способен. Причин своего отказа он привел более чем достаточно, так что глава труппы в итоге отступился — но при этом младший сын Дзэами не назвал двух, самых главных и настоящих.

Юноша просто-напросто боялся. Боялся: во второй раз нужное состояние не придет к нему, и он провалит спектакль. Один раз ему просто повезло, да только дважды подряд чудес не бывает!

Но еще больше Мотоеси боялся, что во второй раз все повторится снова. Тогда непрочные узы, с трудом удержавшие его рассудок на месте во время премьеры, лопнут гнилой веревкой — и пенная волна безумия накроет несчастного с головой, погребая под собой без надежды на возвращение.

«Это не мастерство, это вообще не моя заслуга! — раз за разом убеждал себя молодой актер, доведенный до отчаяния и раздираемый на части собственными противоречивыми мыслями. — Просто стечение обстоятельств. Оно не повторится. А если, не приведи все будды разом, повторится, — я просто сойду с ума. Окончательно и бесповоротно».

Мотоеси не понадобилось особых усилий, чтобы убедить себя в этом. Однако возглас старого Дзэами: "Цветок его таланта наконец

распустился!" — прозвучав на пирушке по случаю премьеры, мигом покинул стены гостеприимного дома господина Сиродзаэмона. Лисой-оборотнем выбежал на волю и пошел себе гулять по Сакаи, а там — и за пределами города. В итоге Мотоеси пришлось пожинать плоды своей эфемерной славы: поучать других актеров, ездить на спектакли вместо отца, высказывать свое «просвещенное мнение»…

Нельзя сказать, чтобы такие перемены были совсем уж неприятны для молодого человека. Но всякий раз, когда он ловил себя на удовольствии от оказываемых ему знаков уважения, — следом немедленно накатывал жгучий стыд! Будто слава эта была не его, краденая, с чужого плеча; будто он обманом играл роль, предназначенную для другого…

Но больше всего приводило Мотоеси в отчаяние другое: резко изменившееся отношение к нему собственного отца. Ведь он же не заслужил, не заслужил!… И когда отец рано или поздно прозреет… старик ведь не переживет такого удара! А виноват будет в этом именно он, бездарный и тщеславный Мотоеси…

— Мы приехали, Мотоеси-сан! Прошу вас…

<p>2</p> — …И это платье на плечах моихО кавалере давних дней напоминает.Оно не изменилось с той поры,Когда обет любви нас связывал.

Пьеса, поскрипывая, как доставившая сюда Мотоеси повозка, близилась к завершению. Актер-ситэ склонился над колодезным срубом (собственно, пьеса из цикла «о женщинах» так и называлась: «Идзуцу» — «Колодезный сруб»). Полились слова финального монолога, насквозь пронизанного паутинками светлой грусти, вот-вот должен был вступить хор… Увы, целиком отдаться возвышенному настроению не получалось. Что-то все время раздражало Мотоеси, назойливой мухой жужжа на самой окраине сознания. Конечно, это всего лишь репетиция — но, в конце концов, его для того и пригласили, чтобы он сумел помочь в постановке, нашел причину: отчего пьеса до сих пор не заиграла всеми тончайшими оттенками, вложенными в нее отцом?

Финал.

Последний звук флейты медленно гаснет в стылом воздухе.

Выждав положенную паузу, юноша поднялся со своего места. Поплотнее закутался в теплый плащ (зимний холод давал о себе знать) и направился к ожидавшим его актерам.

Он шел — и чувствовал себя самозванцем. Кто он такой, чтоб поучать этих людей, каждый из которых вдесятеро талантливей, чем он сам?!

Впрочем, роль следовало доиграть до конца. Он уже свыкся с этой ролью, равно как и с тем, что всякий раз ее приходится доигрывать, переступая через себя, через осознание собственной бездарности и никчемности…

К счастью, сегодня он все-таки заметил некоторые мелочи.

Доблесть карлика — дальше плюнуть… нет, сейчас не время!… Не время…

Актер— ваки, игравший роль странствующего монаха, был хорош. Жаль, всякий раз запаздывал с выходом ровно на один удар барабанчика, внося в действие крохотный диссонанс, -на что актеру и было вежливо указано. Ну, мелкие неточности проходок — не в счет, это легко поправить буквально за день. А вот актер-ситэ… нет, он-то как раз делал все правильно, в монологах ни разу не сбился ни с ритма, ни с тональности, движения выверены — всем бы так выверять!

Мотоеси в упор смотрел на актера-ситэ, ожидавшего: что скажет сын великого Дзэами? Смотреть дольше было неприлично, но юноша все никак не мог отвести взгляд от лица того, кто мгновением раньше декламировал финальный монолог, склоняясь над колодезным срубом, заглядывая в воображаемую воду…

Холод пробрал юношу до костей.

Сырой, не зимний, даже не холод — скорее осенний озноб, когда стоишь на самом берегу реки или… над колодцем? Или это я — колодец, запертый в темнице сруба; колодец, куда заглядывает кто-то — кто? Незнакомое лицо чуть смазано из-за переливающихся на поверхности воды бликов; ожидание указаний; спокойное, вежливое безразличие; легкая заинтересованность…

Упрек вырвался сам:

— Ты не увидел своего отражения в колодце! Увидишь — сыграешь как надо!

Актер-ситэ поклонился так низко, как еще никто и никогда не кланялся Мотоеси.

<p>3</p>

— Заходи, сынок, заходи! Видишь, у нас гость!

Богатый паланкин, украшенный зелеными лентами со знакомым девизом, а также скучающих рядом во дворе вооруженных слуг — все это Мотоеси заприметил еще издалека, поэтому появление в доме господина Уэмуры не было для юноши неожиданностью. Еще в Киото господин Уэмура, сенагон Высшего Государственного совета, слыл большим поклонником театра Но и лично Дзэами Дабуцу, нередко захаживая к актерам в гости.

Или приглашая отца и старшего сына к себе.

— Да продлятся ваши годы, господин Уэмура! Благополучно ли доехали?

— Благополучно, благополучно, — усмехнулся в пышные усы Уэмура, оборотившись к вошедшему. — Мы с твоим отцом как раз говорили о «Парчовом барабане». Послушай и ты.

Мотоеси поспешно присел в углу и стал почтительно внимать рассказу сановника.

Слух о премьере новой пьесы великого Дзэами, состоявшейся вопреки злоумышлениям, быстро докатился до столицы, обрастая по дороге новыми подробностями. Воля богов! Гениальная игра молодого Мотоеси, спасшего спектакль! Провал каверзы Онъами-племянничка! Слыхали — актеришке-изменнику теперь в лицо плюнуть и то противно…

Онъами скрежетал зубами; в сердцах выгнал переманенного актера, которому отныне была прямая дорога в нищие, ибо ни в одной труппе ему больше не нашлось бы места. Но злоба завистника была бессильной: болтать и насмешничать людям не запретишь, будь ты хоть трижды любимцем сегуна!

Кстати, о сегуне. Слухи о триумфе Будды Лицедеев докатились и до него. Разумеется, вникать в интриги и перипетии, связанные с премьерой, сегун не стал: просто вызвал к себе своего любимца Онъами и приказал разыграть перед владыкой «Парчовый барабан».

Дабы он, сегун Есинори, мог взглянуть и лично оценить: так ли хороша пьеса, как о ней говорят?

Перечить своему покровителю Онъами не осмелился и, раздобыв свиток с текстом, рьяно принялся за постановку.

Которую и осуществил в небывало короткий срок.

* * *

— …Я тоже был на этом спектакле, — не преминул отметить господин Уэмура. — Должен поздравить вас, Дзэами-сан: вы снова превзошли самого себя! Я получил истинное наслаждение от «Парчового барабана» — даже в исполнении труппы вашего племянника. Да, я понимаю: вы, мягко говоря, не любите его… Но надо отдать ему должное: он и его труппа сыграли пьесу весьма неплохо! Я верю, что ваш младший сын Мотоеси вне сравнений, — да только и Онъами не ударил лицом в грязь! Ведь именно он играл старика садовника, а позже — его неуспокоенный дух. Вот только…

Сановник замялся, расправил складки шелкового одеяния; пальцами похрустел.

Старый Дзэами почтительно ждал.

Ждал и юноша.

— …Понимаете, ваш племянник намеренно выпятил некоторые нюансы, акценты… Я полагаю, они, конечно, присутствовали в вашей пьесе, но вряд ли играли решающую роль! Старик в исполнении Онъами больше негодует, чем страдает, а позже — торжествует, сводя с ума подшутившую над ним даму! А дама слишком сильно раскаивается в содеянном. То есть любовь и страдания как бы отходят на второй план, а сквозь них проступает конфликт дерзкого простолюдина и надменной красавицы из знати, причем простолюдин в конце одерживает верх…

Господин Уэмура недаром слыл знатоком театра.

Он действительно уловил всю тонкость оттенков.

— Да как он посмел так исказить!… — гневно выдохнул старый мастер Но.

— Я говорил о любви, о сводящей с ума страсти, для которой не существует ни возраста, ни происхождения, — а он…

— К сожалению, все произошло именно так. Сегун впал в ярость, после спектакля он потребовал к себе Онъами, но этот хитрец… разумеется, я не присутствовал при их разговоре, но вы же знаете, во дворце всюду уши!… Так вот, Онъами заявил напрямик: «Я сыграл эту пьесу только лишь по повелению моего господина. Видит небо, я не хотел ее ставить, зная о сомнительности содержания, — но такова была ваша воля, мой повелитель! Я всего лишь зеркало, где отразился дряхлый смутьян Дзэами Дабуцу. Дозволено ли было мне скрыть от моего повелителя истинную суть?! Карайте, вот он я! — честный актер и верный подданный!»

Господин Уэмура вновь замолчал, вороша тонким медным прутом рдеющие в жаровне угли. Господин сенагон с детства любил это делать сам, не прибегая к помощи слуги.

У каждого — свои причуды.

— В итоге неудовольствие сегуна миновало хитреца и обратилось на вас, уважаемый Дзэами-сан! Но открыто его выразить или подвергнуть опальных новой опале, — усмешка встопорщила усы сановника, — сегун не решился: это значило бы признать правдой все те намеки, которые якобы содержатся в «Парчовом барабане». Поэтому он ничего не стал предпринимать. Но дал понять Онъами: если фаворит сам, от своего имени предпримет некие тайные или явные, пусть даже и не вполне законные, шаги — власти закроют на это глаза.

— Мой племянник хочет, чтобы я официально передал ему свои трактаты по искусству Но и признал его своим преемником. Отняв титулы официальные, он добивается большего — заполучить мою душу, да с поклоном, да на людях!

Дзэами процедил последние слова глухим, сдавленным голосом, не поднимая глаз.

— Совершенно верно! Именно этого он и добивается. И теперь, когда наш повелитель негласно одобрил его возможные действия… Я опасаюсь, что вас могут ждать неприятности, уважаемый Дзэами-сан! Поэтому я счел своим долгом предупредить вас — а заодно и выразить свое восхищение вашей пьесой!

— Какими еще неприятностями сможет досадить мне этот мерзавец, позорящий семью? — Будда Лицедеев нашел в себе силы грустно улыбнуться. — Труппе моего старшего сына запрещено играть в столице, меня отстранили от дел, вынудили уехать сюда… Я не ропщу. Вы же знаете, благородный Уэмура-сан, я принял постриг, мне пристало со спокойствием и смирением принимать все удары судьбы. Что еще сможет мне сделать Онъами такого, чего бы я уже не пережил?

— Мне не хотелось об этом говорить, Дзэами-сан, но раз вы сами спрашиваете… Мне кажется, ваш ревнивый племянник сейчас способен на все. Вы понимаете меня, великий мастер? На все!

— Благодарю вас за предупреждение, господин Уэмура. — Голос старика теперь прозвучал несколько суще, чем обычно. — Может быть, благополучие моих сыновей не стоит этих несчастных свитков?…

Дзэами словно размышлял вслух:

— В конце концов, все это — суета и прах. Вечно лишь небо. Какое дело небу, у кого в итоге окажутся трактаты, кого признают или не признают моим преемником? Может быть, мне и впрямь согнуть лишний раз спину, отдать свитки Онъами — и тем избавить от вечной угрозы себя и свою семью? Что у старика осталось, кроме пустых свитков, кроме былой славы? Если Онъами получит желаемое, ему уже нечего будет у меня отобрать, и он оставит всех нас в покое. Как думаешь, сынок?

Дзэами резко обернулся к сыну.

Не ожидавший этого Мотоеси взглянул отцу в глаза — и словно провалился в клокочущую бездну, подернувшуюся белесой коркой льда снаружи, но пышущую жаром изнутри. И из этой бездны к юноше медленно всплывал гладкий пузырь маски.

Нопэрапон.

Очертания маски непрестанно менялись, плавились, прорастали острыми углами скул, косым разрезом глаз с сеткой морщин по краям, гневно раскрылся в беззвучном крике черный провал рта; длинные седые волосы развевались, словно под ветром, — и, когда маска заполнила все вокруг, надвинулась, готовая лечь на лицо, прирасти и прорасти внутрь, — Мотоеси вдруг понял: на него надвигается искаженное яростью лицо его собственного отца!

— Не делайте этого, отец! — плохо соображая, где он, и что говорит, выкрикнул юноша в порыве праведного гнева. — Это позор — пойти на поводу у злодея! Вы правы, не в трактатах дело, но честь — она так же вечна, как и небо! Онъами обесчестил свое имя, но не имя семьи — так сохраним же его в чистоте!

— Вы слышите, господин Уэмура, что говорит мой сын? — Будда Лицедеев наконец-то улыбнулся по-настоящему и ободряюще кивнул Мотоеси; старик явно был доволен ответом последнего. — Смею ли я теперь колебаться?! У нас впереди еще много жизней, а честь — одна. Пусть мы и не самураи, а всего лишь актеры, — но и у червя есть своя гордость. Онъами ничего от меня не получит!

Великий мастер еще раз улыбнулся и с наслаждением повторил:

— Ничего!

<p>4</p>

Сегодня с утра, к счастью, никто не беспокоил Будду Лицедеев и его сына. Визиты, советы, беды и удачи — все они заспались и не очень-то торопились вылезать из-под теплых одеял. Поэтому, наскоро перекусив рисовыми колобками с начинкой из соленого тунца, Мотоеси поспешил исчезнуть из дому.

Причин тому было несколько.

Первая и самая благовидная: возникла необходимость сходить на рынок, заодно посетив ближайшие лавки, — закупка припасов в Сакаи была постоянной обязанностью юноши.

Во— вторых, юноша не хотел мешать отцу, с утра застывшему, словно истукан, над чистым свитком и тушечницей, -новая пьеса оказалась строптивой.

Ну а в— третьих (для самого Мотоеси это было «во-первых»!), он всерьез опасался появления очередного представителя труппы. Это означало необходимость следовать за гостем на репетицию, смотреть сырой спектакль, выдавливать из себя глубокомысленные замечания…

Нет уж, лучше все сакайские лавки в один присест обежать да застрять там подольше, чтоб уж наверняка не застали дома. А мешать работе отца никто не посмеет!

Утро, не в пример предыдущим, выдалось хоть и морозное, но на удивление солнечное. Выпавший с ночи легкий снежок весело покряхтывал под кожаными сандалиями, надетыми поверх двух пар шерстяных носков грубой вязки, — так толстяк в бане утробно радуется ласке пальцев слепого массажиста. Ранний морозец приятно бодрил, а не пробирал до костей, как было еще вчера. Мотоеси даже слегка взопрел, пробежавшись до рынка в своих теплых штанах и подбитом ватой хантэне — стеганой куртке свободного покроя.

Завидев знакомые торговые ряды, юноша сбавил шаг, с шумом выдохнул целое облако пара и отер выступивший на лбу пот.

— От кого убегаем? — участливо осведомились сзади.

Резко обернувшись, молодой актер нос к носу столкнулся с Безумным Облаком. Вот уж воистину: кто приходит не вовремя? — монахи, призраки и сборщики податей!

Рядом с монахом, как обычно, маячил безмолвный Раскидай-Бубен, раз за разом ловко подбрасывая и безошибочно ловя гадальную косточку.

— Доброго вам утра, святой инок! — поспешил поздороваться Мотоеси. — Ни от кого я не убегаю. Вот, на рынок собрался, еды отцу купить…

— Врешь! — хитро сощурился монах, разогнав моршинки по всему лицу, мелкому, словно мордочка у хорька. — Раскидай-Бубен, как ты думаешь: врет?

Слепой гадальщик не замедлил согласиться с мнением приятеля, трижды кивнув.

— Видишь, парень! Раз два таких уважаемых человека, как мы, говорим, что ты врешь, значит, оно правда-истина, и никак иначе!

— Ну, если так… выходит, что вру, — совсем растерялся Мотоеси. — Прошу меня, грубого простолюдина, простить…

— Не прощу! — грозно оскалился Безумное Облако, а гадальщик за его спиной плотоядно усмехнулся, словно собирался немедля приступить к поеданию живьем непрощенного юноши.

— Но почему, святой инок?!

— Потому что ты — дурак! — доверительно сообщил монах, ковыряясь пальцем в носу. — Дурак, что нам поверил! Мало ли, кого за что уважают? Себе надо верить, себе, и никому другому! Понял?… А-а, ничегошеньки ты не понял, потому как дурак! Вот сейчас меня слушаешь — и опять веришь. Может, потом… когда-нибудь…

И монах, резко развернувшись и мигом утратив интерес к юноше, размашисто зашагал прочь.

— Эх, зеркало, глупое ты зеркало!… — донеслось до юноши и вовсе уж непонятное бормотание. — Кто ж с тебя пыль-то стер?… Да еще рукавом, наспех…

Чуть задержавшись перед тем, как последовать за приятелем на звук его шагов, гадальщик еще раз подбросил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы.

Поймал.

Выпало то же, что и все время перед этим.

Неизбежность.

Окунувшись в шумную круговерть рынка, Мотоеси постарался поскорее выбросить из головы взбалмошного святого.

Как ни странно, это удалось ему без труда. Само ушло, едва юноша схватился в торговых баталиях с первым же продавцом, у которого вознамерился купить пару связок сушеного окуня. Мотоеси здесь уже знали как облупленного, и всякий торговец (не столько прибыли ради, сколько из азарта и желания не ударить в грязь лицом) начинал яростно торговаться с юношей — чтобы потом похвастать перед соседом: «У тебя он сколько выторговал? Три мона? А у меня всего два!»

Мотоеси стал среди сакайских торговцев чем-то вроде местной достопримечательности. «Видать, правду говорят, что актер от роду-племени — и беса переторгует!» Нельзя сказать, чтобы подобная слава льстила юноше, но ничего поделать с этим он не мог: на рынке в него действительно словно вселялся бес. Мотоеси начинал яростно спорить и торговаться с любым продавцом из-за каждой мелочи; и всякий раз, покидая рынок, с удивлением думал: "Что это на меня опять нашло? Ведь собирался быстро скупиться и уйти

— а в итоге полдня меж рядами проторчал!"

В такие моменты Мотоеси забывал об отцовских пьесах, о своей бездарности и душевных терзаниях, о спектаклях и репетициях, о жаждущем получить вожделенные трактаты подлеце Онъами — на время становясь другим человеком. Словно мир вокруг него в какой-то неуловимый миг разом сдвигался, и в этом мире больше не было театра, актеров и зрителей — а были только продавцы, покупатели, товары и ожесточенный торг.

«Мы живем в разных мирах, — думал иногда юноша после очередного посещения рынка. — Здесь у людей совсем другие заботы, другие стремления; даже словами они пользуются другими! А при дворе сегуна — третья жизнь, у самураев — четвертая, у моряков или контрабандистов — пятая. А как живут люди за морем, даже подумать боязно! Говорят, они и на людей-то не шибко похожи… Что я на самом деле видел, кроме театра и подмостков, актеров и зрителей, масок и пыльных декораций? Ведь то, что кажется для меня целым миром, то, что не идет из головы, — может быть, на самом деле это всего лишь песчинка на морском берегу?»

Мотоеси чувствовал, что он близок к чему-то важному, может быть, самому важному в жизни. Но сразу внутри него просыпался голос противоречия: «Хорошо, дружище, все твои горести-чаяния — песчинка на берегу! Но что у тебя есть, кроме этой песчинки?! Ты не Будда Шакья-Муни, не Яшмовый Император, ты всего лишь бесталанный актеришка, и у тебя есть только то, что у тебя есть, а другого нет и никогда не будет! Твоя песчинка — для тебя она весь мир, а о другом забудь!»

Голос умолкал, ехидно подхихикивая вдали, а горечь одиночества вместе с осознанием собственной никчемности обрушивались на юношу с новой силой…

<p>5</p>

Возвращался Мотоеси с базара уже в середине дня. Изрядно нагруженный и уставший, провожаемый уважительными взглядами продавцов. Перебросив через плечо две связанные ремнем объемистые сумки, юноша свернул в ближайший переулок.

Переулок Чахлых Орхидей.

Согласно легенде, во времена падения дома Тайра в конце этого переулка жил некий состоятельный горожанин по имени Юеда, который все свое свободное время посвящал выращиванию тигровых орхидей и весьма прославился этим искусством. Впрочем, во всех остальных отношениях горожанин ничем особым не выделялся — разве что своей уникальной скупостью. Однажды Юеда отказал влюбленному юноше в просьбе: тот просил у скряги одну-единственную орхидею для своей возлюбленной; в итоге отчаявшийся юноша покончил с собой, а Юеда был проклят. С тех пор все орхидеи у него (а заодно и во всем переулке) чахли прямо на глазах, несмотря на все старания горожанина. В конце концов Юеда тоже утопился с горя.

Говорили, что проклятие лежит на переулке и по сей день, но проверить это никому не приходило в голову: орхидеи здесь уже давно никто не выращивал.

Возле дома, где якобы жил вредный цветовод, расположился на рваной подстилке безногий нищий, с головой закутанный в пестрые лохмотья. Одеяние калеки напоминало ворох поясов в лавке старьевщика (возможно, так оно и было).

Нищий молча ждал, пока юноша подойдет поближе.

Возле подстилки на земле стояла деревянная плошка, в чреве которой покоилась горсть медяков.

Этот человек постоянно сидел здесь, и Мотоеси всякий раз, возвращаясь с рынка домой, бросал в его плошку пару монеток. Нищий благодарил юношу с непривычным для братии побирушек достоинством, всегда одними и теми же словами:

— Да будут днм молодого господина счастливыми и долгими! Вы добрый человек.

Это уже стало своего рода ритуалом: две монеты аккуратно ложатся в плошку, и в ответ — спокойная благодарность, произнесенная от души. У Мотоеси на сердце становилось теплее; ему было приятно расставаться с деньгами, слыша в огвет искренние слова, какие редко услышишь даже от людей близких.

Глухо звякают монеты.

Мотоеси невольно улыбается.

Нищий улыбается в ответ; улыбка цветком прорастает сквозь потрескавшуюся землю, сквозь густую сеть морщин, избороздивших лицо старца калеки.

— Да будут дни молодого господина счастливыми и долгими! Вы добрый человек…

И вдруг совсем другим, звонким и ясным голосом:

— Берегитесь, господин! Сзади!…

Обернуться Мотоеси не успел. Из глаз юноши брызнули искры, и в следующее мгновение оказалось, что он лежит на земле.

Снег таял, обжигая скулу.

Прямо у самого рта, едва не отдавливая губы, чуть притопывала чья-то нога в сандалии желтой кожи, переплетенной витым шнуром.

— Ну что, молодой господинчик, будешь впредь более вежливым? — издевательски осведомились откуда-то сверху.

Мотоеси осмелился поднять взгляд, но сандалии это не понравилось. Носок ее угодил юноше в челюсть, перевернув несчастного на спину. Голова взорвалась умопомрачительной болью, челюсть ошутимо хрустнула, но, кажется, все-таки уцелела.

Стеклистое небо плыло кровавыми паутинками.

Там, в небе, горой Хиэй возвышался сухощавый человек лет тридцати пяти; узкое, хищное лицо поросло на правой щеке диким мясом лишая. Из-под длиннополой шерстяной накидки выглядывала рукоять меча, смешно напоминая собачий… нет, не напоминая.

И не смешно.

Человек не был самураем, о чем ясно говорил меч (один, короткий…), но надменности и презрения ему было не занимать-стать.

— Ты решил оскорбить меня? — Бесцветные губы скривились в улыбке-гримасе, источая холод. — Поклонился нищему калеке, сделав вид, что не заметил почтенного господина?! Это заслуживает тысячи смертей! Эй, Рикю, Таро — проучите-ка мерзавца!

Небо грязно выругалось, и на юношу, который только-только сумел встать по-собачьи, обрушился целый град пинков и ударов.

— За что?! — Крик превратился в хрип, а руки инстинктивно пытались защитить хотя бы лицо.

— Ты смотри! Оказывается, мы не желаем принимать кару за грехи с должным смирением! — Человек с лишаем забавлялся происходящим, не скрывая удовольствия. — Да бросьте вы торбы шерстить, успеете! — прикрикнул он на своих подручных. — Займитесь-ка лучше этим молокососом как следует!

«Разбойники! — пронзила юношу страшная догадка, заставив позабыть о боли, терзающей тело. — Живым не отпустят… чтоб донести не смог!»

Рикю и Таро — кряжистые детины, похожие на портовых грузчиков, но одетые побогаче — на миг оставили вожделенную добычу в покое, извлекая из-под одежды припрятанное оружие.

Короткую, окованную железом дубинку с шипами и нож-тесак.

Спектакль жизни близился к финалу.

В отчаянии юноша привстал, огляделся по сторонам — однако поблизости никого не было, кроме безногого нищего, отчаянно ругавшегося самыми черными словами. Увы, нищеброд ничем не мог помочь или помешать, и разбойники, прекрасно понимая это, попросту пропускали мимо ушей брань калеки.

Случайно их взгляды встретились: затравленный — юноши, и горящий гневом

— старика нищего. Воздух между двумя парами глаз поплыл, словно над костром, юноша моргнул и увидел: маска.

Маска нопэрапон плавится, течет полузнакомыми чертами.

Ближе.

Еще ближе.

Прилипла, проросла.

…Тряслась земля от грохота тысяч копыт, сталь звенела о сталь, крики ярости и хрипы умирающих вплетались в безумную симфонию битвы, и падали одно за другим знамена южан из дома Кусуноки, но это было там, на холмах, а здесь были только кровь и сталь, сталь и кровь, и Смерть пела свою победную песню, и багровый туман боевого безумия рвался наружу из горящих глаз, из раскрытого в крике рта, плескал с окровавленного острия дедовского меча, щедро даруя гибель направо и налево…

Тело откликнулось само: волчком крутнувшись по земле, уходя от нацеленной в голову шипастой смерти, подсекая щиколотки убийцы.

— Вот это — другой разговор! Так куда интереснее, молодой ты мой господинчик! Посмотрим, как ты сыграешь свою последнюю роль!… Сейчас будет совсем интересно…

Человек с лишаем вновь оказался рядом. Меч он доставать не стал: много чести для молокососа-актеришки! Костлявые пальцы мертвой хваткой, клешней бешеного краба вцепились в глотку, грозя сломать кадык, силой и болью подымая юношу на ноги.

Сейчас.

Сейчас…

Кажется, в последний момент он все же понял свой промах, этот гордый князь ночных трущоб, — но знамена южан еще падали в грязь, и Смерть плясала в душе Мотоеси. Присвистнул радостно короткий меч, меняя владельца, мертвая отныне кисть так и осталась висеть на горле юноши, забыв разжать пальцы; обратный взмах — и под ухом у человека с лишаем нехотя распахнулась багровая щель.

Сейчас… о, сейчас!…

Кровь хлещет Мотоеси в лицо, кровь ударяет в голову, и юноша уже сам не понимает: что за багровая пелена застилает взгляд? снаружи она или изнутри? Страшная, животная ярость выплескивается наружу нутряным ревом, и молодое сильное тело актера вдруг начинает жить своей жизнью, жизнью, имя которой — Смерть!

Идзаса— сэнсей был бы доволен, увидь он сейчас своего ученика. Обладатель шипастой дубинки успел замахнуться всего разок, чтобы

ткнуться носом в землю, вываливая наружу небогатое содержимое черепа.

Второй грабитель, закрываясь тесаком, попятился, споткнулся о труп предводителя — и, не удержавшись на ногах, упал прямо в объятия безногого калеки.

На миг лицо нищего отразило дикую радость — столь похожую на ярость, пылающую в глазах юноши, что их можно было спутать. Руки калеки сплелись, расплелись, коротко хрустнули позвонки; и вот уже нищий отпускает безжизненное тело, давая ему сползти наземь.

— Прости, молодой господин, что не дал тебе самому отправить в преисподнюю этого мерзавца… — Старик попытался согнуть спину в поклоне, но все равно было видно: между морщинами бродит кругами, то показываясь на миг, то вновь прячась, хитрая улыбка — Жаль, четвертый убежал. Он в конце переулка стоял, на страже. Тоже из этих…

Но Мотоеси не слушал.

Не смотрел.

Глубоко внутри медленно таяла, растворялась в безликости маска гневного воина, бедного, но гордого самурая — чьи сюзерены постыдно проиграли битву при Ити-но и которому пришлось переступить через свою гордость: отказавшись вспороть живот, он, безногий калека, остался жить, зарабатывая подаянием на жизнь своей молодой жене и ребенку.

Тридцать лет назад… да, господа мои, время-времечко!…

Схватив за ремень сумки, юноша бегом припустил в сторону дома.

<p>6</p>

А тем временем старый нищий, деловито обыскав убитых и в итоге значительно обогатившись, поспешно катил прочь на своей тележке, отталкиваясь от земли двумя деревяшками с отполированными до блеска рукоятками…

<p>IX. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ДМИТРИЙ</p>

На экзотические издания нам везет.

Нет, сейчас-то мы издаемся и в банальной Москве-столице, моей Москве (или уже «не моей»?!), и в родном полустольном граде Харькове, и в Каунасе, на неудобопонятном литовском — но первую-то авторскую книгу, крылатую ласточку нашей весны, выпустили… в Барнауле! Вернее, отпечатали в барнаульской типографии, а договор мы подписывали с новосибирцами. Директор издательства оказался обаятельнейшим человеком, книгу издал в рекордно короткий срок (никто из коллег не верил!) — через три недели после того, как получил дискету с текстом! И с гонораром задержек не было. Мы витали в облаках, лобызаясь с ангельскими чинами, — книга, первая, горяченькая!

Но вот авторские экземпляры получать…

Экземпляры нам переслали с поездом. Приди на вокзал да забери у проводника, делов-то! Если не учитывать печальное обстоятельство: через Новосибирск к нам ходит один-единственный владивостокский пассажирский. И прибывает он в Харьков без двадцати час. Ночи, разумеется.

Когда не опаздывает, а опаздывает он всегда.

Помню, расторопные новосибирцы-барнаульцы вскоре за первой вторую книгу выпустили, а там и третью… И на экземплярчики не скупились, по два-три раза присылали, с барского плеча. В обшем, мотаться на вокзал по ночам у нас с Олегом стало чуть ли не привычкой.

На этот раз сибиряки порадовали нас публикацией в альманахе: статья местного критика, из всех русских слов предпочитающего два — «постмодернизм» и еше почему-то «тусовка», — далее следовало интервью с нами, любимыми, вверху красовалось цветное фото (на нем мы, любимые, с женами и приятелем-коллегой сидим в одесском кафе, окаменев улыбками); и тут же — наша повесть, если верить анонсу, «написанная специально для этого издания». (Всем этим мы уже успели полюбоваться «виртуально» — спасибо Интернету!) Заодно к альманаху прилагались два старых рассказа, с горем пополам переизданных в сборнике фантастики «За хребтом Урала». (Теперь собратья по перу как пить дать «захребетниками» дразниться станут!) В результате пришлось вспоминать времена двухлетней давности (давненько мы владивостокский поезд не встречали!) — и снова на ночь глядя тащиться на вокзал. Ничего, завтра устроим себе выходной, отоспимся…

Без четверти двенадцать Олег спустился ко мне, а ровно в полночь (это ж надо, минута в минуту!) на улице просигналило заказанное заранее такси.

Помело подано, айда на Лысую гору!

Вот что мне всегда нравилось в получении книг из страны Сибири — так это поездка по ночному городу. Особенно в такое славное время года, в конце весны. Машин нет, прохожих нет, тишина — только наши шины шуршат по асфальту, а за окнами, вместо дневной гари и копоти, благоухают цветущие каштаны. Лучи фар — объемные, почти материальные — небрежно ощупывают, дорогу и сразу скользят дальше, вперед, вперед! Теплой желтизной наливаются, вспыхивают и, мелькнув, гаснут позади старые фонари (не эти, новомодные, дневного света — им бы только глаза резать!). Ветер посвистывает в открытом окне, прохладно и упруго касаясь щеки невидимыми пальцами…

А вот уже и не посвистывает.

Не касается.

Исчез куда-то.

— Димыч, очнись, приехали!

— Что, уже?

— Уже.

Действительно. Вот она, привокзальная площадь. Декабристами на Сенатской, плотным каре выстроились ряды машин, водители в ожидании клиентов попыхивают красными угольками сигарет, неторопливо болтают о чем-то своем, сугубо шоферско-таксистском. На больших электронных часах, укрепленных на фронтоне здания вокзала, горит «12:14».

— Вас обождать?

— Не надо.

Конечно, не надо. До прибытия поезда — полчаса без малого, если не опоздает, а он опоздает всенепременно…

— Ты гляди — Ленчик!

Гляжу, как и просили. Действительно, подсвеченную фонарями привокзальную площадь деловито пересекает знакомая фигура, белея свежим гипсом на левой руке. Воистину Харьков — большая деревня: приехать в первом часу ночи на вокзал — чтобы наткнуться на старого приятеля!

Называется: «Где бы еще встретились?!»

— Привет, Лень!

— О, здорово! Какими судьбами?

Ленчик тоже не слишком удивлен — как и мы, он давно привык к подобным встречам.

— Да вот, передачку с поездом встречаем… А ты?

— А я с дежурства возвращаюсь.

Я вспоминаю, что фирма, где служба Ленчика «и опасна, и трудна», расположена неподалеку, на Конторской; да и живет он в двух кварталах отсюда.

— Поезд-то во сколько?

— В ноль-сорок.

— Так давайте я с вами прогуляюсь. Спать все равно не хочется…

Радостно киваю.

Гуртом и батьку бить легче, не то что время коротать.

Перрон встретил нас гулкой пустотой, одинокими фигурами коллег по несчастью, полуночников-встречающих; и еще — закрытым наглухо буфетным киоском, который, судя по надписи, брал перед народом обязательство работать круглосуточно.

Буфет нам был не нужен, но — дело принципа.

Олег с Ленчиком отошли чуть в сторону и принялись обсуждать какие-то изменения программы в группе инструкторов-стажеров, а я достал сигареты и закурил. Дела сэнсейские — не про меня. Ленчик же не влазит с советами, когда мы при нем свои сюжеты обсуждаем! Ленчик умный, и я умный, и Олег тоже ничего, а вокруг… нет, не так. Ошибочка вышла. Ленчик дурак, и я дурак, и Олег дурак круглый-нешлифованный, а вокруг сплошные умницы-разумницы табунами бегают. Во всем разбираются, куда пальцем ни ткни! — в медицине они патологоанатомы, в литературе гоголи-моголи, в политике канцлеры-премьеры… Про «кулачный бой» я даже не говорю, здесь каждый — Ван Дамм. И вам, значит, дам, и нам дам, и по мордам, и по-всякому. Влезешь, бывало, в сеть (причем в литературные конференции, не в спортивные!) — и взгляд сам спотыкается о свежую мудрость поколений типа:

«Для противостояния вооруженному противнику вполне достаточно пяти-шести лет занятий любым из боевых стилей либо трех-четырех лет в одной из энергетических школ; так что любой, дошедший до уровня „Advanced“…»

Очень хочется взять себя в руки. А еще взять в руки… нет, не топор. Я все-таки не убийца виртуальных трепачей, да и лавры Раскольникова меня не прельщают. Возьмем, для вящего примера, ручку от швабры. Толстую такую ручку, лучше дубовую. И попытаемся сим весомым аргументом доходчиво объяснить автору мудрых строк: великий и могучий уровень «Advanced» — это в компьютерных играх, где всегда можно перезагрузиться после неудачного противосидения или противолежания; да еще в тусовке для лысых орлов, птиц не столь редких, как утверждает Красная книга.

О боги мои, яду мне, яду!

Дусту мне, дусту!…

Пять— шесть лет… срок, реально годный лишь для противостояния совершенно конкретному противнику, вооруженному самомнением и гордыней. Самому себе. Сумеешь победить, сумеешь понять, как мало ты знаешь-умеешь и как это здорово, потому что впереди непочатый край работы… «так, что любой, дошедший до уровня „Advanced“…»

«У— у-у, повбывав бы!» -как в старом анекдоте.

— …Поезд номер пятьдесят четыре Владивосток — Харьков опаздывает. Время прибытия будет сообщено дополнительно. Повторяю…

Ну вот, накаркал!

Я щелчком отправляю окурок «Данхила» на рельсы.

— Пошли внутрь, на второй этаж. Там это… которое «У Галины». Наверняка открыто.

Эх, если б знать, сколько нам тут торчать придется?…

Народу «У Галины» было раз-два и обчелся. Но, по крайней мере, здесь светло и уютно. Кофе, сваренный в керамической джезве, оказался на удивление неплохим — крепкий, горячий и в меру сладкий. Ленчик вместо кофе взял яблочного соку и теперь неодобрительно наблюдал, как мы с Олегом гробим свое здоровье «черным ядом». Ленчик у нас человек широкой души, он не только к своему здоровью относится бережно. Наблюдать безответственность других он тоже не любит.

Но обычно молчит.

Красноречиво так молчит, деликатно.

— Ишь, расселись, будто у мамки на пирогах… Кофий хлещут, а прибраться и не дадут!… Совсем бабку замордовали…

Да слышим мы, слышим!

Вот она, «Родина-мать зовет!» — решительная бабулька в синем халате уборщицы и со шваброй наперевес. Вот кого бы на сетевых «знатоков» напустить — чтоб она их шваброй, шваброй, как тараканов!

Увы, пока что приходится ретироваться нам. Однако вскоре бабулька с бормотанием «Ходют тут, ходют, топчут, насерут да пойдут, а ты мети…» добирается и до резервных позиций командования. Посмеиваясь, мы возвращаемся обратно.

Прямо в объятия (к счастью, фигуральные) дядьки-бомжа — деловито оглядевшись по сторонам в поисках пустых бутылок и не обнаружив таковых, дядька хромает в нашу сторону.

— Мужики, трубы горят! Дайте на пиво — сколько не жалко! Другой бы врал, что на хлеб, — а я честно говорю!…

Честная наглость бомжа вознаграждается горстью мелочи. Деловитая благодарность, пересчет пятаков и гривенников — и дядька радостно спешит к стойке, разом забыв про хромоту.

Пускай его поправляется.

Здоровье дороже.

— Олежа, глянь…

Вроде бы расслабленная поза Ленчика, облокотившегося о край столика, ничуть не изменилась. И голос прежний: тихий, спокойный… Слишком спокойный. И поза — слишком расслабленная, чтобы быть таковой на самом деле. Даже если не знать, когда Ленчик называет моего соавтора не «Семенычем», а «Олежей»…

Олег поправляет сползшие очки, затем слегка поворачивает голову, отслеживая взгляд Ленчика. Мне для этого надо обернуться — что я и делаю, имитируя поиск некоего предмета в сумке на полу.

Вон, в углу зала ожидания.

Четверо.

Двое держат третьего под локти, а четвертый бьет: коротко, без замаха. Грамотно бьет, без суеты, и при этом весьма удачно закрывает избиваемого собственным телом. Если не приглядываться, вплотную пройдешь — не заметишь! Если не приглядываться… да, парня бьют всерьез. И крикнуть он не может — удары под ложечку раз за разом вышибают у него дыхание. Вон, коленки тряпками болтаются, только на мучителях и висит…

Разборка? Странно: ни бритых затылков, ни кожаных курток, и с виду не качки вроде…

Но парню от этого не легче.

А наша милиция нас бережет, как обычно, где-то в другом месте.

Нет, это, конечно, не наемные убийцы, и не сакайский переулок XV века, но…

— Олежа… подойдем, а? Забьют ведь…

Пауза.

Старая, знакомая пауза.

— Подойдем.

Олег с Ленчиком как-то незаметно и едва ли не синхронно перепрыгивают через низенькое ограждение, отделяющее оазис «У Галины» от зала ожидания. Я чуть задерживаюсь, залпом допив свой кофе, — и спешу следом. Мое дело: держаться сзади и не путаться под ногами. А заодно — прикрывать им спины и без особой нужды не лезть «поперед батьки в пекло».

Что я и намерен делать. В подобных ситуациях излишний героизм хуже керосину. Да и не герой я… герой ведь должен быть один, а я вон в какой компании…

— Мужики, завязывайте! Поигрались, и будет!…

«Мужики» оборачиваются, и я не вижу в их глазах никакой радости по поводу нашего появления.

Тот, что бил, молча сует руку под грубо вязанную кофту. Что у него там? Нож? Кастет? Нунчаки? Ствол — вряд ли, но если есть хоть малейший шанс… Рука под кофтой шевелится, сжимается в кулак, взгляд голубых слегка навыкате глаз шарит по нам… останавливается.

Между Олегом и Ленчиком.

Ровно посередине.

Рука под кофтой застыла, заледенела; не движется.

Понятливый оказался.

Слишком понятливый для простого вокзального битка.

Вся троица разом расцветает одинаковыми, от уха до уха, улыбками. Даже избиваемый затих. Мир да любовь, и никаких конфликтов. Я молча радуюсь слиянию сердец, да еще тому, что мои друзья стоят ко мне спиной. В такие моменты в глаза им смотреть страшно. Даже своим.

— Мужики, все нормально, — приветливо доносится сзади, от ограждения. — Расслабьтесь. У ребят свои дела, никто не в претензии…

— Н-не… н-не в пр-етен… — булькает избиваемый, подтверждая.

Уже поворачиваясь к незваному (но очень удачно подвернувшемуся) миротворцу, я краем глаза успеваю заметить: рука битка очень медленно и аккуратно выползает из-под кофты.

Без оружия.

«Ребята, давайте жить дружно!» — во всеуслышанье провозглашает эта рука.

Пьеса «Тамура», перл цикла «о мужчинах», общий танец-пантомима, реплика хора: "Звон тетивы, и смертоносный ливень на рати падает. Пощады нет. И вот

— разбиты демоны…"

Занавес.

<p>ОЛЕГ</p>

…мне было стыдно.

И еще — страшно.

Давно, давно я не был так близок к срыву. Стареешь, брат… да какое, к черту, «стареешь»?! Накопилось за последние дни дряни под завязку, скоро горлом пойдет, и хорошо, если рядом никого не окажется.

«Ведь я их чуть не зарубил, вдруг понял он. Если бы они не убрались, я бы их зарубил. Сейчас бы они валялись вот здесь, как свиные туши, а я бы стоял с мечом в руке и не знал, что делать…»

Чужие слова, Левиафаном всплыв из темных глубин памяти, подействовали как нашатырь.

Я протрезвел.

Я перестал бояться — себя, а не за себя.

И даже нашел в себе силы улыбнуться.

Наверное, улыбка получилась малость недоношенной, потому что заплечных дел мастера мигом испарились, заботливо поддерживая экс-пытуемого.

— Никаких проблем? — лениво осведомились из-за спины, от ограждения.

Теперь можно и обернуться.

— Никаких проблем. Все в порядке.

Долговязый детина моих лет почесал фирменную запятую на груди спортивного костюма «Nike». Почесал со вкусом, с довольным кряхтеньем, как если бы запятая зудела уже по меньшей мере неделю. Потом он шмыгнул сломанным носом, обеими руками взлохматил соломенную шевелюру и уставился на меня в упор.

Ленчик с Димычем, похоже, его интересовали мало.

— Лось, это ты? — сверкнула белозубая ухмылка, хоть сразу на рекламу пасты «Blend-a-med», под лозунг: «Все на борьбу с кариесом!» — Нет, это правда ты?!

— Это я, — ответил я.

Ничуть не покривив душой.

Кличку «Лось» я заработал в самом начале средней, весьма средней школы номер семнадцать. Одноклассники не нашли ничего лучшего, как сотворить аббревиатуру из моих фамилии-имени-отчества, прицепив благозвучия ради мягкий знак в конце. В принципе, я не возражал: клички бывают и похуже, а выстрой они первые буквы имени-отчества-фамилии, да при должной изобретательности…

Мог бы и «Осел» получиться.

Нет, я не возражал.

Это уж много после, когда я приобрел дурную привычку пинаться ногами, «Лось» обзавелся подтекстом… ладно, оставим.

Неинтересно.

Интересно другое: лет десять тому назад на родной харьковской земле устроили первый на Украине (тогда еще республике Советов) международный турнир по «фулл-контакт карате». Со всеми вытекающими и втекающими, во Дворце спорта. Каюсь, я поддался на уговоры устроителей и согласился войти в судейскую коллегию. Молод был, наивен. Витал в эмпиреях, аки темна вода во облацех. Думал вправить миру сустав, и непременно без наркоза. Это уже много позже — не столько годами позже, сколько нервами, — после гнусненькой истории с «купленными боями», в результате чего хороший парень принялся обживать инвалидную коляску, а мне в кулуарах предложили вместо сдачи экзамена на третий дан сдать энную сумму «зелененьких» и без хлопот обрести сразу пятый…

Все это только ждало меня впереди; будущее — чтобы стать прошлым.

А пока — турнир.

За час до начала я, скучая, бродил в одиночестве возле раздевалок, когда меня едва не сшиб с ног рослый, голый по пояс парень с выцветшей наколкой «ВДВ» на плече.

Куртку от кимоно парень держал в руке.

— Осторожнее, — буркнул я, отступая к стене.

— Ну, блин… — Парень вдруг замолчал, предоставив мне догадываться о тайном смысле его заявления: прощения просить собрался? в рожу мне двинуть? сигарету стрельнуть?

Я стоял дурак дураком, и он стоял, разглядывая меня с ног до головы, будто диво невиданное. Нет, я понимаю: пиджак из черной кожи, бабочка, белая рубашка… я бы и сам предпочел что-нибудь попроще, но свыше было велено давить форс.

Вот я и давил.

— Лось, это ты? — спросил парень, набрасывая куртку на бугристые плечи.

— Нет, это правда ты?! Какими судьбами?…

— Да так, — неопределенно помахал рукой я. — Зашел вот… А ты чего, Калмык, выступаешь?

— Полутяж я, — махровой астрой расцвел Калмык, он же — Мишка Калмыченко, в прошлом гроза района, ходячий инфаркт директоров школ и большой любитель учить жизни языкатых очкариков (одного такого очкарика я знал близко, можно сказать, как самого себя). — От федерации кик-боксинга, все чин чинарем. Ты, Лосяра, на трибунах погромче-то кричи, когда я чурку косоглазого лупить стану. Знаешь, так: «Кал-мык! Кал-мык!» Когда кричат, я аж дурею…

Еще через час Калмык проиграл чурке косоглазому вчистую. Нокаутом. По-моему, из-за меня. Когда он случайно, поперек боя, заприметил мою вредную физиономию не на трибунах, а, напротив, за судейским столиком (я как раз вместо приветственных кличей проставлял Калмыку в карточке второй выход за пределы татами)…

Короче, этой потрясенной паузы чурке, Руслану Халилову, крепкому бойцу из Махачкалы, вполне хватило.

С лихвой.

С тех пор я Калмыка не видел.

— Я угощаю. — Калмык без приглашения уселся за наш столик и оттуда кивнул нам: давайте, мол, в ногах правды нет!

Тут он был прав.

— Коньячку тяпнем? А, пацаны? По маленькой, за знакомство…

— Пальной небось? — деловито осведомился Димыч происхождением обещанного коньячка, оставив «пацанов» на совести нового знакомого. — На вокзале, ночью…

Калмык беззлобно расхохотался, откинувшись на спинку пластмассового креслица и вытянув свои длиннющие ноги на полкафешки.

Вопрос Димыча он явно воспринял как остроумную шутку.

— Настена! Давай сюда!

Откуда— то (из-под кафельного пола, что ли?!) образовалась пикантная душа-девица; увы, не первой свежести, но еще вполне годная к несению патрульно-постовой службы. Кожа мини-юбки, как родная, только что не лопалась на сочной заднице, изобилие ляжек наводило на мысли о ярославских мясо-молочных рекордистках, зато бюст подгулял -два прыща под гипюровой блузкой.

Безгрудый символ чумы XX века.

Мечта извращенца.

Губки— бантики, обильно сдобренные жирным перламутром, сложились в вопросительное "О".

— Слышь, Настена, дуй к Галине Ивановне. Пусть «Араратику» пришлет. Скажешь, для моих друзей. Одна нога здесь…

Миг — и здесь не осталось ни одной ноги, обтянутой ажуром колготок.

Настена на посылках явно отличалась завидным проворством.

— Вовремя я. — Калмык облизал узкие, потрескавшиеся губы и извлек из кармана пачку «Sovereign», — Работа у нас такая, забота наша простая… Лось, ты б меня пацанам представил, что ли?

Я решил не выкобениватъся и представить гостеприимного Калмыка пацанам.

— Ленчик, Дима, это мой одноклассник, Михаил Калмыченко. Здешний, как я понимаю… э-з-э…

— Бригадир. — Сигарета в зубах Калмыка пыхнула сиреневым дымом. — Здешний бригадир. Так мне больше нравится.

— Ты от этого аж дуреешь, — не удержался я.

— Можно сказать и так.

Мы и раньше, в золотые школьные годы, не были с Калмыком друзьями. Впрочем, сейчас, наполовину разменяв четвертый десяток, я отчетливо понимаю: врагами мы тоже не были. Мы были опекуном и опекаемым, в той извращенной форме, какая частенько процветала среди мальчишек. Не упуская случая отпустить мне «лычку» или публично насовать под бока в случае бунта (а бунтовал я всегда, отчаянно и малопродуктивно!), Калмык платил мне за это небрежным, мимолетным покровительством. Помню: когда на старом кладбище, ныне молодежном парке, прозванном в народе «Могильником», пятеро сявок с Журавлевки отобрали у меня мятую трешку и авторучку с голой бабой внутри, оставив в грязи с разбитыми очками… именно Калмык через два дня во главе своих дружков подстерег залетных на нейтральной территории, у Дома учителя, перед сеансом «Великолепной семерки», — и грянул бой, последний и решительный.

Я был отомщен.

А Калмыку тогда чуть не выбили глаз обрезком трубы…

Сейчас, с седыми висками, об этом вспоминать смешно и глупо, но отчего, отчего мне кажется, что не так уж смешно?… И не так уж глупо.

Новый, сегодняшний Калмык мне нравился куда меньше того лихого шпаненка из детства и даже того горе-десантника на турнире. Совсем он мне не нравился, потому что удивлял. Он изменился. Он сильно изменился за эти годы; люди, подобные ему, редко меняются так. Слишком много наносного, плохого актерства, сознательного, подчеркнутого шутовства — все эти «пацаны», коньяки и пальцы веером. Было видно и без очков: вокзальный бригадир вполне в состоянии говорить нормальным языком (что раньше давалось ему с трудом), и даже более того — он наслаждается, прикидываясь тем, кем должен быть: мелким «бугром» в клевом прикиде и со связями.

Он играл, и я не мог понять смысла этой игры.

Если, конечно, игра имела смысл.

— Можно сказать и так, друг Лосик… Ты еще стань в позу и расскажи, что ты из-за меня скрипку бросил, боксом занялся! Я ведь про тебя еще тогда справки навел… Нет, я тебе все-таки сочувствую! Скучно, должно быть: сперва хотеть дать в морду и не мочь, чтобы после мочь, так мочь, что мордам впору очередь занимать! — и не хотеть…

Калмык расхохотался, плюясь клубами дыма. Я смотрел на него и терялся в догадках. Какая скрипка? Какой бокс?! Что он городит?!

Сроду я скрипок не пилил.

— Фильм был такой, — вдруг бросил Ленчик, ни на кого не глядя и примостив руку в гипсе на краю стола. — «Остров», кажется… или не «Остров». Там Шакуров в роли местного пахана. Рассказывает, как его после первой отсидки подстерег какой-то парень и отметелил до полусмерти. А потом сказал на прощанье: «Сука ты! Я из-за тебя скрипку бросил, боксом занялся…» Парень в детстве на скрипача учился, а с Шакуровым они в одной школе…

Калмык с интересом посмотрел на Ленчика.

— Понравился фильм? — спросил он.

— Нет, — коротко ответил Ленчик.

Динамик в углу зала ожил, прокашлялся.

— Поезд номер пятьдесят четыре Владивосток — Харьков прибывает на шестую платформу. Повторяю: поезд номер пятьдесят четыре…

Голос в динамике был бесполый, вселенски равнодушный к любым выходкам мироздания: исчезни шестая платформа напрочь или случись Армагеддон, так и будет вещать, не запнувшись ни на секунду:

— …прибывает… поезд номер…

— Извини, Калмык, — развел я руками. — Нам пора. За коньяк спасибо, но, видать, не судьба.

— Уезжаете? На край света? А что ж без багажа? — Не уезжаем. Встречаем.

— Нужного человечка?

— Посылку. — Я начал слегка тяготиться Калмыковым любопытством. Странно: совершенно сгладилось, что десятью минутами раньше мы с Ленчиком едва не оторвались на мальчиках нашего ласкового бригадира. А ведь достань тот парень нож (именно нож — так, как он, слегка согнувшись, лезут именно за лезвием, ствол тянут иначе), и случилась бы заварушка. Не один я — у Ленчика, похоже, тоже нервы играют… Дуришь, сэнсей? Какой я тебе сэнсей, альтер-эго ты мое беспокойное?! Я тебе…

Ох, я тебе, дай только срок!…

Калмык щелкнул пальцами, и рядом с нашим столиком сама собой образовалась куча народу. Сияющая, будто наваксенный сапог, Настена; рядом заспанная официантка с подносом, где специально для Ноев-праведников с их битком набитыми ковчегами, меж блюдечками с лимоном, маслинами и тонко нарезанной ветчиной, возвышался белоглавый «Арарат»… нет, прям-таки «Араратище», десятилетний, не меньше!… Возле официантки переминался с ноги на ногу давешний бомж, вяло досасывая из горла бутылку «Слобожанского».

— Петрович. — Жестом Калмык отослал Настену прочь, а официантка, занявшаяся сервировкой нашего столика, его не заинтересовала вовсе. — Ты, Петрович, вали на шестую, встреть владивостокский. Лось, какой вагон?

— Тринадцатый, — машинально ответил я.

— Значит, тринадцатый. Заберешь у проводника посылку. Да, что в посылке? Товар? Бабки? Секрет?

— Журналы, — вместо меня откликнулся Димыч.

Мой рыжий друг сидел напряженно, не смягчаясь даже прелестным пейзажем, раскинувшимся перед нами. И правильно, это он молодец… только так подчеркнуто не стоило бы.

Словно услышав мои мысли, Димыч расслабился, немузыкально мурлыкнул и кинул в рот ломтик лимона.

У меня аж слюна потекла, как у собачки Павлова.

— Понял, Петрович? Журналы. Заберешь журналы и тащи их сюда. Откроем избу-читальню.

— Ты ему доверяешь? — вполголоса осведомился я у Калмыка.

Еще только не хватало, чтобы наши гостинцы накрылись медным тазиком с легкой руки бомжа Петровича!

— Я тебе доверяю, Петрович? — в свою очередь спросил Калмык у дядьки. Петрович подавился пивом, заперхал, булькая сизой пеной, затрясся

мелким бесом, забыв ответить.

Это меня убедило.

И возражать, когда бомж растворился в сумраке вокзальных лабиринтов, я не стал.

Лопнул целлофан вместе с акцизной маркой. Пробка покинула горлышко «Арарата» — настоящая, корковая пробка с белой «фуражкой», похожая на бледную поганку, — и огнедышащая лава плеснула в толстостенные, приземистые рюмки.

— Поехали?

Коньяк и впрямь оказался хорош. Не греческий цветочный, не крымский, «питьевой без изысков»; не молдавский, слишком светлый для правильного коньяка, а другого к нам не возят… Настоящий ереванский, чьи собратья по бочкам не так давно объявились на полках наших магазинов — правильные, без обмана, но и стоят соответственно. Удивить меня сложно, разное пивал-с — но хорош, зар-раза!

Особенно «У Галины», за полночь.

— Вторую ночь веселюсь, — посасывая маслинку, невнятно сообщил Калмык: то ли жаловался, то ли просто факт констатировал. — Сегодня ребят от вас, красавцев, уберег; вчера, в это же время, Торчка откачивал… а в гороскопе, п-падлы, писали: благоприятные дни!… Ты понимаешь, Лось…

Ничего я не понимал.

Ничего.

<p>БРИГАДИР</p>

Веселуха случилась без него. Сам Калмык в это время был на первом этаже, у обменки: отстегивал долю капитану Пидоренко, толстому мусору, которого за глаза называли почти по фамилии. Впрочем, грех судьбу гневить: жили с капитаном, что называется, душа в душу.

Кто из кого ее раньше, родимую, вынет.

Поднявшись по лестнице обратно, Калмык и узнал о случившемся. Оказывается, в отсутствие клиентов Настена ощутила себя Карлсоном и

решила, что настала пора немножко пошалить. Подсела к прилично одетому мужичку, явно коротающему время в ожидании поезда — была, значит, при мужичке большая спортивная сумка, — и стала предлагаться задаром. Шефская, стало быть, помощь в особо извращенной форме. Мужичок ерзал, на вопрос «Миленький ты мой, возьми меня с собой?!» не отвечал, задаром не соглашался и за большие деньги не соглашался, тщетно пытался отмолчаться, а потом и вовсе уйти решил.

От греха в Настенином лице подальше.

Тут Настену и пробило на догадку: мужичок-то педрилка! Ну точно, педрилка! Вон, уворачивается, выскальзывает, бабе тронуть не дает, голубь нецелованный!

— Голубой, голубой, не хотим играть с тобой! — Глотка у красавицы была луженая, даром что прокуренная. — Эй, Торчок, давай сюда! Может, ты ему больше понравишься?!

Торчок, новенький в Калмыковой бригаде, с охотой согласился поучаствовать. Торчку было скучно. Он ожидал от работы славных битв и великих приключений, а приходилось практически все время сидеть на скамеечке у чахлого фонтанчика — и все.

Никаких тебе подвигов.

Подвалив к мужичку, Торчок разразился тирадой относительно своей давней любви к голубым. Любви страстной и прекрасной. Хихиканье Настены ввергло его в пучину импровизации, парень силой усадил мужичка обратно, прижал сутулые плечи к спинке креслица и влепил смачный поцелуй куда-то между ухом и бородавкой над губой.

Мужичок взвыл котом, когда сапог отдавит хвост бедной животине, толкнул Торчка в грудь, вынудив отшатнуться, и сломя голову удрал восвояси.

Преследовать беглеца не стали.

Во— первых, потому что явился Калмык, и веселье увяло.

А во— вторых, потому что пришлось откачивать Торчка: с трудом доплетясь до родной скамейки у фонтана, тот шлепнулся задом на каменное сиденье и отъехал. На станцию «Большая Отключка». Молоденькой медсестричке, примчавшейся из вокзального медпункта, пришлось повозиться; а Калмыку пришлось выписать Торчку больничный.

Дня на три-четыре, не меньше.

— Да ничего не было, — оправдывалась Настена, бледная как смерть, как сдобная, хорошо отъевшаяся смерть. — Ничего! Ну, пошустрили, прикололись… нет, Калмык, честно! Да когда я тебе врала, Калмык…

<p>ОЛЕГ</p>

Я полез в карман. Достал визитку.

— У меня к тебе просьба, Калмык. Если еще раз… если ты или твои орлы встретите этого мужичка, вы его не трогайте. Хорошо? Вы просто попросите его созвониться со мной. А если он откажется или опять смоется — ты мне сам перезвони. Скажешь, где его видел. Вот мой телефон. Договорились?

Длинные костистые пальцы уцепили визитку.

Светлые, выцветшие глаза долго рассматривали прямоугольник бумаги.

Калмык молчал.

И я молчал. Думал. О том, что среди бойцов самые опасные фактуры — две. Плотные, резиновые крепыши с навсегда застывшей улыбкой, низкорослые обаяшки, обманчиво похожие на медвежат из сказок, и вот такие дылды с вечно разболтанными шарнирами, чьи лица отморожены навсегда.

Калмык принадлежал ко второй категории; но первая, пожалуй, опасней.

— Ладно, — наконец сказал он. — Сделаю. Только учти: я в доле.

— В какой доле?

— Пока не знаю. Ты просто имей в виду: ежели что выгорит — я в доле. Будут неприятности или там менты прижмут… приходи сюда. Или своего человека пришли. Пусть любому, кто «У Галины» за стойкой стоять будет, скажет: нужен Калмык.

Он вдруг широко, беззлобно ухмыльнулся.

— Не бей меня, Лось-царевич, я тебе пригожусь!

— Да ведь… — Каюсь, я растерялся. — Да ведь ерунда все это! Просто один дурак из дому сбежал, жена ищет…

— Ищут пожарные, ищет милиция? Ладно, не шурши — ерунда так ерунда. Значит, и доля ерундовая. Ты отложи, что я сказал, про запас и забудь. Наплюй и забудь. Пока само не вспомнится…

Сперва мне показалось, что рядом запищал голодный птенец.

Ленчик виновато заворочался и здоровой рукой полез за пазуху. Извлек на свет божий сотовый телефон и еще раз обвел нас извиняющимся взглядом. Зря: я и так знал, что последние полгода он всегда таскает эту трубку с собой — Ленчиков шеф желал иметь возможность связаться со своим «главвохрой» в любую минуту.

— Да, — сказал Ленчик в трубку.

И секунду спустя добавил уж совсем неожиданное:

— Да, Зульфия Разимовна, я слушаю. Нет, ничего, я не сплю… я на вокзале. Нет, никуда не уезжаю. Мы тут с Олегом Семеновичем и Дмитрием…

Он выразительно скосился на Димыча.

— Евгеньевичем, — прозвучала подсказка.

— …и Дмитрием Евгеньевичем… Что?!

Пауза.

Долгая, мерзкая пауза.

— Да, я подъеду. Машину поймаю — и подъеду. Ничего страшного, я все равно спать не собирался.

— Куда это ты? — осведомился я, глядя, как сотовый птенец перекочевывает обратно во внутренний карман.

— Зульфия звонила. У нее… короче, просила подъехать в любое время. Я пойду такси ловить.

Калмык равнодушно разливал по второй.

— Да чего его ловить, такси-то, — сказал бывший одноклассник, ныне бригадир. — Я пацанам скажу, они подвезут, куда надо.

Калмык вдруг подмигнул мне.

— Бесплатно. По старой дружбе. Договорились?

Я посмотрел на Димыча и увидел: Рыжий кивнул.

Ну что ж…

— Договорились, Калмык. Спасибо. Ленчик, пошли… вместе поедем.

К нашему столику уже спешил бомж Петрович, нагруженный огромной коробкой, в каких обычно транспортируют сигареты.

Журналы прибыли.

<p>ДМИТРИЙ</p>

Ленчик попросил водилу — милого конопатого парнишку, страдающего заиканием, — остановиться на углу. Не доезжая метров ста до знакомого дома за невысокой оградкой. И дождался, пока сизая «Тойота», фырча, скроется во мраке. Это он правильно. Лужи уже просохли, и пройтись пешком — от нас не убудет. А водителю, который работает на бывшего Олегова одноклассника, ныне вокзального «бригадира», совсем ни к чему знать, по какому адресу мы заявились на ночь глядя.

Тем паче что «бригадир» открытым текстом выразил свой интерес к нашим проблемам. Пока, правда, интерес потенциальный, даже не интерес, а легкое намерение помочь в случае чего — чего?! — но меньше всего я люблю вот таких нечаянных альтруистов.

Как он сказал?

Я в доле?…

Ладно, это не моя забота.

— Ну что, пошли? — спрашивает Ленчик.

Пошли так пошли.

В доме горел свет. Калитка была незаперта, и за ней, у подстриженных кустов, нас поджидал старый знакомый — здоровенный доберман. Я бы предпочел видеть его на привязи, но мои предпочтения мало кого заботили. К Ленчику пес интереса не проявил (видно, признал сразу); меня наскоро обнюхал, зыркнул вверх, как бы сопоставляя зрительные ощущения с обонятельными, — и, явно удовлетворившись результатом сопоставления, принялся уже куда более внимательно знакомиться с верительными грамотами Олега.

Когда и с этим важным делом было покончено, пес обернулся к ожидавшей на крыльце хозяйке, словно спрашивая: «Гости? Или поздний ужин?»

— Свои, Борман, свои! Пропусти. Заходите, я уже и чайник поставила — вот-вот закипит…

Повезло псу с кличкой! Ну, давай, давай, партайгеноссе, пропускай, в ставке Гитлера все свои…

Как и в прошлый раз, мы расположились на веранде (свет здесь имелся, да и погода благоприятствовала). Только теперь над заварничком после короткого знакомства с хозяйкой принялся колдовать мой соавтор. А я тем временем, не особо смущаясь, разглядывал доктора Иванову. Что-то в ней изменилось с прошлого раза: тени под глазами (или это лампа виновата?), нервность движений, да и вообще вид у Зульфии Разимовны был какой-то растерянный.

— Он ко мне приходил, — без предисловий сообщает хозяйка, кусая губы. — Этот ваш…

Она умолкает и спустя минуту поправляется:

— Этот наш. Монахов. И знаете… вы будете смеяться, но Борман его испугался!…

Мы не смеемся.

<p>ВРАЧ</p>

За долгие годы практики Зульфия Разимовна успела привыкнуть (или, по крайней мере, притерпеться) к поздним звонкам, как к неизбежному злу. Профессия обязывала. Однако голос, который раздался в трубке, заставил ее вздрогнуть от неожиданности, ибо голос этот она узнала.

— Э-э-э… доктор Иванова?

«Да, да, все верно. Я тоже… кандидат!»

Монахов Владимир Павлович.

Интеллигент-остеохондротик, одним ударом убивший на татами американского бойца-профессионала.

— Да, я вас слушаю.

— Это я… Помните? Монахов, Владимир Павлович, я у вас медкомиссию перед турниром проходил. Вы меня еще допускать не хотели…

— Да, я помню.

Она еще подумала, что предпочла бы не помнить, забыть, как страшный сон.

Не вышло.

— Скажите, вы не могли бы осмотреть меня повторно? Я… мне бы хотелось с вами проконсультироваться.

— Пожалуйста. Приходите завтра в 28-ю поликлинику, у меня прием с четырнадцати до девятнадцати, семнадцатый кабинет, пятый этаж.

— Нет, вы меня неправильно поняли! Я бы хотел, так сказать… в приватном порядке. За соответствующее вознаграждение!

«Пропала собака по кличке Дружок. Просьба вернуть за соответствующее вознаграждение…»

— В каком это смысле: в приватном порядке? — холодно поинтересовалась Зульфия Разимовна. Она ничего не имела против оплаты труда, в особенности своего, но подобных разговоров не любила.

Сразу остро ощущалась… собственная цена, что ли? Не то чтобы противно, но знать свою цену далеко не всегда доставляет удовольствие.

А может, она просто нервничает?

— Ну… не в кабинете. Я бы хотел на дому. Вы не возражаете, если я к вам подъеду?

«Возражаю!» — хотела было возмутиться доктор Иванова. Но вдруг вспомнились многозначительные взгляды, которыми обменялись перед уходом от нее Леонид и этот… Дмитрий? Вспомнился последовавший вскоре звонок Леонида: «Я сегодня на заседании общества не буду. Ничего особенного, просто руку малость повредил. Не обо что, а об кого. Об Монаха… да вы его знаете! Ага, именно он… ладно, чепуха все это!» Зульфия Разимовна понимала, что после скорее всего будет ругать себя за нездоровое любопытство, но росток подлого сорняка уже проклюнулся в душе. Может быть, этот Монахов — феномен? Как теперь говорят: «человек с паранормальными способностями»? Интерес был и личный, и чисто профессиональный. И поэтому, помедлив секунду, доктор Иванова произнесла в ждущую трубку совсем другое, чем предполагалось вначале:

— Хорошо. Только учтите, дома у меня нет соответствующего оборудования…

— Да-да, я понимаю! Можно, я приеду прямо сейчас?!

— Сейчас? Нет, что вы!… Сейчас поздно! Может быть… — И вдруг Зульфия Разимовна ясно поняла: если она откажется принять Монахова прямо сейчас — завтра он не придет. Он больше вообще никогда не объявится. Она не знала, откуда у нее подобное чувство, но уже давно научилась доверять своей интуиции. Хороший врач — это не только знания и навыки…

Рядом завозился Борман — пятилетний кобель, тренированный по системе «Телохранитель» и всерьез считающий хозяйку главной ценностью мироздания.

— Хорошо. Записывайте адрес.

Как в пошлом анекдоте: муж уехал в командировку, а к жене…

Помня предыдущий разговор, Зульфия Разимовна хотела сразу позвонить Лене — но телефон, как назло, заартачился в самый неподходящий момент. В трубке долгое время издевательски пощелкивала разрядами глухая тишина, потом пошли короткие гудки; и тут у дома притормозило такси.

Это был Монахов.

Явился не запылился.

Кое— что у Зульфии Разимовны имелось и здесь, на даче: тонометр, фонендоскоп, измеритель электропотенциала кожи -ерунда, медмишура. По-хорошему, с Монахова следовало бы снять повторную кардиограмму, энцефалограмму, провести подробные анализы…

Увы! Феномен-остеохондротик настоял на «приватном» осмотре, явно не желая лишний раз показываться в поликлинике (где успел побывать, раздобыв в регистратуре «дачный» телефон Ивановой).

«Надо будет устроить им нагоняй. Дают телефон кому ни попадя!» — думала Зульфия Разимовна, споро накладывая манжету тонометра на оголенную руку пациента.

Монахов зачем-то с самого начала потребовал, чтобы она надела резиновые хирургические перчатки. Словно боялся заразить врача какой-то кожной болезнью. Зульфия Разимовна согласилась, но заподозрила, что у Владимира Павловича не все в порядке с головой. И вообще, Монахов был весь дерганый, нервный — хотя его состояние скорее походило на невроз или угрозу истерии, чем на серьезное психическое расстройство.

Кстати: прямо с порога Монахов попытался всучить ей стодолларовую купюру, но Зульфия Разимовна…

Нет, не то чтобы отказалась.

Просто заявила: «После поговорим».

— После чего? — удивился гость, хлопая белесыми ресницами.

Глядя на него, было трудно представить себе более безобидную личность.

— После осмотра.

Давление у пациента оказалось слегка повышенным, но в пределах нормы для его возраста. Остеохондроз и тахикардия, естественно, никуда не делись, варикоз также наличествовал; кардиограмму снять было не на чем, но слабые шумы в сердце прослушивались и так.

Плюс общее психическое возбуждение.

Зульфия Разимовна вспомнила про измеритель электропотенциала кожи — в принципе, игрушка, но, раз нет ничего другого, надо задействовать хоть это.

По распоряжению хозяйки Владимир Павлович тщательно вытер вспотевшие ладони чистым полотенцем, осторожно опустил правую на контактную пластину. Иванова, припоминая соответствующий регистр, щелкнула тумблером, повернула переключатель. Стрелка, поколебавшись, остановилась на отметке, соответствующей, согласно таблице, «человеку, ведущему малоподвижный образ жизни», да еще и «в состоянии средней усталости».

Что и требовалось доказать.

— Знакомая штука! — заявил неожиданно Монахов, дернув щекой. — Помню, раньше кругом стояли… за двадцать копеек. «Тест для экстрасенса». Мы однажды с сыном… на спор… с сыном…

Он вдруг напрягся, глаза его страшно сузились, ладонь присоской прилипла к контактной пластине.

Стрелка с отчаянием загнанного зверя метнулась к крайней отметке шкалы. Иванова рефлекторно переключила диапазон, но прибор зашкалило снова, а потом что-то щелкнуло, красный индикатор мигнул и погас; в комнате явственно запахло паленым.

— Ой… простите!

Поздний визитер отшатнулся, вскочил, испуганно пряча руку за спину; а доктор Иванова все продолжала тупо смотреть на мертвый прибор.

Только что этот задерганный, усталый человек на ее глазах просто-напросто сжег прибор, сам не понимая, что он делает. Или понимая? Насколько знала Зульфия Разимовна, сжечь измеритель потенциалов было практически невозможно (если только не подключить его напрямую к розетке!) — хотя многие, мнившие себя «экстрасенсами», пытались это сделать.

Всякий раз — безуспешно.

Всякий раз, кроме этого…

<p>ДМИТРИЙ</p>

— …А Борман от него сразу спрятался! Представляете?! Никогда он у меня никого не боялся. А тут вдруг — скулит, ко мне жмется, а после вовсе под диван забился. И пока этот… Монахов был в доме — не вылез! Я вся прямо извелась, пока он не ушел. Пожалела, что согласилась на визит. Сижу потом, на столе сто долларов валяются (оставил, значит, не поскупился!), а голова просто раскалывается. Слабость накатила, тошнит… как при беременности. Правда, отпустило быстро. Я к телефону — работает! Вот, Лене на сотовый дозвонилась…

Что ж ты так оплошал-то, партайгеноссе Борман? Я бросаю взгляд на сидящего рядом пса, и пес отворачивается, словно понимает, о чем речь.

Борману стыдно.

А я вспоминаю случай десяти— или даже двенадцатилетней давности, когда мы целой компанией возвращались после тренировки к трамвайной остановке. Помню, тогда и Олег был, и сам Шеф, у которого Олег учился (да и я пару лет сподобился — повезло!), и еще кое-кто из инструкторов. Топаем мы через проходной двор, как вдруг из-за угла навстречу выметается здоровенный мраморный дог-переросток — и на нас! Молча. Причем явно не с намерением поиграться.

Псина та еще, килограммов семьдесят весом и мне по пояс ростом, если не выше. В общем, приятного мало.

Как у меня в руках та штакетина оказалась — потом, хоть убей, вспомнить не мог, В общем, Олег рядом в какой-то злобной стойке стелется, глаза бешеные; я руку со штакетиной отвел — примериваюсь, потому как чую: второй попытки мне не дадут; кто-то уже на дерево карабкаться начал, кто-то кирпич на земле нашаривает… А Шеф стоит себе, курит. Лицо безмятежное, круглое; не лицо — луна в ночном небе. Когда догу до нас метров пять осталось, он окурок бросил, ботинком наступил — и РЯВКНУЛ! Да так, что стекла в окнах задрожали, а у меня у самого душа в пятки ушла.

Чуть не приварил Шефу штакетиной от большого сердца.

Я впервые видел, как здоровенная псина в совершенно запредельном ужасе тормозит, словно в мультиках, всеми четырьмя лапами, и как под этой псиной тут же образуется лужа…

Вот не помню: был тогда с нами Монах или нет?

— …Да, чуть не забыла! Я ему говорю: тут вами ребята из вашей секции интересовались. Вы бы связались с ними. А он: «Интересовались? Ну, тогда передайте им вот это. Думаю, им станет совсем интересно». И видеокассету из сумки достает. Я ее посмотреть не успела, да и не разбираюсь я в ваших играх

— кассета вроде учебная какая-то. Я сейчас принесу.

— Ладно. — Олег допивает чай и отставляет чашку в сторону. — Спасибо за гостеприимство; и вообще — спасибо. А кассету завтра проглядим. Сейчас все равно мозги уже не работают.

Ни я, ни Ленчик не возражаем. Мозги действительно работают плохо, и, несмотря на крепкий чай, все сильнее хочется спать.

Интересно, удастся ли поймать машину — в четыре-то часа утра?

Пешком переться совсем не хочется — а тут еще и журналы эти барнаульские, полная коробка…

<p>X. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ПЯТАЯ</p>

Искусство тридцатипятилетия — вершина расцвета. Повторю и повторю вновь: в этот период нельзя думать, что достиг полного мастерства, покуда не получил признания в Поднебесной. В эту пору подобает быть вдвойне осмотрительным: это время осознания прошлого и время осмысления манеры игры на грядущие годы. А если и в этом возрасте не обладать истинным цветком, то после сорока лет дарования померкнут, и дальнейшее станет тому свидетельством…

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

О стычке в переулке Чахлых Орхидей юноша отцу рассказывать не решился. Он и сам-то вспоминал о случившейся бойне с содроганием. Аж в животе будто комок снега подтаивать начинал; капли ледяными брызгами скручивали кишки в узлы, вызывая тошноту. Видимо, старый Дзэами почувствовал состояние младшего сына: спрашивать ни о чем не стал. Поглядел на растерзанного Мотоеси, губами бледными пожевал. «Лекаря вызвать?» — спросил. Вечером одежонку рваную сам заштопал, хотя и была другая, в сундуке; ковырялся иголкой, а швею-соседку звать не захотел. Вот и все.

А на следующий день ушел в город. Провожать себя запретил. Долго ходил, до вечера. Вернулся озябший, шмыгая покрасневшим носом; с длинным свертком в руках. Прошел в дом, сыну кивком велел за собой следовать. Впрочем, снимать ватник, надетый поверх теплого суйкана, греть холодные ладони над жаровней не стал — сразу за сверток взялся. Минут пять возился, ленточки-перевязки дергая, разворачивая дорогую, тисненную в «три змеи», ткань — пальцы тряслись.

Достал меч.

Рукоять акульей кожей обтянута, на круглой цубе рисунок: самурай изогнулся вьюном, бамбук рубит; ножны из магнолии, с серебром.

— Носи, — сказал. — Пока указ позапрошлого сегуна, райских ему садов, не отменили. Хороший клинок, клейменый, мастерской работы. Твой-то дешевенький… когда еще покупали…

«Доложили уже, — понял Мотоеси. — Нашлись языкастые… интересно, кто? Свидетелей вроде не было… Может, безногий?»

Но спрашивать у отца не посмел.

Просто взял меч и поклонился,

— Носи, — повторил Будда Лицедеев, отворачиваясь.

Видать, не хотел, чтоб сын слезы на отцовских глазах видел.

Старики на слезы легкие.

— Этот… — буркнул хрипло, не своим, не тем голосом, о каком слава по сей день гуляла меж десятью провинциями. — Этот… тварь адова…

Отец редко ругался.

Он даже племянника, Онъами-злопыхателя, впервые так вслух назвал.

— …он на этом к сегуну в доверие втерся. Ты вот не знаешь, а мне как-то раз верные друзья из Киото весточку прислали… Нанял он себе троих питухов кабацких, выставил им по бутыли черного саке — и велел нападение разыграть. А назавтра сегуну Есинори доложили: дескать, грабители актера одного обступили в темном углу, с ножами к горлу… И вроде бы актер тот, прежде чем врагов крошить, встал вековой сосной на побережье и возгласил громогласно: «Все вассалы и слуги сегуна Есинори, вплоть до самого ничтожного, сильны и готовы к обороне!» Есинори враля и приблизил, за отвагу купленную да за лесть… Одно жаль, забыл спросить: легко ли с тремя ножами у глотки такие тирады выкрикивать? Оно на сцене — и то подавишься, прежде чем… а меч ты носи, не забывай!… Мало ли…

И старый Дзэами вдруг шагнул раз, другой.

Обнял сына.

Тесно, сильно; раньше всегда брился с тщанием, а тут вдруг уколол щетиной.

— Один ты у меня остался…

Мотоеси так и не успел спросить: почему один, когда Мотомаса-наследник, опора и надежда… нет, не успел.

Никогда его раньше отец не обнимал.

Разве что в детстве.

Это уже позже, ближе к вечеру, юноша вдруг сообразил (да что там сообразил — ощутил остро и страшно!), что не зря старик, монашествующий Будда Лицедеев преклонных лет, про племянничка-злодея вспомнил. Нет, не зря. И те ублюдки, что куражились в переулке Чахлых Орхидей над безобидным и безопасным актеришкой-сопляком, не случайно встали поперек пути-дорожки. Все сложилось один к одному, все прояснилось, словно заснеженная равнина близ озера Бива под лучами утреннего солнца.

Юноша смотрел перед собой невидящими глазами и, хоть от роду не был силен в интригах-заговорах, видел помыслы двоюродного брата.

Насквозь, как если бы сам замышлял подлое.

Все было теперь у Онъами-хитреца: и громкие титулы-звания, и должность распорядителя столичных представлений, и слава актерская (нет, не бесталанен был, подлец, что да, то да!) — все было, а покоя-счастья не было. Хотелось ему насладиться унижением врага, испокон веку самым сладким яством победителей, да унижение оборачивалось возвышением, раздирая пасть тщеславию, как крючок дерет глотку ошалевшему карпу, заглотившему наживку.

Устроил опалу великому дядюшке с его наследничками — так народ к опальным сам льнет, у Мотомасы-братца в провинциях что ни спектакль, то удача небывалая!

Хотел на плечах родичей к небу вознестись — был великий Канъами, был отпрыск его, Дзэами-гений, будет теперь Онъами-думовластитель, даром что не родной, а двоюродный… Не вышло. Тощего быка запряг в телегу, больше стоит, чем везет. Славу не перехватишь, почитание не выбьешь палкой!

Думал на позорище родственничков выставить: ан нет, премьера «Парчового барабана» мало того, что не сорвалась, — прогремела от края до края, умы-души наизнанку вывернула…

Сам сегун Есинори угодил в нужный час, вызвал сиятельный гнев ловко поставленным-подставленным «Парчовым барабаном» — так сегун самодур, но не дурак, небось понимает: и хоти он запретить пьесу, не выйдет ничего. Запретный плод сладок. В столице не играют, и ладно… впрочем, тоже поигрывают, тайно, для своих — а слугам сегун велел не очень-то усердствовать. Ну их, актеришек этих; и публику тупоголовую, с ее вульгарными вкусами, тоже — ну ее. Позор ведь: военный правитель, реальный император Ямато, злобствует на какие-то «обезьяньи игры», зубами скрежещет!

Нет, сегун в этом деле сейчас для Онъами-интригана не поддержка; не помеха, но и не поддержка.

Что делать? куда целить? чем дыры в счастье, из чужой глотки вырванном, латать?!

А вот чем…

Не дается слава-первенство в руки, значит, надо заставить птичку саму пойти в сети. Если Будда Лицедеев, закосневший в старческом упрямстве, все-таки передаст свои трактаты знаменитому племяннику, передаст публично, с поклоном, с церемониями — вместе с ними и славу семейную передаст. Важно, чтоб сам… а сам он не хочет, седой дурак! Ну да ладно, не хочет, поможем, подскажем, намекнем… Чего он боится, Дзэами Дабуцу, чего опасается? Ах, скажете, ничего не боится, не опасается — а так не бывает, почтенные! Любой отец, даже гордец из гордецов, упрямец из упрямцев, боится пережить своих сыновей. Трогает душу скорбная участь сына-сироты, а участь престарелого родителя, одинокой сосны на голом холме, стократ горше.

Как намекать станем, с какой стороны?

Наследник великого Дзэами провинцию потрясает; ну и пусть себе потрясает. До поры. Поищем нужного человечка, а там велим человечку подождать. Старший сынок — напоследок, если уж вовсе старик непонятлив окажется. Зато младшенький, эта бездарность Мотоеси, который демонским наущением сорвал Онъами весь триумф чужого провала… Это он, сопляк, заблистал на премьере; это он, мерзопакостник, выставил двоюродного брата голым на площадь; это он!… Дорого ли стоит купить пару-тройку лихих людишек? Дорого ли обойдется прирезать в тишине молодого актеришку? нет, не дорого. Особенно когда власти на сегуна скосятся и разыскивать-ловить станут спустя рукава. Зато старик на похоронах слезой умоется и, глядишь, сам уразумеет: станешь дальше кочевряжиться, плесень, наследничка уберем!

Опору убрали, за надежду примемся!

Дошло?

Что молчишь, Будда Лицедеев?!

* * *

…юноша смотрел перед собой невидящими глазами, зная тайным знанием: сейчас, надежно спрятанная за пазухой, безликая маска плавится знакомыми чертами, на миг вспухает лицом завистливого Онъами — и снова тонет сама в себе.

Удивительно: ни горечи, ни страха не возникло в ответ в душе.

Ничего.

Не душа — маска нопэрапон.

<p>2</p>

Три дня после этого Мотоеси носил даренный отцом меч. На рынок носил, в лавки носил, в баню носил. В нужник разве что только не носил — отец обругал с ног до головы; стал носить и в нужник. Удобно: сядешь орлом, меч поперек колен — любуешься узором по стали.

Четыре дня носил.

Пять.

На шестой выскочил во двор, едва успев нацепить мукабаки — кожаные штаны мехом наружу. Голый по пояс, а жарко. Меч сам в руку прыгнул, будто живой. Шум во дворе; думал, убийцы лезут.

Нет, не убийцы.

Телега, запряженная волом. На рогах бедолаги цветные ленты и два маленьких фонарика из бумаги. Бумага красная; фонарики в форме пиона. «А-хай! — кричит усатый погонщик, бодро размахивая палкой. — А-хай!…» В телеге притулились бок о бок три мешка риса и один — проса (на каждом мешке полоска с надписью). Рядом с мешками одежда грудой навалена. Чего только нет: две накидки «хаори», набедренных повязок-фундоси немерено, короткие халаты «каригину» с поясами и без, шелковые косодэ на вате… даже одно женское кимоно, какое в Киото называли «хифу», имелось. У тележного бортика сандалии лежат: и соломенные, и кожаные, и деревянные гэта. На сандалиях сямисэн-трехструнка; чехол дорогой, бархатный, шитый золотом.

За телегой шел богатырь. Плечи как у бога войны Хатимана, лицо закатным багрянцем полыхает; о таких в древности сказывали: «Помочится спьяну — скалу насквозь прошибет!» Голова богатыря непокрыта, а прическа отчего-то мальчишечья: оставленные по бокам пряди волос связаны на макушке наподобие стрекозиных крыльев.

— От имени Маленького Цуто смиренно кланяюсь украшению мира! — гаркнул богатырь во всю глотку, перепугав вола насмерть (тот аж присел). — На коленях прошу прощения за перенесенные обиды и молю принять отступное! Хотите взять душу в залог — рубите мне голову! Вот он я, посланец Маленького Цуто!…

И на колени пал.

В грязь, еще на рассвете бывшую снегом.

Вол сразу принялся обнюхивать пучок волос на макушке богатыря, а Мотоеси все стоял столбом, не зная, что и сказать. Страшное имя Маленького Цуто было известно юноше, как, собственно, и любому жителю Сакаи. Крупный порт, откуда корабли уходили в Чжун-Го и Чосон, город жил по своим законам: контрабандисты делились прибылью с властями, власти честно держали для контрабандистов «навес» от столичных чиновников, и Маленький Цуто, пират в шестом поколении, был третейским судьей в тайных разборках. Его сухая лапка держала за глотку местное «дно» и городскую канцелярию, временами сжимаясь в кулачок — просто так, для острастки.

И вдруг: «Маленький Цуто смиренно кланяется украшению мира!»

Небо на землю упало?!

Будда Амида, какие еще беды нам уготованы?!

— Молодой господин! — Богатырь, оказывается, уже успел на коленях подползти к самому крыльцу. — Светоч искусства! Когда отцу доложили о прискорбном случае в переулке Чахлых Орхидей, Цуто-сан вскипел гневом! Поймите, отец давний поклонник таланта вашего родителя, а с недавних времен — и вашего славного дара! Присутствуя на премьере «Парчового барабана», Маленький Цуто плакал жаркими слезами, и душа его пела от ликования! А тут… какие-то заезжие душегубы!… осмеливаются поднять свою грязную руку — на кого?! На сына Будды Лицедеев, одарившего город Сакаи своим присутствием?! Неслыханно! В наш просвещенный век?!

«Когда отцу доложили…»

Что?!

Мотоеси внутренне похолодел. Неужели этот пресмыкающийся гигант — сын Маленького Цуто?! Насмешка, чтоб потом кара вдвое больней показалась?! Или… ведь слышно же: богатырь не свои слова произносит — заучил, что называется, с чужих уст!

Хорошо еще, что старый Дзэами во двор не вышел, хотя наверняка слышит весь шум.

Ясное дело, знает, почему не выходит; знает, да не скажет.

— Встаньте! Молю вас, встаньте! — Юноша кинулся к богатырю, подымая того с колен; но гость встал не сразу. — Негоже вам передо мной, ничтожным…

— Гоже, — уверенно возразил богатырь, улыбаясь во всю ширь, и Мотоеси вдруг увидел: прическа по возрасту, лет пятнадцать богатырю, не больше. — Отец велел, когда вы нас простите, передать: лиходей, что сбежать успел, далеко не убежал. На первой заставе костьми лег. Хотите, голову доставлю? Она в рассоле, не протухла покамест!

— Н-нет… нет, не беспокойтесь!

У Мотоеси зуб на зуб не попадал.

От холода, наверное.

— И еще. — Скинув стеганую куртку, большой сын Маленького Цуто заботливо укрыл ею юношу-актера. — Нищий, чье сердце тверже стали, больше не нищий. Сам теперь подаяние раздавать будет; щедрой рукой. Доблесть вознаграждена, и зло покарано. А вы, молодой господин, запомните крепко-накрепко: ходить вам с сего дня по Сакаи без опаски. В самых темных местах. И повернулся к погонщику:

— Сгружай! Ах ты, доходяга… ну давай, подсоблю…

Уходя, богатырь куртку забрать отказался.

Так и ушел.

<p>3</p>

На следующий день, после обеда, он явился снова. Правда, на этот раз без телеги, вола и погонщика. Долго топтался на улице, перед воротами, о чем-то заговорил с бродячим торговцем, укутанным в тряпье с головой — один нос наружу торчал; потом купил у того с лотка жареный хворост на меду и с наслаждением умял за обе щеки.

Наконец решился, шагнул в ворота.

Старый Дзэами сам встретил гостя. Рассыпался в благодарностях, но богатырь замахал ручищами и, едва дождавшись паузы в речи Будды Лицедеев, объявил: никаких слов признательности он и слушать не хочет. Маленький Цуто с его людьми провинились, допустив беззаконие по отношению к гениям, вдохновленным свыше, а посему, хоть императорскую сокровищницу перед пострадавшими в грязь вывали, все мало будет.

Вот.

— Я это… — Богатырь перевел дух и смущенно уставился в землю, словно норовя пробуравить ее взглядом и добраться до Ада Одиночества, самого страшного из геенн. — Это я… «День лунных яств» нынче…

Дзэами и без сих речей прекрасно знал: сегодня пятнадцатый день Нового года, то бишь «День лунных яств». Приглашенная стряпуха уже обеспечила старика с сыном ритуальной похлебкой-мотигаю — варевом из мелких бобов, куда добавлялись круглые колобки, символизирующие луну.

И дрова для костра запасены — будет на чем воды согреть, омыть тело от грязи, от прошлых грехов.

Одно неясно: зачем явился отпрыск Маленького Цуто?

С праздничком поздравить?!

— Вы, Дзэами-сан, не гневайтесь на косноязычного… Я по-простому, сплеча: отпустите со мной вашего сына вечерок скоротать! Сходим мы с ним в баню, очистимся, как положено, в харчевне подзакусим, выпьем по чарочке… Стану я старым, вроде вас, будет что вспомнить: с самим молодым господином Мотоеси «День лунных яств» проводил! Да и батюшка мой благословил на доброе дело: ты, говорит, олух-орясина, небось вчера-то наплел с три короба, обидел господ актеров — пойди, пади в ножки по новой! Господа актеры — люди утонченные, были б тебе вчера по-честному рады, сложили б ответный стих или песню б спели; а раз так, кивнули только — умел позорить семью, умей отдуваться!

Мотоеси, стоя за спиной отца, еле удерживался, чтоб не расхохотаться. Не таким, нет, не таким он представлял себе Маленького Цуто, не таким и сынка его представлял.

— Что скажешь? — повернулся к юноше Будда Лицедеев, сам пряча улыбку в сивые усы.

Юноша вышел вперед и низко, церемониально поклонился зардевшемуся богатырю, уперев ладони в бедра:

О, как же я благодарен!Силою ваших заботДух грешника станет Буддой!О радость! Счастливый миг!…

Возвысив голос на последних словах, Мотоеси украдкой покосился на отца. Не осудит ли? Ведь, возглашая монолог печального духа из отцовской пьесы «Таданори», юноша позволил себе некоторое отступление от оригинала. Вместо «силою ваших забот» там звучало «силой ваших молитв», но семейство Маленького Цуто облагодетельствовало подопечных благами земными, а уж никак не святостью молений…

Нет, отец не сердился.

Улыбался.

Улыбался богатырю, который, выпучив глаза и приоткрыв рот, глядел на Мотоеси, словно узрел самого патриарха Даруму, приехавшего верхом на тигре.

Темные, слегка припухшие глазки богатыря были полны слезами.

— Я это… — наконец удалось вымолвить ему. — Я за вас кого хочешь к праотцам отправлю! Вот… а молодой господин пойдет со мной?…

Странное дело: Мотоеси вновь решил, что ошибся с возрастом сына Маленького Цуто. Сейчас он выглядел разве что на год-другой младше самого Мотоеси.

Несмотря на наивность просьбы.

— Пойдет, — ответил за сына старый Дзэами. — Чего ему со мной, кочерыжкой, скучать?! Ты мне лучше вот что скажи, уважаемый… сколько ж тебе лет?

— Двадцать третий пошел, — откликнулся богатырь, вновь расцветая весенним жасмином. — Третьего дня и пошел.

— Двадцать третий?! А что ж ты углы на висках не пробриваешь?… Прическа-то отроческая!

— У нас в семье… — Руки богатыря мимоходом сжались в кулаки, да не просто в кулаки, а в «накадака-кэн», «кулаки демона», с выставленной фалангой среднего пальца, как бьют в горло, переносицу и под сердце. — Я еще свою первую дюжину не это… ну, вы понимаете! Двое остались — а там и виски пробрею…

В этот миг он казался существенно старше молодого актера.

<p>4</p>

— Эй, банщик! Я же сказал: мне — благовоний «хацунэ»! Живо!

— Спешу, спешу, благородный господин!

— Ей-кори-бори-ясаноса!… скачи, плясун, ноша хороша! Ну-ка, хором: ей-кори-бори-ясаноса!…

— Банщик!

— Спешу! Ай, торопливый господин, как же вы ждали-то девять месяцев в утробе вашей почтенной матушки?! Небось истомились, до срока вылезли!

— А старуха и говорит: «Десять лет кормила обманщика!» Велела монаха в одном исподнем палками гнать…

— Аха-ха-хааа! В исподнем?! Ах-ха-хаах!

— Чарки налиты? Третий круг, закуска — сушеная летучая рыба! Кто пропустит, тому не видать удачи!

— Эй, кто-нибудь! Пните банщика пяткой…

Пар от лоханей и бочек с горячей водой стелился по банному помещению, заставляя силуэты колыхаться, подобно морским водорослям. Мужчины, женщины, сидя в бочках, разгуливая по полу, выложенному глиняными плитками, разливая в чарки подогретое вино и саке, возглашая тосты, закусывая и перекрикивая друг друга, — все они словно обезумели, отдаваясь веселью «Дня лунных яств». В дальнем углу некто бывалый рассказывал, будто на материке и еще дальше, на запад, живут такие варвары, что моются редко и, главное, раздельно! — иначе может случиться срамная любовь. Ему не верили: ведь всякому известно, что омовение — дело святое, наготы лишь безумец стыдится, какой тут срам и тем более любовь на пустом месте; вот очистимся, пойдем по городу гулять, тогда и… А варвары — они и есть варвары, им хоть в бане, хоть в собачьей норе, все едино! В каморке, примыкающей к основным покоям, всякий мог вкусить от прорицаний Раскидай-Бубна, слепого гадателя, а дружки подначивали: чего тут о нем гадать, месяц-другой, и помрет от пьянства… ты лучше, слепец, предскажи-ка мне, кто меня нынче ночью приласкает? А уж я не поскуплюсь…

Мотоеси блаженно откинулся на край своей бочки, которую делил с Сугатой (так, как выяснилось, звали сына Маленького Цуто), и прикрыл глаза.

Юноше было хорошо.

Он давно не уходил надолго из дома; он в последнее время вообще успел подзабыть, что можно проводить время просто так.

Дверь банного помещений распахнулась. Внутрь сунулась длинная палка, на конце которой был насажен человеческий череп.

— О-мэдето! — громыхнуло снаружи новогоднее поздравление.

Не успел никто как следует испугаться или разгневаться (а может, и развеселиться пуще прежнего), как следом протиснулся тощий монах, совершенно голый.

Почему монах, спросите вы, если нагие мы все миряне?

Опомнитесь, почтенные!

Кто ж из сакайцев не знаком с Безумным Облаком, прославленным своими подвигами на стезе добродетели?… И тем более: ну кому еще взбредет в голову блажь поздравлять честных людей с праздничком, тыча им в рожу череп?!

Зашвырнув свою страшную игрушку в самый дальний угол (там ойкнули и заперхали, подавившись), Безумное Облако вьюном протиснулся меж телами. Мотоеси и опомниться не успел, как монах уже стоял рядом, почесываясь под мышкой.

Ребра святого инока грозили вот-вот продырявить бледную, пергаментную кожу.

— Кацу! — вместо приветствия заорал монах. — А вот и пример утонченности духа!

Он тут же принялся тыкать пальцем в смутившегося юношу, на тот случай, если кто-то не поймет, кого имели в виду под «примером утонченности…».

Нырнув с головой, Мотоеси задержал дыхание и обождал. Внутри теплилась надежда: монаху надоест ждать и он уберется восвояси.

Ничуть не бывало!

— Желаю изысканности! — Этот вопль был первым, что услышал юноша, выныривая. — Желаю стихов, трогающих душу! Итак…

Безумное Облако подпрыгнул и возгласил три первые строки импровизированного пятистишия:

Море любит берег в вечном ритме,В ропоте ревнивого прибоя,В брызгах пены и медузьей слизи.

Выжидательный взгляд уперся в Мотоеси, уперся ощутимо, будто стальное острие; почти сразу десятки взглядов обратились к юноше.

Публика ждала.

И больше всех ждал богатырь Сугата, глядя на своего нового друга, на образец для подражания, влажными глазами преданной собаки.

Юноша не знал, меняется ли сейчас спрятанная в ворохе одежды маска. Сейчас — не знал. Тайна не пришла, не напомнила о себе; не пришло и безумие премьеры «Парчового барабана». Просто взгляды эти уперлись в затор где-то глубоко внутри, поднажали, заставили вздрогнуть от сладостной боли — и пробка вылетела наружу двумя последними строками, родившимися легко и просто, теми словами, что больше всего подходили к сегодняшнему празднику, буйному и веселому:

Не люблю я, братцы, это море! -До чего ж блудливая стихия!

Общий хохот был ему ответом.

Даже Безумное Облако смеялся, хрюкая от восторга.

* * *

В каморке, забытый всеми, слепой гадатель Раскидай-Бубен все подбрасывал и ловил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывал, ловил, снова подбрасывал…

Все время выпадало одно и то же.

Неопределенность.

Как и в ту ночь, когда некий юноша ринулся в лунный свет, на встречу с безликой участью.

<p>5</p>

…дальнейшие события он помнил плохо. И вовсе не потому, что перебрал, что хмель застил глаза! — пять маленьких чарок, разве это много для цветущего молодчика?! Просто иной хмель воцарился в Мотоеси, хмель свободы, хмель бесшабашного гулянья, хмель похождений вкупе с приятелем малознакомым, но оттого еще более милым душе. Такое с ним случилось впервые: всю жизнь он провел в труппе, рядом с отцом, рано умершую мать помнил плохо… эх, стоит ли сейчас туманить счастье воспоминаниями?

Гуляем!

Всплывало из развеселого дурмана: вот они с Сугатой в харчевне, и не в простой, а дорогой, для гостей с тугой мошной; сидят за столом, спорят — кому платить? Оба при деньгах, только богатырь и слышать не хочет, за нож хватается: если друг не уступит, готов «нутро людям показать», вспороть брюшину от бока до бока, даром что не самурай! А вокруг певички вьются, совсем молоденькие, лет тринадцати, не больше: нижнее платье багрянцем светится, поверх белое косодэ накинуто, расшито драгоценной мишурой, за поясом из трехцветных нитей кинжальчик в лаковых ножнах и шкатулочка. Пляшут, щебечут, поют любовные песенки, а волосы расчесаны на средний пробор и завиты в букли на висках, будто у юнцов-мальчишек.

И еще всплывало: «Вульгарность?! — хохочет Сугата, сотрясая стены хохотом. — Грубость?! Эх, молодой ты мой господин, не видел ты истинной вульгарности! Идем!… Ну идем, поглядим!…» Они куда-то идут, какими-то переулками, кривыми и грязными, снег скрипит под ногами, и вот: Сугата расталкивает толпу человек в пять. «Смотри, молодой господин!» На снегу, еле различимая в ночной темноте, — женщина. Совершенно обнаженная; лежит, бесстыдно раскинув ноги. А в уши уже бубнят, объясняют: развлечение для бедных, у кого, окромя ломаного гроша за душой, одни вши имеются! Платишь медный мон, дают тебе зажженную лучинку, и, пока огонек теплится, можешь наклоняться, рассматривать, что заблагорассудится… нет, руками не трогать! Распустишь руки, «бык» их с плечами оторвет! Хочешь посмотреть, молодой господин?… Другу господина Сугаты — даром… хочешь?!

И еще было: он на столе, над всеми, не в харчевне — в доме, в комнате с двуцветной картиной на стене: олениха наклонилась, пьет из ручья, а сама все косит глазом в сторону. Да, он на столе, в тишине, полной беззвучного восторга, его разрывает на части финальным монологом старца одержимого, «Парчовый барабан» смыкается вокруг, оглушительно гремит тем самым восторгом беззвучия… и все кажется: на лице маска, безликая маска, забытая сегодня дома в сундучке; маска без единой черты, без единой морщинки, и оттого каждый видит в ней то, что хочется, отражается, словно в зеркале… последние слова истекают последними каплями крови — тишина, тишина, тишина… кокон тишины в водовороте криков и приветствий.

И еще: темные глаза смотрят с мольбой, пряча в глубине немой вопрос. Веки прошиты нежнейшей строчкой вен, вздрагивают лепестками вишни… «Пошли лучше к дзеро! — бормочет Сугата, толкаясь локтем в бок. — К самым дорогим пошли, к тем, что в ранге тайфу!… Пошли, я плачу!» Богатырь не любит новомодное словечко «гейша», он упрямо называет веселых девиц — дзеро, что во все времена значило… впрочем, Мотоеси безразлично, что значит сейчас любое из всех слов на свете. Глаза смотрят, спрашивают, значит, надо ответить. «Кого ты ждешь, красавица?» Глаза моргают, одинокая слезинка выкатывается из уголка и ползет вниз по набеленной щеке. «Вас, мой господин…» Наверное, дочь обедневшего торговца, или самурая-ронина, или сирота, принятая в чужой дом из милости… какая разница?! Да, такие девушки частенько, стесняясь официально принять на себя статус «дзеро», боясь наглости сводней, сами выходят на людные места — они готовы пойти с любым, кто по-доброму посмотрит на них… выпрашивать деньги они не умеют, но щедрый гость сам все понимает…

Мотоеси все понимает.

— Где ты живешь? — спрашивает он.

— Рядом… вниз, к реке, и направо. Господин пойдет?…

— Да. Господин пойдет.

Рядом Сугата разговаривает с лохматым карликом. Карлик кивает: конечно, Сугата-сан, все понял! Проводить молодого господина и, если какой негодяй осмелится, разъяснить… Ясное дело, кто же тронет человека, находящегося под покровительством самого Маленького Цуто?! Не извольте беспокоиться, идите себе к девочкам, я позабочусь… Деньги?! Конечно, конечно, куплю все, что надо, себе не больше десятины… Пятую часть?! Век за вас всех будд и бодисаттв молить буду, Сугата-сан, язык в порошок сотру, лоб о половицы расколочу… да, да, уже умолкаю, уже бегу…

Мотоеси с девушкой идут вниз, к реке и направо. Следом тащится карлик, обеими руками скребя свою шевелюру. Карлик счастлив: оказать услугу Сугате-сан и его другу…

Карлик счастлив.

Мотоеси тоже счастлив.

Счастлива и девушка, что не мешает ей настороженно поглядывать по сторонам.

Где— то в доме с картиной на стене олениха тоже косит глазом: все ли спокойно?

<p>6</p>

Мотоеси откинулся на дзабутон — маленькую подушечку, вышитую лиловой нитью, — и огляделся.

— Прошу простить мою нищету, — превратно истолковала его взгляд девушка, упершись руками в пол и пряча в низком поклоне свое смущение. — Отец умер в прошлом году от горячки… я… я, пожалуй, схожу принесу еду и напитки!

Она не обладала красотой, потрясающей умы и пронзающей сердца. Она обладала большим — югэн, «темной прелестью», что невидимыми пальцами трогает самые сокровенные струны души.

Возьмись юноша описать ее, встреченную случайно на перекрестке… нет, не вышло бы.

Ничего не вышло бы.

Здесь нужен старый Дзэами, мастер передавать словами невыразимое.

— Сядь. — Мотоеси потянул девушку за широкий рукав, и она послушно опустилась рядом. — Еда обождет, я не голоден. Кстати, а откуда это — еда, напитки?

Удивление отразилось на овальном личике.

— Откуда? — приоткрылся нежно очерченный рот. — Ваш слуга передал… маленький такой…

— Мой слуга? Впрочем, неважно. Как тебя зовут?

— О-Цую…

— Красивое имя. И обладательница его вдвойне красива. Ты живешь одна?

— Одна, мой господин. Вы… вы у меня первый… я долго не могла решиться, робела!… Вы не обидите меня?…

Мотоеси не знал, говорит девушка правду или лжет.

Положа руку на сердце, ему это было безразлично.

Он и раньше имел дело с женщинами: отец еще в четырнадцать лет нанял у сводни пухлую вдовушку — актер должен думать об искусстве, а не о бабах, значит, пусть мастерица обучит мальчика, чему надо, и не будем пыхтеть чайником… Да и после: гейша в Киото, которой приглянулся юный лицедей, влюбчивые дочери деревенских старост из тех мест, где разъезжала отцова труппа; временами — и наложницы какого-нибудь знатного дайме бегали на сторону, когда владыка после спектакля перебирал саке, храпя во всю мочь.

Но сейчас… никогда, никогда раньше не испытывал юноша такого покоя, такой беспечности и уверенности в главном: все случится легко, легко и… правильно?

Да, наверное, так.

— О-Цую, — еще раз повторил он девичье имя, прокатывая его на языке особым образом, как умеют только певчие дрозды и еще актеры Но. — О-Цую… скажи, тебе говорили, что ты прекрасна? Прекрасней жен самого императора? Слышала ли ты вот что?

Юноша улыбнулся и совсем другим голосом, подражая опытному надзирателю за женской прислугой, гнусаво возгласил список «утвержденных достоинств»:

— Лицо, как велит современный вкус, довольно округлое, нежно-розового цвета, подобно лепестку вишни. Черты лица без малейшего недостатка; глаза с узким разрезом не годятся. Брови непременно густые; переносице не следует быть слишком узкой, а линия носа должна повышаться плавно…

Он насладился уже откровенным стеснением девушки, продолжил нараспев:

— Уши продолговатые, мочки тонкие, дабы сквозили до самого корня и не прилегали плотно к голове. Пальцы нежные, длинные, ногти тонкие. Большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная. Талия длиннее обычного, бедра крепкие, не мясистые; задок пухлый. И чтоб на теле не было ни единого родимого пятнышка! Скажи, милая, у тебя есть родимые пятна на теле?

Девушка, покраснев до корней волос, истолковала вопрос Мотоеси самым прямым образом: принялась развязывать пояс. Юноша поймал ее хрупкое запястье, легонько сжал, призывая не торопиться. Негоже предаваться любви наспех, подобно варварам или диким зверям!

А может, она голодна?

— Ты хотела принести еду и напитки?

Как выяснилось минутой позже, мнимый слуга оказался весьма расторопен. Хоть и впрямь нанимай на службу! Сушеное птичье мясо, жареные осьминоги, «окуньковая стружка», пончики в масле и рисовые лепешки, мидии на пару, фаршированный икрой лосось — маленький столик уже был полон… да что там полон! — до отказа забит провизией, а пакет все не пустел: хурма на вертеле, казанок с похлебкой-мотигаю, сладкая каша из бататов… было и хмельное.

— Угощайся, О-Цую! Да не стесняйся же, ешь вволю!

Странно; она всего лишь отломила у лосося плавничок и деликатно прикусила его зубками. Юноша глядел на нее, глядел пристально, вынуждая прекрасные глаза оленихи часто-часто моргать; он подумал было, что стоит спросить — есть ли в доме цитра или на худой конец сямисэн?… И тут случилось уж совсем удивительное.

Мотоеси ощутил голод.

Зверский, неутолимый голод; будто три дня маковой росинки во рту не было.

Брюхо к хребту прилипло.

— Я тоже?… Я тоже присоединюсь, ладно? — только и успел он пробормотать, не глядя на девушку, после чего набросился на еду. Забыв о приличиях, презрев вежливость. Панцири омаров хрустели под пальцами, икра-фарш брызгала на подбородок и одежду, и без того уже заляпанные бататовой кашей; едва не подавившись рыбьей косточкой, он прокашлялся, почти сразу ухватив вертел с хурмой. Юношу мучила отрыжка, он отчетливо чувствовал: дальше некуда, еще минута — и еда пойдет обратно… но остановиться он не мог.

Голод.

Лютый, острозубый.

Голод.

Давясь лепешкой, Мотоеси вдруг зажмурился: перед глазами отчетливо проступила маска нопэрапон. Безликая, гладкая, сейчас она напоминала пузырь, доверху налитый гноем, разлагающийся шар с провалившимися внутрь чертами былой красоты…

— Прочь! — вырвалось само собой; вместе с недожеванным рисом.

Он открыл глаза.

Напротив, у стены, стояла милая О-Цую; и у девушки не было ног.

Совсем.

Ниже подола, свободно болтающегося мокрой тряпкой, слегка подрагивал от тепла жаровни сизый воздух.

Безногая красавица (большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная…) проплыла левее, вновь замерла, уставясь на юношу; и голод вспыхнул во чреве с новой силой,

— О-Цую!… Что с тобой?! Что со мной?!

Взгляды встретились.

Скрестились двумя клинками; брызнули искрами понимания.

— Господин!… Молодой господин… вы — тоже?!

— Что — тоже?… Что?!

Быстрей ветра О-Цую метнулась к дверям, шелестом осенней листвы прошуршала по коридору.

Исчезла, как не бывало.

Опрокинув столик, юноша вскочил. Меч, оставленный близ порога, в одно движение перекочевал туда, где ему и надлежало ждать своего часа — за пояс. Чавкнула под ногой разлитая похлебка, хрустнула ярко-красная клешня; забыв одеться, Мотоеси, как был, без теплой накидки, без шапки, вылетел из дома.

Из дома, который за его спиной рушился сам в себя, становясь тем, чем был на самом деле: грязной кучей мусора.

В дальних кустах визжал от ужаса обезумевший карлик.

— Стой! О-Цую, стой!

Куда там! — лишь кисейный край мелькнул наискосок от зарослей мисканта. Мотоеси бросился следом, сам плохо понимая, зачем он это делает. Разум

требовал, молил, упрашивал: прочь, прочь отсюда, беги в другую сторону, молодой безумец!… Но что-то, более сильное, более властное, чем разум, гнало сына Будды Лицедеев вниз, к реке.

Снова луна плясала в небе начищенной медяшкой.

Снова петляла впереди невозможная беглянка.

Снова.

Приземистые ивы качали у лица мертвыми, безлистыми ветвями; сзади, со стороны моря, накатывался йодистый аромат, сливаясь с речным запахом рыбы и тины. Вонзались во мрак небес острые верхушки желтинника, оглушительный крик воронья резал уши, и хрупкий лед ломался от напора, брызгаясь сохранившейся под ним лужей.

Пьеса «Парчовый барабан», преследование злым духом вздорной дамы, рискнувшей сыграть на чужой жизни, как на струнах цитры; реплика: «…плоть немощная водорослями стала, но ныне, в этот час ночной, на берег их выбросили волны, и сюда вернулся я, томимый жаждой мести…»

Снова.

Юноша упал, споткнувшись о невзрачный холмик. Переполненный желудок взбунтовался, не в силах боле терпеть адскую пытку, и все съеденное волной изверглось наружу. Мотоеси захлебывался, кашлял, инстинктивно стараясь выгнуться так, чтобы рвота не попадала на одежду; больше всего на свете ему хотелось умереть.

Но ему захотелось умереть во сто крат сильней, когда он встал, пошатываясь, и увидел.

Перед ним, паскудно испачканная блевотиной, молчала заброшенная могила.

Юноша знал — чья.

И еще он знал: взметнись сейчас к небу синяя сталь его меча, пади вниз и наискосок молнией, вонзись в могилу по самую круглую цубу, отделяющую клинок от рукояти, — трижды, трижды взлети, пади и вонзись!…

Не ходить больше былой О-Цую по земле, не ждать блудодеев на перекрестках.

Ну же!… Но память извернулась верткой рыбиной, напомнив ослепительно:

…и, страстно желая избавиться от наваждения, выхлестывая из себя весь ужас, накопившийся еще с момента падения на неостывший труп; изгоняя всю чудовищность ночной погони и рыскания по пустому кладбищу за невольной или вольной убийцей мастера Тамуры… Юноша бил и бил, уподобясь сумасшедшему дровосеку, деревянный меч вздымался и опускался, вопль теснился в груди, прорываясь наружу то рычанием дикого зверя, то плачем насмерть перепуганного мальчишки; а с неба смотрела луна, вечная маска театра жизни.

Луна смеялась.

Луна смеялась и сейчас.

* * *

Спустившись к реке, катившей свинцовые волны из ниоткуда в никуда, он зашел в воду по пояс.

Не чувствуя холода.

Не чувствуя страха.

Ничего не чувствуя.

— Топиться вздумал, парень? — сипло булькнули из-за спины. — Доброе дело… ты только погодь маленько, я братцев приведу — пущай тоже полюбуются!…

<p>7</p>

Следующего шага юноша не сделал. Только нагнулся, погрузил голову в ледяной, мокрый мрак; чтобы спустя минуту выпрямиться и обернуться.

<p>XI. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ОЛЕГ</p>

Видеомагнитофон рыгнул, проглотив кассету, задумчиво пожужжал потрохами и угомонился.

Сожрал, кадавр.

Я защелкал дистанционкой, включая телевизор и переводя Их Голубое Величество на нужный канал. Левая рука машинально убрала с магнитофона футляр от кассеты — последний улегся как раз на решетку вентиляции, — и из футляра выпорхнул серый листок.

Ночной бабочкой он заюлил у моих ног, затрепыхался, ни в какую не желая смирно улечься на паркет.

Поднять?

Поднимаю.

Письмо от блудного Монаха?… Нет, газетная вырезка, реклама.

Прежде чем начать читать, ловлю два взгляда: любопытно-настороженный — Димыча, спокойно-ожидающий — Ленчика.

Интересно, какой сейчас взгляд у меня самого?

Скорее всего тупо-раздраженный, как у Золушки, когда принц вместо поисков выкинул ее туфельку к чертовой матери и женился на секс-бомбе из порнографического мультфильма по сказкам братьев Гримм.

Читаю.

Вслух.

Сперва — заглавие.

— «Технология взрывного метабоя…»

— Что?! — откликаются два голоса.

— Ничего, парни. Все путем. Технология, понимаешь, взрывного метабоя. Димыч, а что такое «метабой»?!

— Метасистема есть множество, включающее в себя остальные системы как группу подмножеств, — неожиданно для меня «показывает образованность» Ленчик и умолкает.

Димыч только кивает.

Киваю и я.

Значит, метабой — это «все там будем», вернее, уже есть.

Слово— то какое противное… метабой, метабой, козел голубой… поедем с тобой, туда, где прибой…

Дурацкая привычка рифмовать все подряд.

Проклятье сопливого детства.

Читаю дальше, нутром чуя: от комментариев стоит пока воздержаться.

Воздерживаюсь.

ТЕХНОЛОГИЯ ВЗРЫВНОГО МЕТАБОЯ

Это не просто самая разрушительная система рукопашной защиты, основанной на секретах движений 3000-летней давности. Это не просто знание психологических секретов, используемых в экстремальных ситуациях. Это не просто специальные знания, позволяющие мгновенно превратить невинные предметы в безотказное и смертоносное оружие. ТВМ даже больше, чем все это, вместе взятое. В этом уже убедились все, кто освоил ТВМ. Мы получаем множество писем, в которых почитатели ТВМ рассказывают о тех крутых переменах, которые внесла в их жизнь технология.

О потрясающем случае в Новосибирске, где семнадцатилетняя девушка избежала насилия семи (!) парней, предварительно переломав руки и ребра двоим из них. О не менее потрясающем случае в Ростове-на-Дону, где сорокапятилетний больной мужчина практически изувечил двух грабителей, которые, угрожая оружием, пытались отнять у него автомобиль «Жигули-2104».

Есть и печальные вести. Арестован человек, который обвиняется в двойном убийстве. Напоминаем еще раз о необходимости тщательной юридической консультации о пределах необходимой самообороны.

ТВМ — рассекреченное оружие специальных подразделений ЦРУ и военно-морской разведки США — гарантирует вам не только абсолютную личную безопасность, но и переменит вашу жизнь, укротив «синдром стрессового шока», иначе говоря, замораживающий страх, при помощи специального тренинга.

Автор, офицер с двадцатишестилетним опытом боевых действий в самых горячих точках планеты, сам показывает и рассказывает вам все, что вы должны знать о ТВМ, на двух видеокассетах и альбоме с подробной анатомией человеческого тела.

Уникальность ТВМ заключается в том, что она не требует большой физической силы, ловкости, длительных изнурительных тренировок (полное освоение занимает считанные дни; если соблюдать предложенный график — три месяца), и при этом является самой разрушительной системой выживания из всех существующих.

Полный комплект, включающий в себя две кассеты и альбом, не продается в магазинах. Его можно приобрести только лишь с помощью этого специального предложения. Достаточно заполнить купон-заявку и отправить по адресу:

310989, Харьков-89, а/я 25.

А.О."TIGER VOYAGE".

Комплект высылается наложенным платежом в сумме 69.00 гривен (с учетом почтовых расходов). Поверьте, это очень небольшая цена за то, что содержится в комплекте! Оплата производится по получении на почте.

* * *

Умолкаю, разглядываю газетную вырезку, словно собственный некролог.

В правом верхнем углу — эмблема. Мишень, вместо «десятки» — оскаленная морда тигра, и вверху, опять же справа, написан… девиз? лозунг? призыв?!

«Ваша задача — выжить».

Вот оно, значит, вот где собака зарыта: выжить — и никаких гвоздей!

Хорошая мысль.

Добрая.

— Самая разрушительная система выживания из всех существующих… — Ленчик как бы пробует слова на вкус и отчетливо морщится: слова горчат. Да и пованивают изрядно. Губы Ленчика еще некоторое время шевелятся беззвучно и наконец отвердевают, заложив в углах две жесткие складки.

Ленчик уже однажды выживал; полагаю, это было довольно-таки разрушительно.

Больше ему не хочется.

Я молчу. Даже не замечая, что держу клочок серой, потертой на сгибах бумаги брезгливо, за самый краешек, двумя пальцами. Говорить решительно не о чем. Самая обычная дурилка для халявных героев, обожающих, чтоб дешево и сердито. Три месяца легкого рукоблудия — и ты будешь ломать насильникам руки-ребра, увечить посягнувших на твою раздолбанную тачку и консультироваться с юристом по поводу двойного убийства. Кр-расота!… Живи не хочу. Не хочу. Я-то давно выяснил, что так жить я не хочу, ибо тошнит; но такие рекламки не про меня писаны. Впору все выключить, выбросить и…

Забыть?

«Даглас Дедж — уже все…»

«Сегодняшнюю нашу героиню зовут Ольга… трое насильников попали в больницу с телесными повреждениями разной тяжести, наиболее активный из нападающих находится сейчас в реанимации…»

«Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?!»

Ничего не скажу.

Промолчу.

Нажимая на кнопку «play», я знаю: говорить пока не о чем. Все, что понимаю я, мои друзья понимают не хуже; все, что берет меня за горло, их берет не менее ласково; я, к сожалению, уже влип в эту историю по самые уши, и, хотя никогда не поздно отмахнуться и отсидеться, хотя добрые дела всякий раз выходят боком, увеличивая число врагов, — час мужества пробил на наших часах, обещая умножение неприятностей на единицу площади задницы.

Да, Димыч?

Да, Ленчик?

Да, молчат они.

Экран рябит полосами, потом, без обычных титров и прочей лабуды, являет нам спортивный зал. Стандартный, не шибко большой зальчик; похоже, забугорный. Откуда такое ощущение, сказать не могу, но слишком уж он… чистенький?

Нет, не так.

Стерильный.

И музыка за кадром — стерильная. Дзынь, пауза, дзын-н-нь, пауза, там-та-там, дз-з-зынь, пауза… странно, а ведь в сон не клонит, хотя вроде бы все к тому идет.

Вдоль стен, в специальных стойках из пластика, размещено оружие. Впрочем, и на стенах его хватает. С избытком. Камера долго тычется рылом в эту экспозицию, мне сперва становится скучно, а потом скука улетучивается вспугнутой птицей. Оружие необычное; вернее, самое обычное, и оттого…

Когда я почти месяц торчал в Чикаго, меня знакомые несколько раз пытались затащить в клубы кунг-фу и карате. Я ограничился внешним осмотром; со стороны улицы. Времени лишнего не было, и кроме того… Пожалуй, захоти я, и время нашлось бы. Нашлось же оно на контакты с федерацией Морио Хигаонны… Наверное, в славной Чикагщине есть и другие залы, нежели виденные мною тогда; даже наверняка есть — но эти меня изрядно смутили. Представьте себе средних размеров улицу: пешеходов практически нет, все на машинах, медленно ползут в теснине тротуаров, а по обе стороны — витрины одноэтажных магазинов. Стеклянные, выставляющие на всеобщее обозрение лаковую требуху павильона, пестрящие рекламой… аппаратура, продукты, видеосалон… зал карате. Равный среди равных. Такая же стеклянная стена, как и у всех, а за ней, в открытом для взглядов аквариуме, занимается человек десять. Редкие прохожие бредут себе мимо без малейшего интереса, но вот кто-то остановился — смеются, тычут пальцами два чернокожих пацана в бейсболках козырьками назад, тощая бабулька в джинсовом комбинезоне и цветастой блузе долго жует губами, прежде чем двинуться дальше; англосакс в деловом костюме приценивается к парным топорикам, выставленным тут же, с той стороны стекла, между кимоно с вышитым на спине кулаком и зловещего вида нунчаками, потом он решительно заходит внутрь (кто-то из аборигенов зала суетливо бежит к клиенту, наскоро поклонившись — кому именно, клиенту или учителю, мне не видно) и покупает вместо топориков статуэтку из бронзы: мужик задрал ногу к потолку, явно решив помочиться оригинальным способом и попасть в Книгу рекордов Гиннесса. Придирчиво осмотрев статуэтку и взяв сдачу, англосакс уходит, садится в припаркованный рядом автомобиль, а внутри стеклянного аквариума все прыгают, дергаются люди…

Товар.

Выставленный на сезонную распродажу; возможно, даже со скидкой.

— Зайдем? — спросила меня моя сестра, оборачиваясь с переднего сиденья.

— Ты же хотел…

Ее муж, отличный парень из Литвы, тронул машину с места, не дожидаясь моего ответа.

Он и так все понимал.

Он только год назад переехал в Чикаго.

…обычно в таких залах оружие — сплошная экзотика. Алебарды, нагинаты, мечи всех мастей и размеров, малые секирки и замысловатые крюки, трезубцы и боевые плети, всякие там цепы трехзвенные…

Здесь, в «Заэкранье», дело обстояло иначе.

Здесь обитали практики-утилитаристы. Одних столовых ножей, аккуратно облюбовавших западный уголок стены напротив, я насчитал штук десять. Разных: одними мясо резать, а мясо, оно без разницы — чье; другие пилочками, тупые, рукояти из дешевой пластмассы… Дрянь ножи. Хотя и десантные рядом имелись, и охотничьи, в кожаных ножнах, и откровенно зековские, чудовищно выгнутые, с кишкодерами, и «бабочки» — не китайские тесаки, а складные, с двойной рукоятью.

Тростей было — впору полк хромых обеспечить.

Возле крайней трости, на коврике, висел сплошной кошмар в двух экземплярах: древко в локоть длиной, на него насажены тройные когти с зазубренными наконечниками… Старые знакомые. Продаются у нас в любом магазине инструментов, называются «Р-малое рыхлители почвы». И ни один суд не докопается — купил за три восемьдесят, еду с огорода…

Отличная штука.

Шаолиньские монахи от зависти бы сдохли.

Вместо алебард-трезубцев в стойках имелись пожарные багры, вилы «сельскохозяйственные обыкновенные», бильярдные кии, бейсбольные биты, кувалды на длинной ручке… рядом с одной из кувалд висел на гвоздике телефонный шнур. Со штеккерами-розетками на концах провода.

Ниже, в ящике, грудой были свалены кастеты.

Пара стульев — складной и обычный, с мягкой спинкой — примостились рядом, всем своим видом намекая: «И мы!… И мы тоже!…»

Из— за края экрана вышел невысокий блондин, лет на десять старше меня, в спортивном костюме, и уселся на тот стул, что складной.

— Вы удивлены? — приветливо спросил блондин, улыбаясь. — Зря. Давайте поговорим.

Вернее, спросил-то он по-английски, а переводчик уже расстарался для наших осин. В отличие от обычных гундосых тружеников пиратских видеоканалов, этот «голос за кадром» был звонок, отчетлив, и сразу чувствовалось: он не станет традиционное «Fuck you!» переводить то как «Черт побери!», то как «О Господи!».

Как есть, так и скажет — звонко, отчетливо…

Молодец.

Блондин удовлетворенно кивнул, словно расслышав мои мысли. И развил свою идею насчет «Удивляетесь? Зря!». Я, в общем-то, и не удивлялся особо, потому и не вслушивался. Главная мысль тирады состояла в очень простеньком постулате: алебарды-мечи-саи — дело дрянь, на дурака-простака, ибо в реальной жизни мы встречаемся с таким оружием разве что в музее. А раз так — весь этот металлолом на свалку истории! Вот телефонным шнуром вас и впрямь задушить могут, в отличие от мифического платка-румала, коим, по слухам, пользовались душители-тхаги. Значит, шнур нам понадобится, а румал — нет.

Вывод?

Вывод был ясен.

Как и дальнейшие тезисы блондина: у среднего человека постоянный стресс, постоянный страх перед насилием, государство спит сном праведника, у органов правопорядка цирроз печени, значит, «спасение утопающих — дело рук самих утопающих!». Туш, все встают. Но (всем спасибо, можно сесть) вышеупомянутый средний гражданин страшно занят, обеспечивая семью материальным достатком, и нет у него сил-времени-возможностей ни светлым днем, ни темной ночью… но не падайте духом и не спешите покупать пистолет! Потому что «Технология взрывного метабоя»…

Я снова поймал взгляды моих друзей.

«Давай, не стесняйся!» — молили эти взгляды.

И я нажал на кнопку ускоренного просмотра.

Блондин беззвучно разевал рот, временами вставал и прохаживался по залу; потом к нему явился лысоватый партнер, голый по пояс, зато в джинсах и кроссовках. Я было притормозил, поглядел, как блондин вертит сказку про белого бычка — вот мы ломаем мил-дружку шею ручками, вот точно так же, теми же движеньицами, но телефонным шнурочком, вот занавесочкой, скрученной в жгутик, а вот и брючным ремешком, и все это не требует «большой физической силы, ловкости, длительных изнурительных тренировок»… За кадром бренчала музыка: вот и славно, трам-пам-пам!

Трам— лам-пам, согласился я и крутанул пленку дальше.

Да, блондин изображал членовредительство весьма профессионально, только зачем лапшу на уши вешать: он-то сам никак не три месяца учился, и даже не три года!

Монах, зачем ты подбросил нам эту чушь?

Поиздеваться решил?!

…Где— то с середины касеты возник титр: «Месяц первый».

Его сменил титр поменьше: «День первый» — и внизу, меленько, бегущей строкой: «График рассчитан на пять занятий в неделю по сорок минут каждое. При дефиците времени занимайтесь три раза в неделю. В таком случае срок полного освоения увеличится до пяти месяцев…»

Мы еще немножко посмотрели разминку: славная такая разминочка для среднего клерка.

В обеденный перерыв, не снимая галстука.

Потом еще немножко: оказывается, боевых стоек в наличии имеется одна штука, партийная кличка — «стойка естественная»; короче, стойте, как стоите, и все насильники-грабители со страху разбегутся.

Потом еще…

— Пошли чайку хряпнем, — неожиданно сказал Ленчик, вставая.

И мы пошли хряпать чаек.

* * *

Ленчик перезвонил мне поздно вечером.

Когда мы расставались, он прихватил с собой злополучную кассету («Да забирай ее ко всем монахам!» — отшутился я). Не знаю уж, что за блажь треснула ему в голову, но Ленчик вознамерился эту «Технологию…» переписать. На добрую память. Так вот, в телефонной трубке звучало еле сдерживаемое удивление: кассета переписываться отказалась.

Наотрез.

«Снег», полосы и череда звуков, «простая, как мычание».

Жена с дочкой уже легли спать, а я все сидел в комнате один на один с самим собой, все думал, что мистики в этой истории нет. Есть сюрреализм, будь он… Есть абракадабра, есть нелепая цепочка совпадений, есть все, что угодно, и чем скорее оная история закончится, тем лучше.

Ну пожалуйста, ну, я прошу тебя — заканчивайся!

Ладно?

Я даже не сразу понял, что уже с полчаса неотрывно пялюсь в одну точку. На книжную полку, туда, где стояла книга Андрея Столярова «Монахи под луной». Когда я это понял, то встал и переставил ни в чем не повинную книгу во второй ряд.

Ночью мне снился Володька Монахов с телефонным шнуром в руках.

Он танцевал гопак в сиянии оранжевой луны, залихватски вскрикивая, вертясь волчком и щелкая шнуром, как цирковым шамбарьером. А в черном небе, прямо в центре ослепительного диска скалилась тигриная пасть, беззвучно внушая мне:

«Ваша задача — выжить!… Выжить…»

Сравни вслух карате с литературой или с каким другим искусством — девять собеседников из десяти тебе в глаза рассмеются. И будут правы со своей колокольни. Высокая у них колокольня, гремит медь под ударами била, ни хрена не слышно, прости, Господи, за вежливость…

А мне все другое вспоминается.

В 1928 году Всеяпонская ассоциация боевых искусств пригласила для участия в фестивале окинавского мастера Мияги. Будучи очень занятым преподаванием, Мияги-сэнсей послал вместо себя своего лучшего ученика, некоего Синзато Дзинана — жить которому оставалось всего ничего, ибо в последний год Второй мировой пробьет его срок, в числе многих. Когда потрясенные его выступлением мэтры из ассоциации стали спрашивать, как называется стиль молодого бойца, Синзато на миг стушевался. Его учитель в свое время овладел местными стилями «Кулачный бой Рюкю» и «Руки города Наха», трижды посетив Китай, отдал дань «Белому Журавлю» и «Богомолу», «Кулаку Формы-Мысли» и «Ладони Восьми Триграмм»… Но свою собственную, индивидуальную манеру Мияги-сэнсей никогда не называл каким-то конкретным именем — видимо, не придавая терминологии особого значения. Но не зря учитель избрал для выступления именно Синзато — улыбнувшись, он назвал свой стиль «Ханко-рю», что означало «Школа Середины».

По возвращении, выслушав ученика, Мияги-сэнсей похвалил Синзато за правильный выбор, добавив, что воистину предпочтительней Срединный Путь — ибо «тьма вещей на свете бывает то жесткой, то мягкой».

Жесткость, сила — иероглиф «го».

Мягкость, податливость — иероглиф «дзю».

Так и стала из «Ханко-рю» — «Годзю-рю»; из «Школы Середины» — «Школа Силы и Слабости».

Середина, она и есть середина.

Не так ли в любом искусстве? Отдай дань тончайшей мягкости, внутренним изыскам, плохо различимым невооруженным глазом, — и быть тебе на веки вечные предметом восторга для редких эстетов, желающих прозревать скрытое, а для множества людей быть тебе непонятным чудаком, желающим странного. Уйди в силу и мощь, яви чудеса и подвиги, разрушая преграды и сметая помехи, — толпы воспоют тебе хвалу, честную, заслуженную хвалу, но не станет ли однажды сила грубостью? не уйдет ли с годами?! Каждый выбирает для себя.

Сила или слабость?

Жесткость или мягкость?

Тело или душа?

Но Будда сказал однажды, вдыхая аромат цветка: «Все вы идете к истине разными путями, а я стою на перекрестке и ожидаю вас…»

Перекресток путей.

Середина.

— Ты чего вертишься? — спросила жена.

Я не ответил.

<p>ДМИТРИЙ</p>

«Внутренний будильник» сработал исправно: за пять минут до внешнего. Сонно протирая глаза, выбираюсь из постели (жена при этом даже не ворочается, видя тридцать третий сон, — давно привыкла к моим интернет-подъемам ни свет ни заря). Накинув халат, плетусь в кабинет. С утра связь обычно хорошая (часов до восьми-девяти, потом начинает резко портиться), вот и приходится трудиться почтовым ассенизатором вместо сладкого посапывания в подушку. Не было печали, так модемы подключали…

Злодей— модем обиженно свиристит курским соловьем, подмигивает огоньками индикаторов: эй, чувак, чего брюзжишь? Это я, почтальон Печкин, принес заметку про вашего мальчика… наших мальчиков. Только я ее вам не отдам, потому что у вас документов нету!

Отдал.

Поскрипел, чаю попил (так и думал, что пролью!) — и отдал.

Подымите мне веки! — вперяю туманный взор в крик души с нашего сайта. Некий сибирский «Миха», то ли с углубленного бодуна, то ли с эстетического иммунодефицита, на весь электронный мир орет нижеследующее (орфография автора сохранена по причине гениальности):

«Итак, ответте мне господа отчего вы столь грубо обошлись с моими земляками: Люком и Вованом, отказав им в наивной просьбе выслать Ваше фото с афтографом, а также не отреагировали на присланную ими же идею для, уверен, просто гениальной Эппопеи?!!»

Отреагируем, друг Миха, непременно отреагируем…

Вот только штаны подтянем — и отреагируем.

Ага! Оно, родимое, то самое письмо из издательства, которого мы ждали. «Нас интересует… по возможности до конца месяца…» Стучу по клавишам на автомате: в первый раз, что ли? Строки привычными брызгами летят на экран: «…до конца месяца — вряд ли… на незаконченные книги мы договоров не подписываем… примерно в сентябре… с наилучшими…»

И так далее в том же духе.

Все равно в итоге будет как в прошлый раз — и смех и грех! Когда купцы бросили швырять виртуальные шапки оземь, прекратили виртуальный же торг и ударили наконец по трижды виртуальным рукам, сменив под занавес компьютер на телефон, на том конце провода прозвучал обегченный вздох:

— Ф-фух, договорились! Пойду-ка я, выпью по этому поводу рюмочку коньячку, чего и вам желаю… Кстати, а о чем роман-то?

Он, воздыхатель, думал, что мы шутили, когда ответили:

— Понятия не имеем!

Он даже рассмеяться соизволил.

Поспешно сохраняю почту в текстовом формате, сбрасываю файл на дискету и бегу одеваться, так до конца и не проснувшись.

Перед воскресной тренировкой ритуал — заход на книжную «балку».

* * *

«Балка» встретила нас веселым галдежом, разноцветными палатками и штабелями пачек с книгами. А также газосваркой: варили решетчатое ограждение, целясь в перспективе поставить у ворот сборщика-мытаря.

Народу всегда в воскресенье навалом, а сегодня и вовсе — не протолкнешься.

Спешили успеть на халяву.

— Стой, стрелять буду! — встрепанным Петрушкой выныривает из-за книжных штабелей знакомый «книгопродАвец». — Когда ваша новая книга выйдет?

— Так две недели назад ведь вышла! — изумленно отвечаем мы, воззрясь на чудака. — Вон, у тебя в третьем ряду лежит…

«КнигопродАвец» по имени Миха — само вспомнилось, спасибо Михе электронному! — с презрением машет рукой: послушайте их, люди добрые, чего городят!

— Какая ж она новая?! Следующая когда будет? Меня покупатели задолбали…

Замечаю краем глаза: Олег начинает заводиться.

Есть у него это — заводиться по пустякам. Форму поддерживать. А когда всерьез дело сворачивает — майская улыбка, сплошная безмятежность и очки леденцами блестят.

— Завтра, — сообщает он. — Завтра с утреца и жди.

— Завтра?!

— Ага. Мы намедни опару поставили, к полудню тесто подойдет, к вечеру испечем. Истинно реку: завтра с утреца в продажу поступит, оптом и в розницу. Жуй не хочу.

Обиженный Миха умолкает.

Но долго обижаться он не умеет.

Как и молчать.

— Видали?! — будто зуб из многострадальной челюсти, выдергивается со стеллажа карамельный томик: очередной верстовой столб из популярного сериала в стиле «Меч, магия и пирожные». — Во как работать надо! Опару они поставили…

Мы дружно киваем, соглашаясь. Нам и купец-издатель не единожды говаривал, что работать надо так и только так, дабы не было потом стыдно за бесцельно прожитые годы.

Ну не дал Бог таланту, куда денешься…

Жаль, наше согласие с майским тезисом Михи истолковано превратно.

— Что, не глянулось? — Рядом с оратором возникает его напарник, крепкий парень в штормовке, больше похожий на шофера-дальнобойщика, чем на книжных дел мастера. Напарник искренне удивлен. — А мне по кайфу! Пять первых книг только и делали, что злыдней мочили и жрали все время… пончики с кремом. А в этой кофе пьют, двойной, без сахара. Совсем, как я, — я тоже кофе люблю! Двойной…

— Без сахара, — вежливо уточняет Олег, глядя в пространство.

— Без сахара! Не, и злыдней тоже, не без того… Прикольная книженция!

«Ты б уж лучше обругал», — написано у меня на лице.

Кириллицей, аршинными буквами.

— Точно! — Миха встает с напарником плечом к плечу; можно подумать, что мы у них кусок изо рта выдираем. — Не всем же сплошной наумняк писать! У вас-то, у вас же самих все время один сюжет!

Наши брови, как по заказу, ползут на лоб.

Где и остаются.

— Ну, каждый раз начинаете с такого замороченного куска страниц на пять-десять, что половина читателей сразу обламывается и книгу закрывает!

— Эта половина — на бронепоезде, — отвечаю машинально, мало заботясь: поймет ли меня Миха, не поймет, вспомнит ли старый анекдот или только руками разведет. Утомился я от таких разговоров; утомился от лозунгов «Хорошая книга легко читается!». Как писал один злой и умный одессит, ныне израильтянин: «Уровень усвояемости достиг уровня выводимости из организма». Легко заниматься любовью, любить — трудно; легко пройти мимо, остановиться не в пример труднее; легко вздохнуть «слава Богу», когда на экране ракета, счастливо минуя главного героя, врезается в автобус со школьниками… Легко бродить в компьютерной стрелялке с уровня на уровень, включив «режим бога» и кося монстров пачками.

И кофе прихлебывать.

Двойной, без сахара.

Я и сам люблю двойной, только с сахаром.

Сладкоежкой уродился.

Вокруг постепенно начинает собираться толпа, слушают, кто-то пытается вставить свою реплику. Вот так всегда: стоит заявиться на «балку» и остановиться с кем-нибудь поговорить — мигом заваривается литературный диспут с привлечением «балочной» общественности.

— …А вот это…

— А вот это как раз не то, что…

— Вот именно, не то что всякие там…

— Не гони! Сам ты всякий там… и тут ты тоже всякий!…

— Ну, это вообще идеальный вариант: когда читаешь запоем, а потом понимаешь, что надо перечитать — потому что тянет вернуться, договорить, доспорить…

— Ну, мля, не одну ж нетленку ваять! Надо и для народа чего-нибудь, позабойнее… «Москва бандитская» читал?

— Раз «бандитская», значит, точно для народа…

— «Великие мысли» — комплектом за пять гривен!… Мелкий опт со скидкой…

— Наиздавали тут! Всяких… как их… во, этих — Дяченков!

Мы с Олегом, как по команде, оборачиваемся.

Здоровый краснолицый хмырь в распахнутой куртке с полуоторванной «молнией», засаленных брюках и сбитой на затылок кепке тычет пальцем в прилавок, обращаясь к своему угрюмому длинномерному спутнику, затянутому с ног до головы в умопомрачительно потертую «джинсу»,

— Простите, вы их читали, «этих Дяченков»? — Олег мгновенно становится безукоризненно, даже несколько утрированно вежливым. — Поделитесь впечатлениями!

— Не читал! И читать не буду! Издают тут всякую… — Хмырь долго ищет подходящее слово, роясь в карманах… — Всякую… порнографию!

В подтверждение он тычет волосатым пальцем в ближайшую обложку: девица в кисейном покрывале на особо пикантных местах смотрит вдаль, у ног девицы трется полосатая кошка.

Возразить нечего: обложка пакостная.

Тем более что это наша книжка. Наша, матушка, наша, родимая, еще прошлогодняя. Издатель тогда просто-напросто, не мудрствуя лукаво, присобачил слайд поярче из имевшихся в загашнике — тот же слайд вскоре косяком объявился на пиратских компакт-дисках из серии «Sax and sex».

Да, тут не поспоришь. Народ не безмолвствует, отнюдь, народ четко и ясно выражает, формулирует… Хмырь гордо удаляется, ухватив за рукав своего флегматичного спутника.

— Повбывав бы… — бурчит спутник, ни к кому конкретно не адресуясь, и мы с ним полностью согласны.

Пора уходить.

— Сейчас еще «Книжное обозрение» купим — и идем тачку ловить.

Уже у самого выхода нас догоняет чей-то запоздалый вопль:

— Так когда ваша следующая книга выйдет?!

Оборачиваемся.

Кричит флегматик в «джинсе». Хмырь стоит рядом, увлеченно листает «Москву бандитскую».

Даже отсюда видно…

* * *

Весна оглушительно чирикала из клейких зеленых листьев, шумела над головой кронами деревьев, подмигивала солнечными бликами: весна была нам рада.

И мы ей, ясное дело, тоже.

Знакомая тропинка убегала назад, пружиня под кроссовками, и очень скоро мы добрались до нашей старой поляны, за десяток лет плотно утоптанной босыми пятками.

Полистать трофеи с книжной «балки» Олег не дал: громкий хлопок в ладоши

— и вот уже группа замерла перед сэнсеем. Это до и после занятия есть друзья, знакомые, коллеги и соавторы, а сейчас есть сэнсей и строй карате-ка.

Все.

Привычный поклон.

— Сейдзэн!

Пару минут — на то, чтобы успокоить дыхание и выбросить из головы посторонние мысли. Хлопок.

— Хэйко-дачи йой!

От слитного выдоха трех десятков человек по лесу проходит ветер. Утрирую, конечно. Но впечатление именно такое.

Дыхание, разминка. Деревянное с утра тело постепенно разогревается, становится гибким, сбрасывая остаточные оковы сна, суставы перестают хрустеть, мои тридцать пять не кажутся таким уж бременем лет, импульсы силы мягко перекатываются по телу, готовые сконцентрироваться и выплеснуться в нужной точке…

— Локоть в сторону не отводи.

Вот так. Начинаешь тащиться от «импульсов» — тут же что-нибудь выпирает в сторону. На этот раз локоть.

Слежу за гулящим локтем. То, что позиция сделалась «кривой», успеваю заметить сам.

— Вперед не проваливайся.

Вот так. Хвост вытащишь — нос увязнет. Нос вытащишь…

А все потому, что головой много думаю. Это за рабочим столом головой думать надо, и то… А здесь — животом, или по-нашенски, по-японски, — «хара». Пытаюсь «отключить» голову и поймать ощущение движения целиком. Получается, но со скрипом.

Не хара, а хара-кири.

— Уже лучше. Только не дыши так тяжело.

Не. Дышу. Так. Тяжело.

Дышу. Легко. И. Свободно.

— Ката Гекусай-дай-ичи. Мягкое исполнение. Хай!

Блок. Удар. Уход. Блок. Блин! Что это я из себя Буратино изображаю?! Блок-удар-уход-блок-блин. Слитно, без пауз. Совсем другое дело.

— По парам. Гекусай-дай-ичи. Парный вариант. Хай!

Блок— удар-уход-блок. Блок-удар-уход…

Мужика я заметил, когда мы вновь перешли к одиночным формам (в паре особо по сторонам пялиться некогда — сразу в глаз засветят). В общем-то я и теперь особо не пялился. Просто мужик стоял почти в точности за спиной Олега, метрах в двадцати, за кустами, скрывавшими его до половины. В итоге заприметил я гостя, глядя, как Олег показывает очередную связку. И потом поглядывал изредка, повторяя движения за сэнсеем, благо смотрел туда же.

Мужик был и не мужик, собственно, а весьма представительный мужчина в самом расцвете сил. Или, может быть, еще немного не доросший до самого расцвета (это я себе льщу), но явно к нему приближающийся.

Раньше на нас приходили смотреть более или менее регулярно. Обычно так, как этот, — издалека, не мешая. Посмотрят-посмотрят — и уйдут. Постепенно местные грибники и бегуны трусцой к нам привыкли, перестали обращать внимание. Иногда подходили после тренировки, спрашивали: чем это мы занимаемся и можно ли к нам записаться (чаше — записать сына)? Таким Олег давал телефон инструктора, работавшего с группами первого года (своего тезки, кстати). И уж совсем редко заявлялись какие-нибудь наглые (чаще всего — изрядно поддатые) субъекты, прямо поперек тренировки предлагая: «А давайте!… Ну давайте, а?!»

На моей памяти такое случалось дважды.

Оба раза субъекты относительно вежливо, но твердо посылались подальше, и в итоге уходили в указанном направлении. Обиженные и гордые одновременно, громогласно считая нас трусами. Разумеется, у трех четвертей группы (в первый раз — и у меня в том числе, грешен!) чесались кулаки настучать врагу народа по фейсу, но в итоге геройские поползновения обеих сторон оставались неудовлетворенными. И правильно. Тренировка есть тренировка. Прерывать ее, чтоб помахать кулаками с первым встречным, — позор и бардак. Олег такого допустить не мог и не допускал.

Зато явление мужчины, который стоял сейчас за кустами и отнюдь не прятался, но и не афишировал своего присутствия, — его явление было по меньшей мере странным.

Во— первых, странно было видеть посреди леса человека в дорогом темно-лиловом, почти черном костюме «с искрой». При галстуке. При «дипломате». Такого себе очень стильного молодого человека, словно минутой раньше вышедшего из дверей престижного клуба «Рокамболь» (или «Карамболь»?… Не помню…) и по рассеянности направившего стопы свои в ближайший лесомассив.

По рассеянности?

Уж каким— каким, а рассеянным стильного посетителя назвать было нельзя. И следил он за происходящим на поляне более чем внимательно Без снобистского пренебрежения «великого знатока»-теоретика; без недоумения человека, от боевых искусств далекого; без щенячьего восторга дилетанта, побывавшего на двух-трех тренировках и вдруг увидевшего, чем занимается старшая группа. Понимающе он смотрел. С одобрением.

Очень интересный молодой человек.

И стоит, не уходит. Долго уже стоит. Вот и тренировка к концу подошла.

— Санчин-дачи йой!

Успокаиваем дыхание. Вдох — через нос, прямо в живот, минуя грудь; выдох — через рот, с шумом, но опять-таки прямо из живота наружу, чтобы в груди воздух не задерживался. Руки, как поршни, сами собой движутся вперед-назад, вперед-назад. Еще бы не сами собой — за столько-то лет повторения, которое м-мать учения…

— Р-рэй!

Поклон.

Человек в костюме коротко кланяется вместе со всеми (черт возьми!), подбирает стоящий рядом «дипломат» и направляется к нам.

Олег с Ленчиком, который помогал ему в течение занятия, оборачиваются на звук шагов.

— Он почти час за нами наблюдает, — тихо сообщаю я им.

Олег кивает. Понял, дескать.

— Кстати, дай-ка я «Книжное обозрение» полистаю, — в полный голос говорю я.

— Возьми в сумке.

— Знаю.

Все, тренировка закончилась, учителя и учеников больше нет, а есть мы с Олегом, соавторы и друзья, а также наш общий приятель и просто хороший человек Ленчик.

Лезу в Олегову сумку, извлекаю газету, искоса поглядывая на гостя в костюме. Ну, сапожник-портной, кто ты будешь такой и чего тебе здесь надо? Ведь не станет ни один нормальный человек переться в лес, нацепив галстук, чтобы битый час наблюдать за тренировкой группы карате. Значит, что-то тебе, мил дружок, от нас надо. Что? Записаться хочешь? Сына записать? Сомнительно…

— Здравствуйте. Вы — Олег Семенович?

— Да, я. А с кем, простите, имею честь?…

С незнакомыми людьми, особенно без видимой причины называющими его по имени-отчеству, Олег всегда поначалу общается в подобном высокопарно-официальном штиле.

— Шемет Константин Георгиевич. Менеджер клуба боевых искусств «Тайра».

Босс каратюкской мафии.

Шучу.

Хотя в каждой шутке…

Прямоугольник визитки, кофейный с золотым обрезом, перекочевывает в Олегову ладонь, юлой вертится в пальцах.

— Димыч, там в бумажнике мои визитки. Дай, пожалуйста.

Нахожу. Даю.

— Ну что ж, приятно познакомиться. Наслышан о вашем клубе.

— А я — о вас и вашей школе. Ведь после того, как Шеф отошел от тренировок, школу, насколько мне известно, возглавили вы?

Константин Георгиевич — сама любезность. Очень осведомленная любезность, надо сказать. И последняя его фраза звучит скорее утверждением, чем вопросом.

— Да, я.

К чему скрывать очевидное?

— Я тут немного понаблюдал, уж извините, за вашими занятиями. Интересно. Нет, без шуток, мне действительно было очень интересно! Я уже давно хотел познакомиться с вами, да вот случая все не представлялось… Меня вообще всегда интересовали выпускники последней инструкторской группы Шефа. И вы — в первую очередь.

Гость поправляет галстук; срывает с ветки клейкий лист, разминает в пальцах.

Пьеса «Колодезный сруб», выход на авансцену, реплика: «…тебя не видел я с тех давних детских дней, когда мы у колодца мерили свой рост…»

Апофеоз любящих душ.

— Да? — чуть усмехается мой соавтор. — В чем же причина столь пристального внимания?

Мне это тоже весьма любопытно. Поэтому я не спешу отходить в сторону и переодеваться. Стою, делаю вид, что увлечен статьей о кризисе литературы. А сам слушаю, время от времени поглядывая на Босса, как мысленно окрестил нашего гостя. Хочет кого-то из наших в свои «бои без правил» завербовать? Это он зря. Не выйдет у него ничего. Пробовали, и не раз…

А может… и он насчет Монаха?!

Может.

Кажется, Олег подумал о том же. Когда долго пишешь с человеком в соавторстве, развивается нечто вроде двухсторонней телепатии. Мистика это или нет, но — факт. Проверенный неоднократно нами обоими.

И не только нами.

— Ну, причин здесь несколько. Я прекрасно знаю, что ваших ребят на соревнования не затащишь, и это принцип вашей школы. А чужие принципы я уважаю, поэтому не буду даже и пытаться.

Опаньки! А этот Босс очень даже не дурак! И действительно много о нас знает. Я проникаюсь к менеджеру «Тайры» невольным уважением.

— Откуда такая осведомленность? — чуть приподнимает бровь Олег.

— Ветром надуло, — беззлобно смеется в ответ Константин Георгиевич. — От ваших же ребят… от бывших ваших ребят, которые сейчас выступают в моей команде. Они ведь потому от вас и ушли…

Укол коварный и деликатный. Не укол — намек. Остановка лезвия у самой цели. Молодец, Босс, молодец… умеет.

Да, я помню. Года три-четыре назад парочка крепких парней ушла из клубной группы. Вот они, значит, куда подались. Ну и флаг им в руки! Каждому

— свое.

— Нет, я и Шефа, и вас прекрасно понимаю! Ведь даже у нас это только называется — «бои без правил». Проводить до конца болевой или удушающий нельзя, потом удары по глазам, в горло, в пах… Да что я вам буду рассказывать — вы сами не хуже меня знаете! Выпусти кого-нибудь, у кого это дело на рефлексе, глядишь — у партнера уже колено сломано. Или локоть. Или еще что… А у нас руки-ноги не казенные, людям еще выступать и выступать…

И опять — молодец, Босс! Шеф в свое время нам тоже это втолковывал — только другими словами.

— Но ведь, кроме коммерческих турниров, существуют всяческие показательные выступления, театрализованные шоу боевых искусств, демонстрации разрешенных и запрещенных приемов перед соревнованиями, демонстрация ката, перебивание предметов… Думаю, подобное не идет вразрез с вашими принципами?

— Нет, не идет, — кивает Олег.

— Вот и отлично! Значит, у нас есть тема для разговора. Только предлагаю продолжить его в каком-нибудь кафе. А то посреди леса… я вам даже переодеться не дал…

— Ничего не имею против. Сейчас переоденемся.

— Да, конечно, я подожду. Кстати, книги ваши я тоже читал. Между прочим, боевые сцены меня весьма впечатлили и порадовали. Это я серьезно, не в качестве комплимента. Видно, что знающий человек писал. А вы, я так понимаю, соавтор Олега Семеновича, Дмитрий Евгеньевич? — Константин Георгиевич оборачивается ко мне.

И все— то он знает! Небось фото наше в газете видел -печатали пару раз. Или телепередачу о фантастике смотрел, где мы мелькали. Ничего особенного. Но…

— Вы, как всегда, правы. — Я давно обнаружил среди визиток Олега одну свою (непонятно как сюда затесавшуюся) и теперь вручаю ее Боссу, получив взамен еще один кофейный прямоугольник с золотым обрезом. Ага, визитка у него, конечно, «крутая», по спецзаказу сделанная, зато электронного-то адреса у него и нет! Хоть в этом ему нос утрем!

Хотя, собственно, почему, зачем и в чем мы должны «утирать ему нос»? Ладно, проехали. Слишком уж он обаятелен, вот и копится в ответ

подспудное раздражение…

— А это Леонид Владимирович. — Раз пошла такая пьянка, Олег и Ленчика решил подать в сервировке. — Если вы интересуетесь последней инструкторской группой Шефа, то он в сфере ваших интересов.

Ритуал знакомства. Рукопожатие, обмен визитками. Все, круг официальных лиц, которые сейчас отправятся в кафе, очерчен.

Можно идти переодеваться.

* * *

Кафе «Дубрава» располагалось прямо на опушке — мы его давно заприметили и время от времени захаживали. Расположились за столиком, под белым тентом с надписью «Marlboro». Мы с Олегом заказали «Княже» и перцовые чипсы, а Ленчик с Боссом, не сговариваясь, — яблочный сок.

Босс, выходит, тоже здоровье бережет.

— Итак, свое предложение я уже высказал. У вас наверняка найдутся ребята, которые не откажутся выступать в показательных. Регулярно. И, естественно, не бесплатно. Раньше мы приглашали то одних, то других — но это дело хлопотное, а нам бы хотелось иметь постоянную группу. Естественно, требуются профессионалы. Найдутся такие?

— Найдутся. Я переговорю. У нас есть группа, которая занимается подобными вещами. По линии Комитета по делам молодежи и спорта.

— Наслышан. Да, чуть не забыл: мы имеем возможность предоставлять зал для тренировок. С манекенами, «грушами»… Если договоримся: согласуем часы — и добро пожаловать!

— Вы чертовски убедительны, — смеется Олег.

— Вот и отлично. Первый вопрос, можно сказать, решили. Переговорите со своими ребятами — и на днях созвонимся. Теперь, с вашего позволения, я перейду ко второму вопросу.

Во как! Прям-таки комсомольский деятель десятилетней давности! Только повежливее, ибо не перед подчиненными в горкоме. Кстати, вполне возможно. Что-то в нем есть от бывшего «вожака молодежи».

— Дело в том, что у нас образовалось нечто вроде… м-м-м… клуба, что ли? Элитного такого клуба. Я ведь тоже в свое время занимался: сначала боксом, потом — дзюдо, потом — Шотокан. Да и сейчас форму поддерживаю. Мы собираемся, обмениваемся информацией, видеокассетами, книгами, работаем друг с другом для души. Иногда приглашаем кого-нибудь из знаменитостей или сами к ним ездим. Как вы понимаете, это не для всех — для элиты. Адрес я дам, заходите. Думаю, мы найдем общий язык.

Ленчик едва заметно кривится. Не нравится ему слово «элита». И мне не нравится.

И Олегу; только кривится он более чем заметно.

— Однажды меня уже приглашали в такой «элитарный» клуб, — глядя прямо в глаза Боссу, ласково произносит он. — Там тоже был «обмен опытом», кассеты, а заодно сауна, девочки и коньяк… Потом предложили обучать людей небезызвестного Софрона, а то и самому кое в чем поучаствовать. Второй раз я туда не пошел. И до сих пор рад, что не пошел. Часть завсегдатаев «клуба» теперь отдыхает на Холодной Горе, часть в бега подалась… часть — в начальство…

Босс хохотал громко и искренне, чего я от него никак не ожидал. Пожалуй, даже слишком громко. Темнишь ты, Константин Георгиевич, ох темнишь! Не за тем ты к нам пришел, чтоб о клубах и показухах разглагольствовать, чует мое сердце!

Да и мое ли одно, судя по недоверчивому выражению лиц Олега с Ленчиком?

Константин Георгиевич смеется.

— Нет, я понимаю, обжегшись на молоке, дуешь и на воду! Но, поверьте, это не тот случай. У нас действительно элитный клуб боевых искусств. Никакого криминала…

— Да, конечно. Так только, мелочи: давление на председателя медкомиссии, чтобы допустить к соревнованиям немолодого человека, который в результате убил американского профессионала. Я понимаю, я вас понимаю… А вы меня?!

Это был удар ниже пояса! Впрочем, именно туда и надо бить, чтоб наверняка. «У любого качка, при всем его здоровье, есть глаза и яйца, которые накачать невозможно». Шеф в игривом настроении.

В словесных баталиях также есть «глаза и яйца».

И в них тоже можно попасть.

— Мы ведь беллетристы, уважаемый Константин Георгиевич, — невинно улыбаюсь я, интуитивно чувствуя: сейчас Босса надо дожимать. Впрочем, мы с Олегом привыкли рабогать в паре, нам даже намеков не надо. — Только мы фантасты, а здесь скорее детектив получается. Кое-кто упорно проталкивает на соревнования некоего интеллигента-остеохондротика по фамилии Монахов. Задействует немалые связи, в итоге добивается своего, а в результате мы имеем что? Труп мы имеем, свеженький, с пылу с жару, прямо на татами! Впору предположить: кому-то очень надо было убрать американца, причем так, чтоб комар носа не подточил. Одна беда: киллер странный лопался… Хотя, с другой-то стороны, кто на рохлю-интеллигентишку подумает? Несчастный случай, однозначно! А Монахов, кстати, потом возьми и исчезни. Ну, как сюжетец для романа? Прям хоть садись и пиши Корецкому с Леоновым на зависть!

Босс некоторое время молчит.

Во время этой паузы я успеваю закурить.

— Да, я вижу, не я один умею добывать информацию, — чуть натужно улыбается наконец менеджер «Тайра». — Ладно, так или иначе, этот вопрос интересует всех нас. — Босс косится на Ленчика, и Ленчик молча кивает: таки да, интересует! — Давайте делиться добычей.

— Давайте, — охотно соглашается Олег.

— Тогда, раз я к вам пришел, значит, мне и начинать, — разводит руками господин Шемет.

Обаятелен, чертушка!

Не отнимешь.

<p>БОЛЬШОЙ БОСС</p>

У Кости Шемета, известного в определенных кругах под кличкой «Большой Босс», сегодня был трудный день.

До местного турнира времени оставалось с гулькин нос, а требовалось еще утрясти кучу дел. В горисполкоме висел дамокловым мечом вопрос оплаты помещения (Дворец спорта — это вам не вшивый полуподвал какого-нибудь интернатишки!). Затем следовало обеспечить телесъемки и разобраться с рекламщиками, напомнив, что с завтрашнего дня плакаты должны висеть не только в вагонах метро. Эмблему Шемет видел, красивая эмблема, броская: матерый волк, задрав морду, воет на фоне ярко-оранжевой луны. Подпись под эмблемой: «Готовься к смерти, а тогда и смерть, и жизнь — что б ни было — приятней будут!» Подпись он предложил от себя. Отличная шутка: цитата из Шекспира, которую каждый второй примет за самурайский девиз; а те, кто способен узнать автора, на турниры Большого Босса не ходят.

И правильно делают.

Наконец, намечались переговоры тет-а-тет со вздорными представителями команд Дагестана и Севастополя. Те специально приехали раньше — у кавказцев, как и у морячков, два бойца в июле отправлялись за бугор, «валюту валять», и потому берегли форму чище топ-моделей. Короче, за треть от суммы приза они готовы были красиво лечь под кого скажут, но не раньше полуфинала, для престижа; а также без особой постшумихи в прессе и на телевидении. Местные «масс-медиа» — плевать, далеко и тихо, а дальше пусть не идет. Овчинка стоила выделки, и Шемет заранее готовился выторговать у приезжих последние штаны, превратив желаемую ими треть суммы как минимум в четверть.

Он любил такие дни.

Они придавали смысл жизни.

Ближе к вечеру, просто так, без определенной цели, устало-счастливый Шемет подкатил к Автодорожному институту. Здесь, в просторном спортзале на втором этаже, занимался его «отстойник» — многие парни, привлеченные рекламой и сплетнями, соглашались платить весьма приличные деньги, рассчитывая в самом скором времени начать эти деньги зарабатывать под крылышком у Большого Босса.

Молодые инструкторы время от времени выуживали из этой трясины прирожденных бойцов, примерно одного на два-три десятка; еще кое-кого удавалось пристроить в охранные агентства и «телохранители для дураков». Короче, «отстойник» себя окупал дважды.

После «отстойника» тренировались «сборники», профессионалы, знающие цену поту, крови и деньгам.

Элита.

Шемет сейчас не шутил. Просто он с детства ненавидел слово «элита»…Припарковав машину на стоянке и сунув парнишке-мытарю мятую купюру,

Шемет неторопливо пошел ко входу с колоннами.

На ходу он привычно отключался от дел дневных. Научиться отдыхать при его образе жизни было самым трудным, но иначе быстро перегораешь.

Как лампочка при скачках напряжения.

— Извините… вы не подскажете, который час?

Временем интересовался плешивый гражданинчик в куртке-болонье. Он топтался, переминался с ноги на ногу, бродя между колоннами. Фетровую шляпу в руках мял; руки грелись в зимних перчатках из эрзац-кожи. Мерзнет, плешивец. Холодно ему по весне. Наверное, папаша кого-то из намечающейся абитуры; пришел за сынулю похлопотать, а нужного человечка и след простыл. Вот, ждет. Или нет: просто преподаватель физики, боится идти домой, сообщить лютой злыдне-супружнице, что зарплата в очередной раз откладывается до лучших времен.

— Полседьмого.

— Спасибо.

Шемет кивнул и вошел в холл.

Со второго этажа в спортзал вели семь скрипучих ступенек, и каждая скрипела на свой манер. Шемет прозвал их «гаммой», полюбив взбегать к двери легко, выбивая каблуками четкую последовательность нот.

Увы, сейчас ему это не удалось.

На ступеньке «соль» сидел, угрюмо набычась, Отбитыч, второй тренер «сборников».

Их было двое, Отбитыч и Оторвыч. За глаза их так звали все, а частенько, забывшись или в порыве веселья, называли и в лицо. Они не обижались, не умели. Или не так: не умели обижаться по мелочам. Обидеться для любого из них означало искалечить обидчика, а когда все свои… особенно когда своим скоро выступать. Тренеры знали цену выступлениям. Отбитыч, боксер-полутяж, успешно дрался еще на чемпионатах Союза, а потом, поскулив с кем-то из «федерастов», в Прибалтике дважды срубил хороший куш на «махаловке» в рижском цирке. Оторвыч, серебряный призер Европы по вольной борьбе, выйдя в тираж, успел прославиться на подпольных схватках в маленьком городишке под Алма-Атой, где «без правил» означало действительно «без правил»; похороны шли за счет устроителей, а калек до конца их дней обеспечивали хорошей работой, без обмана.

Обоим повезло: их обеспечил работой Большой Босс, именно потому, что калеками они не стали.

Вдвойне повезло.

— Отбитыч, ты чего? С похмела маешься?!

Взяв с ходу веселый тон, Шемет хотел показать: все в порядке. Наверное, потому что сразу почувствовал: вряд ли. Эту политику он предпочитал другим — хорошая мина при плохой игре.

Глядишь, и игра получшает.

— Шурку в больницу увезли. — Отбитыч не принял тона, еще больше свесив тяжелые, литые плечи. — Парни звонили, сказали: ништяк, живой. Но дней пять проваляется. Понял, Костя?

Костя понял.

— Сердце прихватило? При его-то весе…

— Да какое сердце!… Вмазали Шурке, он и спекся. После первого удара. Костя понял, что он ничего не понял. Шурка, он же Оторвыч, собой более

всего напоминал бабушкин комод. Единственной выдающейся приметой являлись уши — сизые, распухшие, не уши, чернобыльские лопухи-мутанты.

Свалить Оторвыча с одного удара, пусть даже били кувалдой…

Шемет вздохнул. Присел чуть ниже Отбитыча, на ступеньку «фа».

Помолчал.

— Излагай, — наконец брооил он. — Излагай, Феликс Германович.

Никто никогда ни за что не верил, что этого варнака могут звать столь изысканно — Феликс Германович; тем паче что фамилия у отставного боксера была самая обыкновенная, можно сказать, вульгарная — Ворона.

Феликс Германович Ворона грузно заворочался, щелкая клювом.

— Да тут дела, Костя… дрянь дела.

Дела и впрямь оказались — дрянь.

Оказывается, когда оба тренера со «сборниками» явились в зал — «отстой» еще бурлил. В дальнем углу зала махались два придурка (кто и как — вглядываться было лениво), а молодой инструктор Арик ржал сивым мерином и хватался за животик.

— Закругляйся, Арька, — буркнул ему Отбитыч, а Оторвыч и вовсе кулак показал, ибо молчание — золото.

— Эй, заканчивайте! — сквозь хохот выдавил Арик, но драчуны в увлечении его не расслышали.

Вокруг веселился «отстой», блистая остроумием.

Тогда Арька огреб подзатыльник от Отбитыча, после чего увял гиацинтом в холодильнике; «сборники» пинками принялись выпроваживать молодняк, а Оторвыч враскоряку зашлепал к драчунам. Тот, что помоложе и повыше, был ухвачен карающей дланью за кудри и отправлен на маты — отдыхать. Зато маленький в порыве здорового негодования успел ткнуть Оторвыча под ребра кулаком в перчатке. Бывший «вольник», которому этот кулак был, что слону — дробина, в недоумении покосился на маленького и отвесил ему легкую плюху.

После чего обождал: пусть два «сборника» под локотки выведут обеспамятевшего героя.

Зато когда Оторвыч упал сперва на колени, а там и вовсе мордой в пол, взвыв резаной белугой, никто не решил, что тренер шутит. Поскольку шутил он в последний раз при собственном рождении, выходя задницей вперед. Оторвыч катался по полу, рев его мало-помалу переходил в хрип, могучее тело сотрясали конвульсии, и еще слава Богу, что расторопный Арька кинулся к телефону в подсобке — вызвать «Скорую». Там же, в подсобке, нашлась аптечка, в аптечке нашелся баралгин и прочая пакость; засосав груду «колес», Оторвыч наконец скорчился в углу, тихонько поскуливая… короче, врачей решили не ждать. За ними как за смертью посылать! Арька сел за руль машины Оторвыча, несколько парней поздоровее снесли отставного борца и с трудом погрузили в салон. Машина умчалась вихрем, а Отбитыч отловил самого языкатого из «отстоя» за шиворот и учинил допрос.

Выяснилось, что маленький явился сегодня во второй раз. В первый Арька его сразу наладил вон. Старичок, сказал Арька, ты это… ты записывайся и плати, а там будем поглядеть. Глядеть, в общем, было не на что, но Большой Босс дал установку: любой, кто платит, может заниматься. «А посмотреть?» — спросил старичок. «Бесплатно?» — в ответ спросил Арька. И объяснил, что бесплатно старичок может посмотреть только на одну штуку, которая телепается в Арькиных штанах с красивой надписью «Adidas». Никто так и не понял, что с надписью: штаны или штука? Старичок еще что-то повякал и обиженно выветрился, чтобы в следующий раз явиться по новой. «Это опять ты?»

— спросил Арька. Это опять я, сказал старичок, давайте поработаем, если вы такие крутые. Мы очень крутые, сообщил Арька и позвал Дровосека. Ты смотри, Дровосек, сказал Арька, ты смотри у меня… Дровосек все понял и обещал смотреть.

А старичок пошел переодеваться.

Потом они с Дровосеком долго веселили народ: старичок бычком кидался вперед, суча ручонками, а Дровосек отходил в сторону и пинал старичка пяткой в задницу. Или мазал перчаткой по мордашке.

Короче, веселуха.

А потом пришел Отбитыч… то есть Феликс Германович.

Все.

Шемет пожал плечами.

История была совершенно дурацкая. Как и все истории, от которых отчетливо пахнет жареным.

— Пошли, Феликс, — решил он, вставая. — В больницу съездим, что ли… На улице к ним кинулся знакомый плешивец. Шемет уже машинально

поддернул рукав кожаного плаща, глядя на часы, но гражданинчик, как выяснилось, временем не интересовался.

— Прошу прощения… Извините, там сумка… сумка моя осталась! В зале. Можно, я заберу? И это… как там ваш товарищ?

Шемет с удивлением посмотрел на Отбитыча и обнаружил: распухшая по жизни физиономия боксера наливается дурной кровью.

Вот— вот закипит.

В эту минуту, потемнев лицом, второй тренер был чудовищно, невозможно похож на своего кумира — знаменитого «ухогрыза» Майка Тайсона.

— Костя… — Глухой рык заставил дернуться хрящеватый кадык Отбитыча. — Костя… С-сука!

— Что? Ты чего, Феликс Германович, умом тронулся?!

— Костя, это же он! Он, п-падла! Который Шурку завалил! Ах ты…

Вдруг став по-молодому быстрым, Отбитыч оказался совсем рядом с гражданинчиком. Но бить раздумал. Не до такой степени взвился, чтоб не понимать: пришибешь кощея — не отмажешься. Поэтому он просто толкнул гражданинчика в грудь левой рукой, в результате чего неудачливый плешивец улетел к ближайшему тополю, где и присел.

А Отбитыч сломал себе два пальца и один вывихнул.

— Я ведь!… — завизжал гражданинчик резанным на святки поросенком. — Я только!… Я попробовать хотел!

— Попробовать? — вежливо спросил Большой Босс, не обращая внимания на ругательства Отбитыча. — Что ж, давайте попробуем. Меня зовут Константин Георгиевич. А вас?

Большой Босс доверял своему нюху.

Ставить на «темных лошадок» рискованно, но эта лошадка была уж слишком темной.

<p>XII. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ШЕСТАЯ</p>

С сорока пяти лет необходимо во многом переменить способности в Но. Но коли до этого возраста хранишь в себе цветок неутраченный, он-то и есть цветок истинный. Что до тонкого подражания, то, начиная с этого периода, едва ли требуется столь уж прибегать к нему. В целом лучше выбирать пьесы присущего тебе стиля, играть легко и спокойно, без видимого усилия. Вот и выходит; кто знает собственную плоть, является мудрым в сердце своем.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

Ну ты это… ты, чудила, взаправду жизни лишаешься или как? Нету у меня времени торчать здесь…

У рогатой коряги, сплошь обросшей слизью и гнилыми ошметками, стоял каппа. Точно такой, каким был он в детских сказках и описаниях вралей-очевидцев. Ростом по грудь Мотоеси, коренастый пучеглазец с осьминожьим клювом вместо носа, каппа приплясывал от нетерпения и поглядывал на юношу с отчетливым намеком.

«Сейчас утопит… — Странно, мысль эта не вызвала ужаса; просто скользнула вялой змеей по задворкам разума, исчезнув в темноте норы. — Прыгнет, вцепится и утопит. Ну и ладно… пусть… так даже лучше!»

Каппа обиженно надул щеки пузырем.

— Ходят тут, ходят, а чего ходят, и сами не знают!… — Водяник вроде бы ни к кому конкретному не обращался, даже глядеть стал в сторону (нет-нет да и кося круглым рыбьим глазом на остолбеневшего юношу). — Девочку нашу гоняют, железкой своей грозятся… блюют опять же где ни попадя, морду в чужой речке полощут!… Ни стыда, ни совести!

Лунная пыльца заблестела на слоистой, чешуйчатой коже каппы, на роговом клюве-носе, на перепонках между пальцами.

— Эх вы, люди-и-и… ну, давай!

Желание шагнуть в черную стылость воды, упасть лицом вперед и больше никогда не подниматься, раздутым счастливчиком плывя по течению, вдоль по-зимнему пустых берегов ласковой реки к морю, к тихим морским бухтам — желание это, встав из потаенных глубин, на миг стало для юноши почти нестерпимым. Почему-то вспомнилась (не пришла, всплыла, явилась — просто вспомнилась) маска нопэрапон. Сам не зная, зачем он это делает, Мотоеси заставил лиловую безликость взорваться глазами навыкате, раскрыл внизу узкую, безгубую щель рта, где вместо зубов отсвечивали костяные пластины; вот и клюв пробился, замер, полуоткрытый, вот и жесткая щетка волос упала на лоб без единой морщинки…

Ближе.

Еще ближе.

Рядом.

Желание уйти в воду навсегда стало иным. Совсем иным. Можно уйти, а можно и погодить, поторчать на берегу всласть; плыть по течению — это славно, только при чем здесь смерть?… Откуда ей взяться, смерти-то?… Эх, зима нынче теплая, да и водица просто прелесть, не хуже, чем в баньке, в бассейне-фуро, только откуда на ум бассейн пришел? — а, какая разница, сам пришел, сам уйдет…

Юноша сделал шаг, о котором мечталось.

Только не в омут, не в глубину беспамятства.

На берег шагнул.

— Вот ты кто такой!… — Каппа смотрел на него во все глаза, и там, в этих бледных буркалах, вдруг заплескался интерес: не тот, что был раньше, новый, веселый, интерес без скользкого ожидания, без намека. — А я-то мыслю себе… вот братцы посмеются: потомственный каппа не признал нопэрапон! Животики надорвут!

— Животики… надорвут…

Голос рождался помимо воли юноши, хриплым эхом вспениваясь в самом низу живота, подымаясь вверх шершавым жгутом, наружу высовываясь колкими, измочаленными хвостами.

Выйди с таким голосом на сцену — взашей прогонят.

Каппа весенним лягушонком запрыгнул на корягу и уже оттуда заново пригляделся к мокрому, встрепанному Мотоеси.

— А, так вот ты кто такой…

Нет, он не просто повторил сказанное прежде: он опять произнес это заново, с другими интонациями, даже с другим смыслом, только для Мотоеси ни этот, новый, ни тот, первый — все смыслы были сейчас для юноши недоступны.

Клюв щелкнул со значением, и каппа, словно приняв какое-то решение, соскочил обратно на землю.

Засеменил к молодому актеру.

Двигался он смешно: враскоряку, пришлепывая ступнями-ластами, но при этом удивительно выпрямив спину — будто опытный борец на помост выходил.

— Давай, давай! Замерзнешь, чудила деланный… а ну, за мной!

Цепкая пятерня ухватила сырую ткань на плече юноши, сгребла в жменю. Каппа вывернулся неестественным для человека образом: спиной к Мотоеси, он продолжал держать складку кимоно, перекрутив себе плечевой сустав, как прачки иногда перекручивают набедренную повязку, давая воде стечь. Покатая холка вздыбилась горбом, закаменела пластами мышц; цвет кожи резко изменился — из грязно-серого став жемчужным.

— Эх, вацу-рибо-кубаяси! За мной!

Этот бег вдоль реки, вслед за сумасшедшим водяником, разительно отличался от гонки за призраком О-Цую. Размеренно, скучно чавкала под ногами грязь, некогда бывшая снегом; размеренно, скучно ноги ударялись оземь, отталкивались, взлетали, снова ударялись в едином, завораживающем ритме; размеренно, скучно моталась перед грудью Мотоеси блестящая лысина каппы с ямочкой посередине.

В ямочке плескалась речная вода.

Говорят, если каппу с силой ударить по уху, если вода выплеснется, пока каппа еще на берегу, — тогда водяник теряет всю свою силу и готов для тебя…

Удивительное дело: меньше всего юноше сейчас хотелось проверять — правда это или враки? Ударишь этого клювастого по уху, а он обернется… или даже не так: не оборачиваясь, прямо на бегу, как тот каппа, что обучал тонкостям борцовского ремесла самого Таро-Драконоубийцу…

Пусть уж себе плещется на здоровье, водица-то!

Они нырнули в тень кручи, проскочили через заросли молодого бамбука, роща деревьев-мукку расступилась перед ними — и юноша увидел впереди, на поляне, хижину. В таких живут рыбаки, выезжая на долгий промысел, или дровосеки. Возле хижины горел костер, близ которого кто-то сидел.

Еще один водяник?… Вряд ли, они живого огня терпеть не могут.

Да и слишком костлявый этот «кто-то» для речного каппы.

— Эй, Хякума Ямамба! Встречай гостей!

Каппа подтащил задыхающегося юношу поближе, отпустив наконец одежду. Мотоеси жадно хватал ртом воздух, от тела валил пар, и сердце грозило

выпрыгнуть из груди.

Костлявый силуэт у огня зашевелился, распугав стайку беспокойных зимородков, шнырявших неподалеку. Отсветы пламени очертили провалы и рытвины, высокие скулы и морщины на коже, давно потерявшей былую упругость; раскрылся, зашамкал беззубый рот, пережевывая мякиш слов.

— Ох, горе горькое!… Где ж ты его подобрал-то, жабье отродье?! А ну, живо в хижину, тащи одежонку, какую найдешь… ну, чего встал ступой каменной?!

Каппа подпрыгнул мячиком.

Расхохотался с присвистом…

— Одежонку! Ты, старая, брось врать, сроду у тебя никакой одежонки в запасе не водилось! Я лучше придумал, я сейчас… этот гуляка сегодня у девочки нашей ночку коротал!…

Опрометью он кинулся вверх по склону, в густой ивняк. Спустя минуту-другую оттуда послышались словно бы раздраженное хлопанье крыльев и перебранка двух голосов: сиплого, уже знакомого, и низкого, рокочущего баса.

Сипенье уговаривало, бас не соглашался.

Согласился.

И крылья захлопали вновь, удаляясь.

* * *

Пока сонный тэнгу летал к логову О-Цую за одеждой нынешнего гостя, не захотевшего стать жертвой, и потом — обратно, Хякума Ямамба заставляла вконец ошалевшего юношу бегать вокруг костра.

Застынет ведь, дурачок… а вот и отвар готов, вскипел пеной.

Старуха с лицом, похожим на маску «Горной ведьмы», уже видела, кого привел к ней шустрый каппа.

«День лунных яств» близился к завершению.

<p>2</p>

…юноша согрелся.

Запоздалый озноб угомонился наконец, перестал лезть за пазуху пальцами из липкого льда; зубы сперва выстукивали мелкую дробь, потом просто раз от разу смыкались в спазме, прикусывая кончик языка, — а вот барабанчики устали стучать, и лишь посвистывает тихонько флейта заложенного носа.

Тише.

Еще тише.

— Хлебни-ка!… Да бери, бери, у нас этого добра навалом…

В руки ткнулась чашка с еще теплым хито-е-саке — мутным, приготовленным на скорую руку «саке одной ночи», вместо очистки настоянном за неделю на корнях ириса. Оно быстро ударяло в голову, но и выветривалось столь же быстро, оставляя легкое тепло и желание сделать новый глоток.

Вот и делай, гуляка беспутный… точно что беспутный.

Юноша дернул кадыком, проглатывая терпкую жидкость, и украдкой огляделся по сторонам. Окружающее донельзя напоминало ночь после удачного спектакля: горит костер, постреливая искрами в темноту, холод отступает перед огнем и выпивкой, а вокруг собрались актеры труппы, молчат, отдыхая, многие еще не успели снять костюмы и маски… Конечно, Мотоеси прекрасно знал, что последнее невозможно, — после представления маски в первую очередь отправлялись спать в футляры, а костюмы прятались в сундуки!… Но сейчас это казалось знанием нелепым, из какой-то другой, давно прожитой жизни.

Да, костюмы и маски.

Старые знакомые.

Вон, напротив, на ободранном чурбачке, сгорбилась Хякума Ямамба, «Горная ведьма». Окаменела лицом, телом, памятью тысячи однообразных перерождений; сейчас, сейчас раздвинутся иссохшие губы, язык оближет их, метнувшись проворней иглы вышивальщицы, и зимняя луна отразит давно знакомое:

Любуясь на белый снег,По горам кружу я…

Слева от старухи, до половины утонув во мраке, нахохлился поверх циновки мосластый тэнгу. Завернулся в собственные крылья, словно в плащ из перьев, коему нет цены во всех мирах. Это он, взбалмошный летун, принес теплую одежду Мотоеси, забытую юношей в доме призрачной красавицы, — где тэнгу нашел ее, одежду, в той куче мусора, какой стало жилье О-Цую?… Кто знает?!

Нос, похожий на клюв (или клюв, похожий на нос), навис над дымящейся чашкой, едва не задевая выщербленный край, тонкая пленка затянула черные как смоль глаза… Тэнгу хорошо. За все время он так и не сказал ни единого слова, прихлебывая хмельное, но кажется, что вокруг него вечно длится, не заканчиваясь, знаменитая пьеса «Есицунэ». Сейчас, сейчас тэнгу встанет, рассмеется и примется учить юного героя небывалому, невозможному искусству мечевого боя!…

Вот меч свой обнажил. Мечом вращает,

Взбивая волны. Страшный смерч всклубился.О, гнев неистовый ему туманит взорИ разум!…

«Вот меч свой обнажил…» — юноша не заметил, что прошептал это вслух, машинально опустив руку на рукоять даренного отцом клинка. Юноша не заметил — но заметил, услышал и прекратил на миг тренькать струнами цитры слепец-музыкант, примостившийся возле молчаливого тэнгу.

Когда час назад Раскидай-Бубен, постукивая клюкой, выбрался из хижины, юноша не удивился появлению спутника Безумного Облака. Кому, как не слепому сказителю, чьи уши оторвал гневный посланец мертвецов, взыскующих песен, находиться здесь, в странном месте и в странное время?

Удивился Мотоеси другому: впервые он видел Раскидай-Бубна без мешка с гадательными принадлежностями.

Словно поймав на себе взгляд молодого актера, безглазый и безухий человек перебрал струны, заставив их страстно вскрикнуть, подобно влюбленной женщине на ложе, и запел, смешно превращая строгий мотив в шалую песнь распутника:

В тенетах причин и следствийСлепцы блуждают!Мы ни к чему не привязаны,Невозмутимо сердце!…

И уж совсем вспенив мелодию пьяным куражом:

Зато в нас — надежный приютИстинной правды!Да, в нас — надежный приютИстинной правды!

Каппа, приведший гостя к ночному костру, прыснул в кулак — и не удержался, захихикал, забулькал, давясь рисовыми клецками. Видать, очень уж любил приземистый водяник такие клецки, сваренные в листе камыша, по пять монов за связку! — что называется, в две глотки жрал… И впрямь в две глотки: Мотоеси следил украдкой, как каппа подносит к щели рта полную кружку, а в осьминожьем клюве, заменяющем каппе нос, висит наготове клецка. Глоток, довольное кряканье — и лакомство ловко заглатывается, когда ртом, а когда и просто клювом, без лишних движений.

Чешуистая кожа каппы играла бликами от костра (а говорят — огня не любят!…), меняя собственный цвет едва ли не каждую секунду — кармин, охра, голубизна стали, багрец…

Пьес про капп Мотоеси не знал, но мало ли чего он не знал?! — да и долго ли на ходу представить-сочинить: вот скользкий весельчак подпрыгивает, уперев в бока ладони с перепонками меж пальцев, вот он голосит на всю ночь:

Ведь я не мальчик с челкой,На все услуги годный. Не таков!Вы видите мой лоб?Как выбрит он?!Я сам себе главарь!Подстилкой не бывал я — и не буду…

Каппа прокашлялся и вновь потянулся за очередной порцией клецок. Но жабья лапа оказалась коротковата, и юноша подал водянику непочатую связку целиком.

Благодарности, впрочем, не дождался.

И еще: маячил в отдалении, на самой границе света и тьмы, зыбкий силуэт, стрелял глазами сторожкой оленихи, но приблизиться боялся. «Я не сержусь, О-Цую. — Больше всего на свете Мотоеси хотелось, чтобы его мысли выплеснулись наружу, достигли этой голодной прелести, несчастного, неуспокоенного создания; хотелось, а не выходило. — Я не сержусь, я понимаю… или нет: ничего я не понимаю, но гнева нет в моей душе…»

В душе перекликалась эхом гулкая пустота.

Спокойная, теплая…

«Я дома, — неожиданно явились слова. — Я дома, вокруг свои, свои на самом деле, а не велением случая… я дома…»

— Это неправда, — тихо, словно извиняясь, сказала старуха, покашливая в кулак. — Ты еще не дома. Ты еще не осознал до конца, что ты нопэрапон. Понимаешь, мальчик…

В этом «мальчик…», произнесенном вслух Хякумой Ямамбой, был аромат «саке одной ночи»: свежесть корней ириса и резкость бурлящего сусла.

Одновременно.

— Понимаю, матушка. Я все понимаю…

— Замолчи и слушай. Ты думал, мы должны разорвать тебя в клочья за убийство одной из нас? Ты неправильно думал. Когда сюда, в Сакаи, пришла весть о том, что в провинции Касуга погибла молодая нопэрапон, никто из подобных нам не удивился. «Безликие», как и «Икроглазики», часто умирают насильственной смертью, — гораздо чаще, чем каппы, тэнгу или даже Рокуро-Куби, «Сорвиголовы». Чем ближе ты к роду человеческому, тем чаще… нет, мы не удивились.

— «Икроглазики»?!

В ответ старуха наклонилась и приподняла подол; затем размотала засаленное тряпье, которым была обернута ее нога.

С жилистой, костлявой икры — и выше, по голени, меж вздутыми венами, до самого колена — на Мотоеси, моргая, смотрели глаза. Молодые, девичьи глаза с пушистыми ресницами. «Понял? — беззвучно спрашивали они. — Понял, дурачок?»

Юноша не выдержал, отвел взгляд.

— Смерть мастера масок тяжким грузом легла на ее карму. Ты послужил просто воздаянием за грех, юным и скорым на руку воздаянием. Вини себя или не вини, это не имеет никакого значения. Как не имеет значения и то, что мастер масок погиб случайно, от испуга, гибельного в его возрасте; даже необходимость прокормить детей безразлична для судьбы…

«Каких детей?» — едва не спросил Мотоеси. Но не спросил: плотно сжал губы, утопил вопрос в чашке, в хмельном молчании.

В услужливом напоминании суки-памяти:

…по нелепой иронии судьбы сверток с деньгами упал прямо в ладонь умирающей нопэрапон, и тонкие пальцы машинально согнулись, будто желая утащить с собой деньги туда, во мрак небытия.

Вместо лилового пузыря на юношу смотрело его собственное лицо,

Но подняться, ринуться прочь… нет, не получалось.

— Я… — Тонкие губы дернулись, сложились в знакомую, невозможно знакомую гримасу. — Я… я не убивала… мастер сам — сердце…

Мотоеси захрипел, страстно желая проснуться в актерской уборной и получить за это нагоняй от сурового отца.

Нет.

Кошмар длился.

— Я… в Эдо такая маска… деньги нужны были!… Деньги… де…

Кровавая струйка потянулась из уголка рта.

Нопэрапон больше не было.

Сейчас настала ночь ясности, ясности острой и блестящей, будто нож убийцы.

Нопэрапон больше не было? — ложь!

Была… был.

Только тогда испуганный юноша еще не знал этого.

Не знал и другого: «…деньги нужны были!… Деньги… де…»

Последним, оборванным смертью словом были не «деньги».

Дети.

<p>3</p>

— Я был борцом сумо. — Сказав это, маленький каппа вдруг словно стал вдвое, втрое больше, отяжелев скользким телом, как если бы не он двумя-тремя часами раньше говорил о братцах, себя же именуя «потомственным каппой». — Я был… я победил на последнем турнире перед великой смутой Гэмпэй.

Мотоеси весь обратился в слух. Выходило, что каппа (если не врет, конечно!) завязывал волосы в узел, подобный листу дерева гингко, еще перед междуусобицей кланов Тайра и Минамото.

Два с половиной века тому назад!

— Когда я понял, что для меня больше не осталось достойных противников, я вызвал на поединок речного каппу. Я был смел и безрассуден; я вызвал — и победил. Это был самый страшный бой в моей жизни, даже страшней той схватки, когда вокруг помоста густо торчали колья с заостренным верхом. Каппа остался лежать со сломанным хребтом, а я ушел, смеясь и харкая кровью. С того дня в каждом противнике мне мерещился мертвый каппа, преследующий самовлюбленного гордеца; с тех пор любой звук для меня слышался плеском речных волн и костяным хрустом. Я поселился у реки, в одиночестве, живя подаянием, не сразу заметив, что становлюсь меньше ростом… но, когда между пальцев у меня выросли перепонки, а нос стал клювом, это я заметил сразу.

Юноша задохнулся от изумления.

Много историй слышал он от отца, от бродячих сказителей, но о перерождении убийцы в убитого…

Вовек не бывало!

— Я стала ученицей Хякумы Ямамбы из ущелья Орлиных Гнезд, что в горах Хиэй. — Старуха задумалась, печально качая головой, подергала себя за редкую прядь на виске, покрытую снегом… нет, пылью, паутиной времени. — Да, правильно, это случилось на пятый год девиза «Мирное правление». За десять лет до того дня, как один борец-сумасброд пошел искать речного каппу. Моя наставница вскоре тяжко заболела, и смерть преступно медлила явиться за ней. Повинуясь просьбе умирающей и собственному понятию о милосердии, я однажды накрыла лицо наставницы старым дзабутоном, уперлась обеими руками и держала, пока дыхание ее не прервалось навсегда.

Мягкая, удивительно грустная улыбка на миг озарила лицо старой женщины; словно та девушка из далекого, почти нереального прошлого выглянула наружу и вновь скрылась в небытии.

— С тех пор Хякума Ямамба — я. Вот уже…

Юноша ждал слов: «Вот уже много, много лет».

Не дождался.

— Вот уже шестое рождение, — закончила старуха.

Слева от Хякумы Ямамбы заворочался молчаливый тэнгу.

— Я зарубил тэнгу в лесу О-Нин, защищая честь своей жены, — отрывисто каркнул он.

Плотно сжал губы, отчего рот его стал похож на застарелый шрам.

И больше не добавил ни слова.

Мотоеси сделал глоток, потом еще — быстро, давясь, пытаясь залить слова, которые жгучей волной подымались из глубин юноши. «Саке одной ночи» было горьким и соленым, как слезы, как кровь, как слова, «саке одной ночи» ничуть не помогало, потому что вокруг царила та самая, одна-единственная ночь, когда правда врет, а ложь спасает.

Ночь прозрения, настоянная на корнях ириса.

— Я убил нопэрапон на сельском кладбище близ холма Трех Криптомерий.

Сказал.

Он все— таки сказал это вслух.

В ответ дрогнули струны цитры в руках слепца, певшего мертвым сказание о их былой гибели; прозвенели, рождая мелодию вступления из «Парчового барабана», создавая вокруг Мотоеси привычный с детства мир, в котором жить было так же трудно, как и в любом другом, но говорить — легче.

Спасибо тебе, мудрый Раскидай-Бубен… спасибо.

— Я убил нопэрапон скорее из страха, чем из мести за мастера Тамуру или праведного гнева. Так получилось. Теперь я стану нопэрапон, да?

— Нет.

Хякума Ямамба вертела в сухих пальцах огрызок бечевки, на которую еще совсем недавно были нанизаны рисовые клецки. Огрызок почему-то казался мертвой змеей: извивался, норовил высвободиться, едва ли не шипел.

— Нет, не станешь. Уже стал.

Юноша машинально ощупал свое лицо.

Нос с легкой горбинкой, гладкие щеки, подбородок с ямочкой… бриться, по счастью, можно редко — борода растет, как рис на камнях… нижняя губа слегка оттопырена…

Старуха рассмеялась, глядя на Мотоеси. Вслед за ней засвистел смешком каппа, хмыкнул тэнгу-молчун, и даже слепой гадатель присоединился к общему веселью — хотя уж он-то никак не мог видеть самое потешное в мире зрелище.

Молодой актер с недоверием сам себя щупает.

Животики надорвешь!

— Но я же… я…

— Ты нопэрапон не снаружи. И хорошо, что так, иначе тебя забили бы палками насмерть, едва ты вернулся бы в труппу после кладбищенской трагедии. Это случается, нечасто, но случается, когда лицо души еше более неоформившееся, чем лицо тела. Ты нопэрапон — изнутри. Ты — зеркало не для чужой внешности, а для чужих порывов и настроений. Ты — пыльное зеркало, с краешка которого насильно стерли рукавом пыль. Ты присваиваешь без желания присвоить; ты отражаешь и искажаешь без желания отразить или исказить; ты отдаешь без желания удержать. Ты — нопэрапон, мой мальчик, и об этом не узнает никто, кроме тебя самого…

— …и нас, — добавил каппа, зачем-то поглаживая темечко, как если бы рассчитывал нащупать там узел борцовской прически.

— …и нас, — согласилась Хякума Ямамба, в чьем скрипучем голосе, словно птица в клетке, мимолетно запела та девушка из ущелья Орлиных Гнезд, что милосердно задушила уходящую наставницу.

Тэнгу просто кивнул.

«И нас… таких, как мы…» — звякнули струны цитры под лаской зрячих пальцев слепца.

— Неправда!

Выкрик Мотоеси встретил лишь тишину.

Тишину, покачивание головами, отведенные в сторону взгляды… выкрик утонул в этом единодушном сочувствии, чтобы мгновением позже вновь вырваться на поверхность уже не выкриком — воплем:

— Неправда! Вы лжете! Вы все лжете! Вы придумали это, чтобы отомстить мне, отомстить страшнее, чем просто убить! Я знаю… знаю…

Нет ответа.

Только река плещет в отдалении.

— Вы лжете! Отец рассказывал мне… да, рассказывал! Священник Квайрие, бывший в миру самураем клана Кикуйи, собственноручно убил пятерых демонов «Сорвиголов» — и счастливо дожил свой век! Странствующий монах Мусо своими молитвами загнал в ад людоеда-йикининки, и потом был известен до конца своих дней как святой паломник! Вы лжете!…

— Монах, священник! — буркнул тэнгу, зябко встопорщив перья. — Я же предупреждал тебя, Ямамба: он ничего сейчас не поймет… он не готов.

Подхватившись на ноги, юноша выдернул из ножен меч, готовый рубить наотмашь, если встретит хоть одну насмешливую улыбку. Но меч застыл в его руке, а ярость растаяла сосулькой на весеннем солнце: на Мотоеси смотрели скорбные лица людей и… бывших людей. Так смотрят старики на неразумного внука, родичи — на члена своей семьи, который минутой раньше вел себя самым постыдным образом, а сейчас еще и усугубляет вину, отказываясь принимать заслуженную кару.

Меч, взвизгнув, упал в ножны.

— Уж лучше бы вы убили меня…

Юноша поклонился по очереди каждому, сидевшему у костра: каппе, тэнгу, слепцу, Хякуме Ямамбе… отдельный поклон предназначался безгласному призраку на границе света и тьмы.

Вскоре его шаги затихли во мраке.

* * *

— Как погулял? — добродушно спросил отец, когда Мотоеси на рассвете, шатаясь от усталости, добрался домой.

Юноша только кивнул невпопад, добрался до циновки и провалился в сон.

До полудня.

«Ты ничего сейчас не поймешь!… — глумился сон, дуя в уши противным сквознячком. — Ты не готов… ты…»

Больше всего юноша винил себя в одном: он забыл спросить у «Горной ведьмы», куда делись сироты убитой им нопэрапон. Но вернуться к заброшенной хижине, чтобы задать этот вопрос, вернуться хотя бы во сне, в мутной нереальности… нет, он не сумел заставить себя сделать это.

Не смог.

<p>4</p>

Вечером Мотоеси пал отцу в ноги и попросил благословения стать послушником у первого же бонзы, который на это согласится.

<p>XIII. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ОЛЕГ</p>

— Садитесь!

Милейший парень Костя Шемет распахнул дверцы своего «Опель-Кадета» и вопросительно посмотрел на нас.

— Эх, прокачу? — спросил я, почувствовав с запоздалым стеснением: язвительности не вышло. Он мне даже в некоторой степени нравился, этот удачливый кр-р-расавчик, умеющий славно поработать и славно отдохнуть, четко знающий, чего он хочет и в каком виде. С такими легко сотрудничать, они надежны и пунктуальны; с такими легко выезжать на пикник — они веселы и остроумны.

С такими легко; гораздо легче, чем, к примеру, со мной.

— Да ладно, садись! — неожиданно перейдя на «ты», друг Шемет смотрел уже на меня одного. Плотно смотрел, в упор, с прищуром. — Подвезу даром. Пить не будете? Голые танцевать не будете при луне? Эх! Прокачу! Одиночка с мотором готов везти!

Последний пункт: такие еще и образованны.

«Ну что ж, воспользуемся гостеприимством, — сказал Остап, усевшись рядом с шофером. — У вас, я вижу, хороший характер…»

Когда мы загрузились в машину, командование взял на себя Ленчик.

— Ко Дворцу бракосочетаний, — велел он, усевшись «рядом с шофером».

При этих словах Ленчик через плечо одарил нас столь многозначительным взглядом, что мы с Димычем, не сговариваясь, кивнули.

Едем, значит, ко Дворцу.

Бракосочетаться.

Выворачивая с Деревянки на проспект Ленина, Шемет (до того он молчал, крутя баранку двумя пальцами) вдруг нервно облизал губы.

— Его надо найти. Ребята, я вчера разговаривал с его женой… его обязательно надо найти!

«Ребята» слушали. На сей раз голос Шемета, бархатный тенор Большого Босса, слегка похрипывал; да и напускная вежливость, более уместная на дипломатическом приеме или при вербовке спецслужбами, куда-то делась. Таким Шемет мне нравился больше… еще больше.

Скоро будет «больше некуда».

Тупик.

— Я… я чувствую себя виноватым перед вашим… перед нашим Монаховым. От удивления я вообще едва не лишился дара речи: Большой Босс

исповедовался!

Ныне отпущаеши!

Камо грядеши… нет, это из другой оперы, хотя и здесь пригодилось бы.

— Да, я неплохо заработал на его выступлении. Но, наверное, если бы я не подтолкнул Монахова, если бы не сыграл на его ущемленном самолюбии… Вы знаете, что его сын лежит в реанимации?

— Знаем, — за всех ответил Димыч.

— Только не подумайте, что здесь сплошной альтруизм и филантропство. Потому что, если вы так подумаете, вы сразу перестанете мне верить. Я прав? Вы и так верите чуть-чуть, вприкуску, а если… Я честно хочу помочь конкретному Владимиру Монахову, где бы он сейчас ни скрывался, и в то же время я честно хочу понять: в чем его секрет? Понять и использовать, не допуская эксцессов вроде гибели Дагласа Деджа. Редкостная, кстати, сволочь был этот Дедж, жадная и подлая сволочь… впрочем, оставим. Это золотое дно, это Курочка Ряба, несущая золотые яйца, если подойти к делу правильно и аккуратно. Это верный кусок хлеба с маслом до конца дней, отпущенных нам. Вы меня понимаете?

— Я в доле? — не удержался я: уж больно явственно возникла в машине незабвенная тень бригадира Калмыка.

Аж свет застит.

— Что? Вы? Ну конечно… Ах да, я понял. Можно сказать и так. Я в доле. Мы все в доле, и мои предложения остаются в силе. Я ведь вас не покупаю, хотя бы потому, что вы не продаетесь; я предлагаю взаимовыгодное сотрудничество. А не продаются чаще всего или круглые идиоты, или пустышки, которых никто не покупает; или умные люди, хорошо знающие себе цену. Ведь так?

— Ведь так. — Я подумал, по вредной буквоедской привычке, что у Шемета слова разошлись со смыслом, как в море корабли. «Знать себе» цену не значит

— не продаваться. Если быть буквалистом, это скорее значит — продаться за свою, чаще всего изрядную, цену. И потом радоваться удачному акту купли-продажи.

Если это характеристика умных людей, то я умный.

Наверное.

Или кокетничаю?

— Димыч, я умный? — спросил я у своего соавтора.

— Дурак, — без колебаний ответил Димыч.

— Ну и ты дурак.

— Ну и я дурак.

— И я дурак, — присоединился Ленчик, ворочая на коленях туго набитую сумку.

— Вы знаете, ребята, тогда я тоже дурак. — Костя Шемет лихо объехал лужу посреди трассы и громко, искренне расхохотался.

Полагаю, наш совместный диалог показался ему остроумной шуткой.

— Рецепт успеха. — Я откинулся на спинку, глядя в потолок салона. — Берется немолодой мужчина с остеохондрозом, женатый, имеющий сына, щепотка нереализованного тщеславия, гордыни по вкусу… И берется «Технология взрывного метабоя» за шестьдесят девять гривен с учетом почтовых расходов. Смешивается, взбивается, выплескивается. Результат превосходит все ожидания.

Шемет недоуменно приподнял плечи, неприятно став похожим на грифа-стервятника.

— Технология? А, эта идиотская кассета!… Он мне ее показывал, наш Брюс-Ли-Монахов. С плясками, песнопениями и комментариями. Я выдержал примерно полчаса. А вы?

Ответа он не ожидал.

Ответ был ему прекрасно известен.

— Ребята, парни, господа! Ну вы ведь не станете серьезно относиться к этой лабуде?!

Я смотрел на аккуратно подстриженный затылок Шемета. Я соглашался: серьезно относиться к этой лабуде невозможно. Для нас невозможно, для Большого Босса невозможно, для боксера Отбитыча и молодого инструктора Арьки невозможно.

Возможно лишь для беглого Монаха и княгини Ольги, грозы насильников.

Что общего между мной, Ленчиком, Костей Шеметом и его людьми?

Что общего между девушкой с лошадиной физиономией и лысоватым мужчиной сорока с лишним лет от роду?

Что?

Где— то тут крылась зацепка, ниточка, начав с которой удалось бы размотать весь клубок.

Если б еще знать: хочу ли я его разматывать?…

* * *

Возле Дворца бракосочетания, в маленьком круглом закутке между музыкальной школой им. Коляды и собственно Дворцом, был видеосалон.

Он снабжал людей фильмами, а брачующихся — операторами для съемки. Внутри видеосалона, между выставочным зальчиком и лестницей в

полуподвальный склад, была комната, забитая доверху всякой аппаратурой. Аппаратура жужжала и щелкала.

В комнате, встав в углу плечом к плечу, были мы.

Мы внимали миниатюрной девице с лисьей мордочкой.

— Вот твоя кассета. — Лисичка-сестричка порылась в столе и выдала Ленчику приснопамятную «Технологию…». — Ничего особенного, кроме защиты от записи. Видел, там в правом верхнем углу такая радужка мелькала?… Ну, квадратик цветной?

Ленчик кивнул.

— Защиту я сломала, вот тебе запись. — Из недр стола родилась вторая кассета и перекочевала в Ленчикову сумку. — Только учти: качество резко упало. Полосы, хрип, цветность плывет. Наверное, если б мои шефы на железо не скупились… Короче, если очень надо, можно записать качественно. Но будет стоить денег. Договариваться?

Ленчик отрицательно помотал головой.

— Теперь дальше. У тебя паранойя, Леонид свет Владимирович! И я сдам тебя в психушку, если ты не ублажишь меня сладостями. Никаких «двадцать пятых кадров» органами не обнаружено, кодированная информация отсутствует, звукоряд проще пареной репы, музыка просто плохая. Проверено вдоль и поперек, в силу моих скромных возможностей.

Лисичка явственно облизнулась.

Язык у нее был длинный и шелковистый.

Странный язык.

— Спасибо, Аллочка. — Вежливый Ленчик достал шоколадку, с поклоном преподнес лисичке, и та мгновенно зашуршала оберткой. — Я тебе очень признателен.

Спустя пять минут мы всей компанией шли по Сумской, болтая о пустяках.

Кассета— оригинал лежала в моей сумке.

— …тебе звонили, — с порога заявила жена, вытирая полотенцем руки, мокрые после стирки. — Какая-то Татьяна. Татьяна Монахова. Очень просила заехать. Адрес оставила,

— А почему не перезвонить? — удивился я.

— У нее телефон сломался, она с автомата звонила. Сказала: от мужа письмо пришло.

Когда я, прихватив бумажку с адресом, пулей вылетел из квартиры, меня преследовал укоризненный взгляд жены.

Ну, ясное дело, даже не пообедав… пьеса «Река Сумида», «спутник героя» делает жест разочарования, реплика: «…и в западные земли вслед за ней все души устремились…»

Итак, она звалась Татьяной?!

<p>ДМИТРИЙ</p>

Звонок пробулькал невнятную трель, которая, вероятно, должна была изображать фрагмент популярной мелодии, — и дверь почти сразу со щелчком распахнулась.

Создалось впечатление, что госпожа Монахова все это время ждала нас в прихожей.

— Заходите, заходите! — «Просто Татьяна» заулыбалась и поспешила пояснить: — У меня сегодня что-то вроде маленького праздника! Шурик в себя пришел, его из реанимации в обычный стационар перевели. Я уже побывать у него успела. Врачи говорят: теперь быстро на поправку пойдет! И от Вовки письмо пришло, пишет: жив-здоров… Да вы проходите, проходите, туфли можно не снимать, у меня все равно не прибрано!

Мы проходим. И немедленно обнаруживаем в комнате, куда нас приглашает Монахова, знакомую долговязую девицу по имени Ольга, ходячий ужас расхитителей девственности.

— Здравствуйте…

— Бонжур, мадмуазель! — У Олега сегодня явно шутливое настроение, и это ясно говорит мне: он собирается ставить эксперименты. — Наслышаны, наслышаны о вас! Позвольте поцеловать вашу доблестную ручку, которая повергла в прах шестерых негодяев!…

Олег делает шаг вперед, собираясь осуществить продекларированное намерение — и тут девица с неожиданным проворством шарахается от него прочь. Шарахнулась, и сама устыдилась своего порыва, зарделась, аки майская роза… отчего стала выглядеть куда более симпатично.

— Ну что вы, Оленька?! — комично хватается за бороду мой соавтор. — Мы с Дмитрием — меня, кстати, зовут Олег, почти ваш тезка! — мирные люди, и даже бронепоезда на запасном пути у нас нет. Зачем дергаться, зачем стулья ломать? Я действительно хотел поцеловать вам руку — а вы что подумали? Похоже, я чудом избег ужасной участи!

Он паясничает вполсилы.

Для затравки…

Это его девиз: «Малознакомого собеседника надо чуть-чуть раздражать, тогда он злится и говорит правду».

— Ничего я не подумала! — Ольга заставляет себя взглянуть Олегу в лицо; глаза девицы слегка на мокром месте. — Как-то само… само собой получилось. Извините.

— Да ладно, не за что извиняться! — вклиниваюсь я, дабы не торчать молчаливым столбом посреди комнаты. — Со всеми бывает.

Я не уверен, что это бывает со всеми, но слово не воробей.

Не вырубишь топором.

— Вы за стол, за стол садитесь, я сейчас еще две рюмки достану, — спешит внести свою лепту в «устаканивание» ситуации хозяйка дома.

Только тут я замечаю: на столе красуется початая бутылка коньяка «Коктебель», две рюмки, изрядная горка бутербродов с сыром и ветчиной, вазочка с фруктами, печенье… Выходит, «устаканивать» будем в прямом смысле слова.

А бутерброды — это хорошо! Это правильно. Мы ведь после тренировки даже пожрать не успели, сразу сюда мотанули.

— Я же говорила: у нас тут маленькие посиделки. А то я в последние дни совсем извелась, вот и позволила себе немного расслабиться.

Я ее понимаю. Я ее очень хорошо понимаю! Когда сын висит несколько дней между жизнью и смертью, а муж пропал незнамо куда, — поневоле изведешься! И вдруг разом выясняется: и муж нашелся (или почти нашелся, скоро узнаем), и сын очнулся, пошел на поправку.

Все понятно.

— Вы, Оленька, тоже выпейте, вам сейчас не повредит.

Оленька судорожно кивает и со всей осторожностью присаживается на краешек стула. Со стороны кажется: она готова опять вскочить при малейшей опасности.

Нервишки шалят?

Олег уже уцепил бутылку, вертит ее в руках, озабоченно нюхает. Это у нас обоих вошло в привычку — с тех пор как пару раз нам подсовывали «пальной» коньяк, пахнущий отравленными им же клопами.

— Вполне приличный питьевой коньяк, — выносит он свой вердикт. — Можно употреблять вовнутрь.

— Питьевой? А что, бывает другой? — удивленно интересуется Монахова, доставая рюмки.

— Бывает! — радостно сообщаю я, ибо этот вопрос возникает почти всегда.

— Коньяк бывает коллекционный, питьевой и технический — для протирки физиономии продавца!

Ольга, не удержавшись, прыскает в ладошку и наконец расслабляется.

Эту классификацию разработал в свое время наш приятель и «собрат по перу» Андрей Шмалько. Кстати, смех смехом, а классификация вполне точная.

Подождав, пока хозяйка займет свое место за столом, Олег торжественно разливает коньяк по рюмкам. Рюмки у «просто Татьяны» правильные: небольшие, пузатые и с короткой ножкой.

— За то, чтоб вся эта история благополучно закончилась, и чем скорее, тем лучше! — провозглашает он тост.

— Ох, Олег, ваши бы слова — да Богу в уши! — вздыхает Монахова, потом вздыхает еще раз и делает глоток.

Присоединяюсь.

Коньяк действительно питьевой.

Поставив на стол рюмки, мы, как два оголодалых хищника, набрасываемся на бутерброды с ветчиной.

— Дмитрий, если хотите курить, — курите. Здесь можно. — Монахова извлекает откуда-то из-за спины бронзовую пепельницу в форме остроносой туфли. — А вы, Оленька, рассказывайте. Дмитрий с Олегом, собственно, за тем и приехали.

Это мы, значит, приехали.

Никто нам не звонил, не звал, адреса не оставлял — сами приехали, коньяк учуяли, на хвост упали, сейчас приставать начнем…

Это я вредничаю, если кто не заметил.

— Да, в общем, рассказывать особо нечего…

Ольга явно не знает, с чего начать. Нервно хрустит пальцами, машинально пытается чем-то занять руки и в конце концов принимается накручивать на палец каштановый локон — точь-в-точь как моя жена!

— Вчера ко мне письмо пришло. От Владимира. Ну, я сразу Татьяне… Татьяне Васильевне («Ой, Оленька, ну какая я вам Васильевна?!» — кокетливо машет рукой хозяйка) позвонила, привезла ей письмо. Собственно, вот оно. Олег… («Ой, Оленька, ну какой я вам Семенович?!» — в тон откликается Олег, усмехаясь)… Вы, я слышала, инструктор по карате, и Володя у вас в свое время занимался… Вы лучше сами прочтите письмо — а потом скажите: может быть такое, о чем там Володя пишет?! А то я уж сама не знаю…

— Давайте письмо.

Надорванный конверт с торчащими из него тетрадными листками в клеточку, мелко исписанными от руки, перекочевывает к Олегу.

— Почерк разборчивый. Я вслух прочту, чтобы и Дмитрий слышал. — Мой соавтор обводит присутствующих вопросительным взглядом.

Возражений не поступает.

<p>МОНАХОВ</p>

"Привет, Ольга!

Это я, Владимир. Монахов. Извини, что не пришел тренироваться, как договаривались, но тут со мной столько всякого… В общем, кажется, я социально опасен, и мне надо держаться от людей подальше. Так что я «подался в бега» — надеюсь, временно.

Ты не думай, у меня с головой все в порядке… вроде бы. Нет, наверное, все-таки в порядке. Более или менее. Ты вообще не спеши письмо это рвать в клочки, ты погоди, потому что, боюсь, у тебя скоро начнутся те же самые проблемы.

Зря я тебе тогда рекламку эту подсунул; зря кассеты посоветовал купить! И сам зря купил. Я ведь, когда всего месяц по ним прозанимался, вечером с одним мужиком зацепился. Я тебе раньше не рассказывал. Ну, поддатый был мужик, матом меня обложил. Я ему советую: «Иди проспись!» — а он с кулаками полез. Я и отмахнулся. Раз всего. А он упал и не встает. Пена изо рта, хрипит. Женщина какая-то кричать начала, милицию звать: «Убили, убили!»

— я и ушел от греха подальше. Испугался, что и вправду человека насмерть зашиб. Только когда уже за угол сворачивал — смотрю, пьяница тот шевелиться начал, встать пытается. Тут меня и прошибло: система-то действует! Раз ударил — человек пять минут в отключке! А я-то «Метабоем» всего месяц занимаюсь!…

Вот после этого я тебе рекламку и показал.

А вскоре стал за собой замечать: боюсь к людям прикасаться. Руки знакомым жать перестал… с женой в постель не ложусь… Потом толкнул в трамвае человека, случайно толкнул, и несильно вроде — а он в крик! Оказалось: вывих плеча. Он кричит, я на улицу спешу, чтоб не влипнуть… На улице понял: это что-то вроде инстинкта во мне проснулось. Могу силу не рассчитать и покалечить человека. Да, ты Татьяне, жене моей, письмо это тоже прочитать дай обязательно! Таня, я жив-здоров, только мне сейчас с людьми общаться опасно. Потому и из дому ушел. Я же за тебя боюсь, ну и вообще… Шурик-то в больницу из-за меня, дурака, попал. Я звонил, спрашивал, как он там… Век себе не прощу! Тань, Шурик оклемается, он обязательно оклемается, раз до сих пор жив!

…Короче, это все еще до турнира было… Ах да, я тебе, Ольга, про турнир тоже не рассказывал! Короче, начал я сам себя бояться. Горжусь и боюсь; вот такая история. А червячок-то все равно гложет: вот ты пузырем раздуваешься, как бы не лопнуть! Вдруг ничему ты так и не научился?! Только льстишь себе? Тот мужик пьяный был, на него дунь — он и упадет! А другой, в трамвае: может, у него вообще хронический вывих по жизни?! Ты бы лучше проверил, пузырь…

Решил проверить. Заявился в клуб «Тайра». Там битки еще те — если против них что-то смогу… Только в первый раз меня оттуда погнали. А во второй… Один мордоворот в нокауте, у другого пальцы сломаны!

Действует!

И сразу мне предлагают вступить в клуб, участвовать в турнире. А эти, из «Тайры», денег на ветер не бросают. И опять же кого ни попадя на турнир не выставят! «Вот оно! — думаю. — Не зря искал, не зря из школы в школу бегал, кассеты на последние гривны скупал!» Олег, помню, мне еще твердил, что не бывает блюдечек с голубой каемочкой — врал, сэнсей! Бывают! Вдобавок менеджер их еще и аванс мне вручает за участие — две сотни «зелени». А мы как раз на мели сидели…

Лучше б я тогда ему сразу деньги вернул. Только через день, когда турнир закончился, когда выиграл, когда приз получил — только тогда узнал, что американец этот скончался. Убил я его! — понимаешь, Ольга?! Понимаешь, Таня?! Убил! Я убил человека! Неважно, что не хотел, неважно, что на турнире и что судить не будут, — главное, что человека больше нет! Хороший он там или плохой… Понимаете?!

Эх, ничего-то вы не поймете…

Я тогда как чумной ходил, от людей шарахался. Сэнсея своего бывшего с друзьями в троллейбусе встретил — наутек пустился, и тебя, Ольга, от греха подальше утащил.

Вот только сейчас подумал: мы тогда целую толпу народу растолкали, чтоб к выходу пробиться, — что, если и они тоже…

А когда я Шурика за плечи ухватил и трясти начал, а потом увидел, что он утром не просыпается — понял: все! Надо уходить, от людей подальше! Вызвал «Скорую» и ушел.

В городе вы меня не ищите. Уехал я. Окопался в одном пансионате, кормят тут сносно (я им заплатил наличкой, без бумаг — попробовали бы кормить плохо!). Народу — никого почти что. Отдыхающих вообще нет, а обслуге я сказал, что я писатель, роман новый обдумываю и ищу уединения. И питаться привык чуть позже, чем у них в распорядке заведено: пусть они мне на столе еду оставляют, а когда я ее съем — это мои проблемы. Они так и делают, я почти ни с кем и не вижусь, разве что издалека. Тань, ты не волнуйся, денег у меня хватает, и домик нормальный, крыша не течет, и кормят… да, л уже писал.

Жаль, «Технология…» эта проклятая никак из головы не идет. Засыпаю — а перед глазами кадры очередного занятия! Часто ловлю себя на провалах в памяти: оказывается, уже не просто сижу на скамеечке, а что-то отрабатываю — по ИХ методике! И все время тянет воткнуть кассету в видик. Закончить курс. Говорят, у наркоманов так бывает, когда очередной дозы нету.

И видик здесь есть, в салоне, и кассета с собой, и закончить-то всего ничего — меньше двух недель осталось!…

Пробовал по классической методе заниматься, как раньше… ну, ты, Ольга, знаешь — со стойками, с дыханием, не спеша…

Сходил даже на старое место, где мы экзамены сдавали, там аура хорошая. Сидел, три часа медитировал, экзамены вспоминал, тренироваться по-старому пробовал… Не помогает. Вы когда-нибудь пробовали заставить бейсбольную биту станцевать ката «Высокое Небо»? А я пробовал… потому как я себя такой бейсбольной битой и ощущаю.

Или багром с пожарного щита.

Корявым, твердым и… нет слова. Мертвым? Нет, не мертвым… Закостенелым, что ли? Близко, но опять мимо… Только если такой штукой ударить… Сбылась, называется, мечта идиота! Всем доказал, соревнования выиграл, теперь одним ударом человека убить могу… и убиваю.

Мерещится и вовсе чудное: будто у меня уже любое прикосновение — все равно что удар! Или не мерещится?… Не знаю. Потому я от людей и сбежал — чтоб больше никого ненароком… да, я уже писал.

…Нет, наверное, не любое. Сейчас вспоминаю: касался я все-таки людей время от времени — и ничего с ними не делалось. Зато когда хотел оттолкнуть, отодвинуть, когда злился… Вон, с Ленчиком набивку стучали — так он об меня руку повредил. А любой обычный человек… Хотя мы с тобой, Ольга, в паре работали — и ничего! Это, наверное, потому, что у нас с тобой теперь энергетика однотипная, мы друг для друга безопасны… как багор для биты.

Ольга! Не смотри больше эти кассеты! Слышишь? Не смотри! Опомнись, пока не поздно! У тебя это уже началось — смотрел я твою телепередачу, не с начала, но смотрел. Как ты шестерых уродов уложила. Нет, уродам по заслугам, все правильно, молодец… но — хватит! Вот на этом и остановись. У меня ведь тоже поначалу все хорошо было: ну, ударил жлоба пьяного — он упал, отлежался, очухался. Хорошо! А потом ударил — и убил! Насмерть. Толкнул — вывих плеча! Сына за плечи встряхнул (прости, Таня, виноват, виноват, кругом виноват!) — теперь врачи никак откачать не могут!

Не доводи себя до этого! Лучше сейчас брось! Ну ее, эту крутизну, я ей уже и сам не рад. Оля, не надо продолжать! Не надо курс заканчивать! Слышишь?! Все, завязывай!

Потом только хуже будет. Меня теперь к этой кассете тянет, как пьяницу к бутылке или наркомана — к шприцу. Хожу кругами вокруг местного видеозала, еле себя удерживаю, прочь иду, а ноги сами обратно несут! Я наркотой никогда не баловался, да и пил по праздникам — но, наверное, «ломка» так и выглядит! Крутит всего, места себе не нахожу, а как глаза закрою — экран вижу. Я уж ее, заразу, и выкинуть хотел, в речку, или сломать, или сжечь — веришь, рука не поднялась! Не смог.

В общем, пока держусь, но с трудом.

И еще голос этот… Нет, не голос, конечно (Тань, Оля, вы не думайте, крыша у меня еще на месте, не течет!… Да, я уже писал). Короче, мыслишки подленькие закрадываются: а что, если досмотреть-таки, дозаниматься, до конца курс пройти?! Ну не станут же тогда у меня из глаз молнии сыпаться?! Может, наоборот, если полный курс пройти, я это дело контролировать сумею? В смысле, когда надо — включаться в «боевой режим», а в остальное время буду нормальный, как все? Может, так и должно быть: пока весь курс не пройдешь, контролировать себя не научишься? А потом все в норму придет? Вроде пистолета в кармане, который лежит до поры до времени, пока надобность не возникнет…

Одного боюсь: вдруг не мои это мысли! Вдруг проклятая «Технология…» мне их нашептывает, искушает, аки дьявол душу человеческую!

Боюсь я, Оля. Боюсь я, Таня. Что поддамся в конце концов, пройду до конца… И кем тогда стану?

А кем я уже стал?!

Вот только мечту жалко. Сколько лет искал, нашел в конце концов: вот оно, мастерство, умение, сила — бери, пользуйся, быстро и просто!… А в итоге…

Жаль.

Вдвойне жаль: стану прежним (дай Бог!) — буду вспоминать себя теперешнего, с такими-то возможностями…

Нет, нет, Оля, не слушай меня!

Брось немедленно, слышишь?!!

Ладно, буду закругляться. Некоторое время пересижу еще — авось отпустит. Как только — сразу вернусь. Слышишь, Таня? Все будет хорошо! И с Шуриком все будет хорошо, он поправится, вот увидишь! Я тебя люблю, Таня. Я вернусь. Ты меня дождись. Ты меня обязательно дождись, я…

Все, пока.

Владимир".

<p>ДМИТРИЙ</p>

Я молча тушу в пепельнице сигарету и тянусь за бутылкой. Кажется, стоит выпить еще по одной.

Пока Олег читал, я, слушая его, одновременно изучал конверт, пытаясь изображать великого сыщика. Обратного адреса Монах не оставил, однако, в принципе, по почтовому штемпелю можно было бы определить, откуда отправлено письмо, и таким образом резко сузить круг возможных поисков.

Однако на конверте стоял штамп 125-го почтового отделения города Харькова, а это означало: письмо скорее всего отправлено с железнодорожного вокзала Левада. Или с автовокзала, который находится там же, буквально в двух шагах. Просто-напросто тот самый Андрей Шмалько, классификатор коньяков (впрочем, в народе он больше известен иными заслугами), обитает неподалеку от Левады, а номер его почтового отделения — как раз 125-й.

И что это нам дает? Да ничего! Приехал Монах из своего логова на электричке или на автобусе, вылез на Леваде, кинул письмо в ближайший почтовый ящик (внутри города быстрее дойдет) и обратно укатил. А куда именно

— черт его знает!

В письме он об этом тоже не распространялся.

— …вот я и хотела спросить, Олег: может такое быть? Ну, о чем написал Володя?

Назвался сэнсеем, полезай в кузов! Мне небось она таких вопросов не задает. Хотя сейчас Олег скорее всего ответит то, что ответил бы и я.

— Раньше я бы сказал вам, Оленька: нет. Не может. Но после событий последних двух недель… Не знаю. Может быть, мир вывихнул сустав. А может — это все цепь дичайших совпадений плюс больное воображение Владимира. Не знаю. Не возьмусь утверждать однозначно.

Точно! Почти слово в слово. Уже в который раз: Олег вслух произносит мои мысли. И наоборот.

— Дело в том, что я начала за собой замечать… кое-что из того, о чем пишет Володя! И когда я прочла его письмо — мне стало просто страшно! А вдруг он прав, вдруг я тоже стану… опасной для окружающих? Вот, например: мне в последнее время неприятны чужие прикосновения. Я их старюсь избегать. Потому и дернулась, когда вы мне хотели руку поцеловать. Извините еще раз…

Олег очень серьезно кивает.

Шутки в сторону,

— Или если это и впрямь психоз — вдруг это… действительно из-за кассет? Я ведь когда от тех шеетерых отбивалась… я ведь и не помню ничего! Все как в тумане было. Потом прихожу в себя, а они на земле валяются…

— Да, Ольга, мы давно хотели узнать… Вы там на самом деле одна были?

— не выдерживаю я. — Может, вы кого-то прикрываете? Чтоб не подставлять человека? Поверьте, это останется между нами! Можете даже имени не называть. С вами тогда был кто-то еще?

— Одна я шла. Одна! — Ольга едва не срывается на крик и поспешно умолкает.

Я понимаю: она не врет.

— Что мне теперь делать? — тихо спрашивает Ольга. — Мне страшно! Я сама себя боюсь…

— А у вас тоже есть эта кассета, что у Володи?

— Кассеты, — поправляет Ольга. — Две кассеты и альбом.

— Ну да, в рекламке еще написано было, — припоминает Олег. — Может, на второй какая-то зацепка есть?

Он смотрит на меня.

— Может быть, — пожимаю плечами. — Ольга, можно нам будет вторую кассету посмотреть?

— Посмотреть? Вы понимаете… я…

Она резко умолкает под обстрелом наших взглядов.

Кусает губы.

Краснеет.

— Да, можно. — Так скорее заходят в кабинет к стоматологу, а не отвечают на пустой вопрос.

И на том спасибо.

— Мальчики (ишь ты!), а где может прятаться Володя, вы не представляете? — напоминает о себе временно всеми забытая Монахова.

— На конверте штамп 125-го отделения. Отправлено с Левады или с автовокзала. Скорее всего, — сообщаю я Олегу свои выводы.

— Понятно. Ну-ка, давайте еще раз текст посмотрим. Что-то там такое было…

Олег вновь берет листки. Вертит их в руках, быстро бегая глазами по строчкам и шевеля губами.

— Я вначале хотела в милицию обратиться, письмо им показать, — рассказывает между тем Монахова. — Хорошо, что сразу не пошла, сначала знакомому своему позвонила. У него сын — юрист, консультант при Харьковской епархии. Так он, когда это письмо прочел, сразу заявил: «Не вздумайте нести в милицию! Он же пишет, что человека убил! И что он социально опасен. Розыск-то объявят — но, если найдут, посадят непременно. Еще и пару нераскрытых дел на него повесят. Так что не вздумайте…»

— Ну, полагаю, ваш консультант несколько сгустил краски, — спешу я успокоить разволновавшуюся Татьяну. — Но посоветовал верно. В милицию с этим идти не стоит.

— Да, но я хочу его найти! Ведь видно же: ему плохо, ему помощь нужна!…

— Вот, есть! — В голосе Олега пробивается азарт сыщика, напавшего на след. — Монах… Владимир пишет: «Сходил даже на старое место, где мы экзамены сдавали, там аура хорошая. Сидел, три часа медитировал, экзамены вспоминал, тренироваться по-старому пробовал… Не помогает». Ты понял, Димыч?

— Понял!

Я обернулся к скульптурной группе «Недоумение» в лице двух женщин.

— Понимаете, наша школа карате каждый год сдает экзамен. Все группы с инструкторами плюс приглашенные. Так вот, это много лет происходит в одном и том же месте… — Краем глаза я ловлю предупреждающий взгляд Олега и осекаюсь на полуслове. Он прав: не стоит пока говорить Татьяне, где это.

Еще кинется сдуру, спугнет Монаха…

— …а раз Владимир пишет, что он сходил, а не съездил на старое место,

— значит, он окопался неподалеку. И мы подозреваем, где.

— Где?! — Монахова вся подалась вперед, задев столик и едва не расплескав коньяк из рюмок.

— Извините, Татьяна, но пока мы не можем вам этого сказать. Думаю, завтра… нет, завтра не получится!., послезавтра мы сами туда съездим и все выясним. Мы ведь тоже не Шерлок Холмс с доктором Ватсоном. Поймите нас правильно…

Все сходится. Монах отправил письмо с Левады — а электрички на Змиев, через три остановки после которого надо выходить, чтобы попасть на «экзаменационную поляну», уходят именно оттуда! И как раз на той же станции, по другую сторону железнодорожного полотна, имеется вполне приличный дом отдыха, где мы с Олегом отдыхали семьями несколько лет подряд. Пару раз к нам туда на шашлыки приезжали друзья-знакомые — и среди них, кажется, был и Монах.

Сейчас дом отдыха пустует (не сезон еще), но какая-то обслуга из местных там есть всегда, и если приехать да сунуть денег (а деньги у Монаха есть, заработал на бедном Дагласе Дедже)…

— Не волнуйтесь, Татьяна, все будет хорошо! Вот и сын ваш на поправку пошел, и Володя жив, письмо прислал. Мы его постараемся найти. Послезавтра с утра и поедем. Все будет хорошо…

Мне бы и самому хотелось в это верить. Только многое мешает. Теряют на глазах сознание люди на остановке. Обмяк, не дышит старик. Попал в больницу Монахов-младший (слава Богу, очухался парень!). Убит американец. Рассказы Большого Босса и «бригадира» Калмыка, бывшего Олегова одноклассника. Сломанная рука Ленчика. Шестеро насильников искалечены вот этой застенчивой и несчастной девушкой, сидящей напротив меня. «Самая разрушительная система выживания». Как у Миши Успенского: «Всех убью, один останусь…!»

— А сейчас, если вы, Ольга, не возражаете, мы бы хотели взглянуть на вторую кассету.

— Конечно… Она у меня дома. Если хотите, можем поехать хоть сейчас.

— Поехали. Спасибо за угощение, Татьяна, а Владимира мы постараемся найти. Как только что-то прояснится — сразу как минимум позвоним.

— Погодите! Давайте я ему хоть записку напишу, на случай, если вы его найдете…

<p>ОЛЕГ</p>

…за окном, в промозглой темноте, ветреная Геба уныло кормила Зевесова орла. Занятие это, видать, за тысячелетия каторжных работ надоело Гебе хуже горькой редьки, гроза в начале мая выходила нудной и бесконечной, как зубная боль; и громокипящий кубок проливался на землю мелкой, дребезжащей в кронах деревьев моросью.

Воскресенье распинало себя на сыром кресте полуночи, чтобы воскреснуть через неделю.

Я сидел в комнате один, обложившись фолиантами разной степени потрепанности, и тупо смотрел в составленную мною же схему.

Этакое «Театр Но о времени и о себе».

Сидел.

Смотрел.

Даже правок не делал.

"1333 г. — рождение Канъами Киецугу, основоположника национальной драмы и отца театра Но; годы жизни 1333-1384. Также начало новой исторической эпохи Муромати (1333-1573), искусство которой создавалось под эгидой воззрений дзэн.

1363 г. — рождение Дзэами Киецугу (в дальнейшем — Дзэами Дабуцу), сына Канъами и величайшего теоретика-практика театра Но; годы жизни 1363-1443.

1374 г. — Есимицу, третий сегун клана Асикага (1358-1408), посещает спектакль труппы Канъами «Окина», приходит в восторг и берет труппу под покровительство. Переезд труппы в Киото, а других трупп — в крупные города.

1384 г. — после смерти отца Дзэами в девятнадцатилетнем возрасте возглавляет труппу.

1392 г. — сегун Есимицу прекращает эру двоевластия (наличие двух императорских дворов, Южного и Северного), и на трон восходит сотый император Го-Комацу из северной, младшей ветви. Начинается расцвет экономики и искусства.

1394 г. — рождение сына Дзэами по имени Мотомаса (семейное имя — Дзэнсюн), выдающегося актера (1394-1432; умер скоропостижно при странных обстоятельствах). Также в этот год сегун Есимицу принимает на себя титул канцлера (высший в государстве, всего второй раз за всю историю пожалованный военному неаристократу) и номинально передает управление делами сегуната своему малолетнему сыну Есимоти.

1395 г. — канцлер Есимицу принимает постриг, начиная вести жизнь «a la монашествующий экс-император».

1399 г. — после трехдневных праздничных состязаний Дзэами Дабуцу признают лучшим актером Но.

1404 г. — рождение младшего сына Дзэами по имени Мотоеси, в будущем — буддийского священника.

1408 г. — Дзэами и его труппа на гребне славы. Но умирает сегун-покровитель Есимицу, реальным сегуном становится сын последнего, Асикага Есимоти; для актеров труппы Дзэами начинается период унижения и травли. До 1428 года нет ни одного упоминания о спектаклях Но в Киото; также им запрещены выступления при дворе.

1428 г. — после смерти сегуна Есимоти его сменяет на посту Асикага Есинори, покровитель племянника Дзэами. Начинаются еще более серьезные притеснения и репрессии…"

Нет.

Продолжить не получалось.

И не потому, что отсутствовали сведения; не потому, что хотелось спать; не потому, не потому…

Не получалось, и все.

Я разгреб книги в стороны. Полез в тумбочку. Достал серую рекламку «Технологии взрывного метабоя» и положил на стол. Потом извлек кассету, оставленную Монахом, — первую, а не вторую, полученную днем от Ольги. Сунул ее в магнитофон; включил телевизор.

И не стал торопиться, сев за стол и подперев голову руками.

Во дворе чавкал грязью дождь.

Старый хитрец Чжуан-цзы, помнишь свою притчу с бабочкой во сне? Кто я: циничный современник телевизора и метро, которому снится невозможный сон про юного актера-японца из пятнадцатого века, или открытый всем ветрам лицедей в костюме «караори», которому видится небывалая греза о несчастном Володьке Монахове, ходячем стихийном бедствии?

Кто?

Нет, не будем торопиться. Начнем сначала. С самого начала. Именно поэтому нельзя смотреть вторую, заключительную кассету «Технологии». Хочется, а нельзя. Ведь стоит лишь на миг допустить, что там есть тайна, которой нет в кассете первой, что стоит лишь нажать «play», и вдруг кошмар прорвется пониманием, в руки упадет волшебная палочка…

Допусти я это хоть на секунду, и мы станем с Монахом одинаковы. Он ведь тоже все эти годы убеждал себя: стоит найти нужного, правильного учителя, нужную, правильную систему; нажать нужную кнопку…

Он ее нашел.

Нашел ли?!

Медленнее, медленнее, медленнее…

Ты — мой персонаж, Володька Монах, ты живешь только во мне, ты часть меня, обрывок, отголосок, и я должен это понять, принять и согласиться… договорились?

Да, еле слышно ответил он, стоя за окном, в тенях мокрой ночи.

Мы с тобой одной крови, ты искал снаружи и обрел желаемое, я буду искать внутри, видя, какие мы разные, и видя, какие мы одинаковые; раз-два-три-четыре-пять, я иду искать, кто не спрятался, я не виноват… хорошо?

Да, молча кивнула тень во мраке.

Тень во мне и вовне.

Ты же сперва купился на эту рекламку, а кассеты пришли потом, позже; ты потянулся за ней, как теленок тянется губами к материнским сосцам, ты откликнулся на зов, который мне кажется бессмыслицей и гвалтом ярмарочного зазывалы… мы начнем с самого начала?

Да…

Итак: «Это не просто самая разрушительная система рукопашной защиты, основанной на секретах движений 3000-летней давности. Это не просто знание психологических секретов, используемых в экстремальных ситуациях. Это не просто специальные знания, позволяющие мгновенно превратить невинные предметы в безотказное и смертоносное оружие. ТВМ даже больше, чем все это, вместе взятое. В этом уже убедились все, кто освоил ТВМ. Мы получаем множество писем, в которых почитатели ТВМ рассказывают о тех крутых переменах, которые внесла в их жизнь Технология…»

Что вызывает во мне чувство отторжения?… Во мне, в Димыче и Ленчике, в Большом Боссе и бригадире Калмыке?… От чего мы брезгливо воротим нос?!

«Это не просто… это не просто… и это тоже не просто…» Вот оно! Мы слишком хорошо знаем, до чего же оно не просто на самом деле! Нет секретных движений 3000-летней давности, равно как и нет секретов мастерства и психологии, скрытых от новичка вредными наставниками (а хочется, ах как хочется, чтоб были секреты, секреты древние и оттого вдвое привлекательные; и уж совсем грезится, как их раскрывают тебе и только тебе!). Мы не верим, а знаем, поскольку проверили это на собственной шкуре, проверили по-разному, с разным результатом… но итог один.

Секретов нет, есть работа.

Ежедневная, спокойная, неторопливая.

Тяжелая.

Для одних она так и остается работой, для других превращается в образ жизни, как любое ремесло превращается иногда в искусство, реже, чем хотелось бы, но превращается… или не превращается, что сейчас не важно.

Монах, княгиня Ольга — вы ведь так и не узнали, продолжая верить! Ремесло, искусство… для вас оно оставалось сказкой, вожделенной легендой, где вам хотелось бы жить! Вы искали секретов и тайн, вы искали волшебную палочку — взмахнула фея-крестная, и оборотился добрый молодец ясным соколом, а крыса — кучером… Вы хотели быстро, и оттого получалось медленно; вы хотели сразу, и оттого постоянно откладывалось; вы хотели найти, но искали не там. Я прав?

Ты прав, бормочет несчастный призрак, купаясь в шелесте дождя. Ты прав, потому что когда-то сам был таким; ты прав, потому что не придумываешь, а вспоминаешь.

Да, Володька.

Я сам был таким; я был, а ты остался.

Остался во мне.

Есть многое на свете, друг Горацио: графоман становится модным писателем, восторгая собой сотни тысяч, наркоман становится символом просветления, увлекая в пропасть доверчивых… Однажды в Лхасе, на собрании крупнейших буддистов-вероучителей, ребром встал вопрос: можно ли наркотик считать путем к просветлению? Ведь кайф и Сатори так похожи!… Спор длился не один день. Ответ был таков: «Нет, ибо наркотик не влечет за собой развития личности; достижение иллюзорной цели не есть Путь». Вот он, наркотик, передо мной: «…почитатели ТВМ рассказывают о тех крутых переменах, которые внесла в их жизнь…»

Продолжим.

«…О потрясающем случае в Новосибирске, где семнадцатилетняя девушка избежала насилия семи (!) парней, предварительно переломав руки и ребра двоим из них. О не менее потрясающем случае в Ростове-на-Дону, где сорокапятилетний больной мужчина практически изувечил двух грабителей, которые, угрожая оружием, пытались отнять у него автомобиль „Жигули-2104“. Есть и печальные вести. Арестован человек, который обвиняется в двойном убийстве. Напоминаем еще раз о необходимости тщательной юридической консультации о пределах необходимой самообороны…»

Что вызывает во мне чувство отторжения?… Во мне, в Димыче и Ленчике, в Большом Боссе и бригадире Калмыке?… В нас, людях совершенно разных, с разными целями и взглядами, с разной биографией; от чего мы, разные люди, одинаково морщимся?!

«…О потрясающем случае… о не менее потрясающем случае… переломав руки и ребра… практически изувечив…»

Мы не верим. И потрясающие случаи нас не потрясают. Полагаю, Большой Босс видел сломанные руки-ребра-челюсти чаще меня (я вовремя соскочил), а Ленчик с его опытом — чаще Большого Босса, да и вокзальный бригадир тоже, думаю, насмотрелся… Но это не ассоциируется для нас со словами «потрясающий случай». У нас есть другие слова, гораздо менее привлекательные. Перечислять не стоит. Хруст ломающейся кости не звучит в наших ушах «музыкою прекрасной» — обыденность или несчастье, беда или рабочая рутина, но потрясением тут и не пахнет; особенно потрясением с оттенком эстетического наслаждения.

Удовольствие для бедных.

Вот поэтому мы и не верим.

Монах, княгиня Ольга — вы ведь так и продолжали верить, умиляться и потрясаться, ибо никогда раньше не ломали руки-ребра-челюсти ни себе, ни другим?! Для вас это отнюдь не было несчастьем, не стало обыденностью, не превратилось в рутину; для вас это продолжало оставаться волшебной сказкой, манящим миражем… так дети восторгаются «киношкой» с десятками трупов и играют потом в «крепкого орешка», даже не подозревая, что в реальности на каждый орешек есть свой Щелкунчик. Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает зайчик мой; но на похоронах бабушки те же дети становятся иногда молчаливы и серьезны, видя смерть вплотную, рядом, боясь поцеловать холодный лоб… впрочем, завтра с утра во дворе опять начинается: «Падай! Ну падай, я тебя убил!»

Мы покупаем сыну игрушечный автомат — и втайне играемся им сами, шепча: «Тра-та-та… Ну падай же!…»

Став взрослыми, остаться детьми; это далеко не всегда прекрасно и далеко не во всех проявлениях. «Ах, он до сих пор непосредственен, как ребенок!» — а попробуй этот «ребенок» при всех напрудить в штаны, лучше всего на банкете по случаю кандидатской диссертации…

Я прав?

Ты прав, беззвучно шепчут тени, и вялая молния рассекает тьму, чтобы почти сразу дать тьме сомкнуться. Ты прав, потому что когда-то сам был таким; ты прав, потому что не придумываешь, а вспоминаешь.

Да, Володька.

Я сам был таким; я был, а ты остался.

Остался во мне.

И часто напоминаешь о себе бесом в ребро, но если закон для дилетанта означает: «Не могу, и потому не делаю!» — то стократ ошибется тот, кто примет «Могу и делаю!» за закон для мастера.

Здесь властны иные законы, законы свободного выбора: «Могу и потому не делаю!»

Мастер — образец подражания для дилетанта; дилетант — образец подражания для мастера.

Продолжим.

«Уникальность ТЕМ заключается в том, что она не требует большой физической силы, ловкости, длительных изнурительных тренировок (полное освоение занимает считанные дни; если соблюдать предложенный график — три месяца), и при этом является самой разрушительной системой выживания из всех существующих. Комплект высылается наложенным платежом в сумме 69.00 гривен (с учетом почтовых расходов). Поверьте, это очень небольшая цена за то, что содержится в комплекте! Оплата производится по получении на почте».

Что вызывает во мне чувство отторжения?… Во мне, в нас… что?! "…она не требует… полное освоение занимает считанные… наложенным

платежом… оплата по получении…"

Мы никогда не сможем поверить, что умение можно купить. Мы никогда не поверим в оплату по получении, за считанные дни и «не требуя».

Мы не сможем.

Володька, ты смог?

* * *

Я не стал смотреть кассету; ни первую, ни вторую.

Ни к чему.

Я и так увидел лицо беса, сидевшего во Владимире Монахове; беса, откликнувшегося на призыв лжетигра:

— Ваша задача — выжить!

<p>ДМИТРИЙ</p>

…Из колонок грохотало дробное соло на ударных, щедро приправленное перезвоном тарелок (последний валовый альбом «Deep Purple», на днях купил, уже по третьему кругу слушаю); ряды черных букв на книжной странице исходили кровью и сабельным звоном — и поэтому еще один звонок, телефонный, я расслышал не сразу.

— Папа, это тебя!

Ну вот, и так каждый раз: стоит только прилечь вечером на диван, почитать книжку и музыку послушать, как начинаются визиты! А потом — как в старом анекдоте: «Чукча не читатель, чукча писатель!» На полке накопилось по меньшей мере десятка два книг, которые надо бы прочесть, — да все времени нет…

— Спасибо, Сережа.

Это он мне трубку от радиотелефона принес. Опять забыл рядом положить, когда на диване устраивался.

Сын убегает, и я не успеваю сказать ему, чтобы шел спать.

Давно пора.

Или не пора: раз жена не идет ругаться, чтоб выключал свою лесопилку…

— Привет, Димыч.

— Привет.

Это Ленчик. Странно. Он обычно Олегу звонит, а не мне.

И время слишком позднее для трепа.

— У Олега занято все время. Блокиратор, наверное?

— Блокиратор, — соглашаюсь я.

Ленчик молчит и дышит в трубку.

— Понимаешь, Димыч, я тут немного поизображал из себя майора Пронина — на комиссара Мегрэ, увы, не тяну — и кое-что выяснил. Насчет кассет. Ну, ты понимаешь.

Я понимаю.

— Что, еще один Терминатор бродит по Европе? — Шутка выходит неуклюжей.

И несмешной.

Ленчик дышит и молчит.

— Нет. Скорее наоборот. Прогулялся я по городу, заглянул к старым знакомым, которые сейчас в видеосалонах работают. Кто в прокате, кто в студии. Поспрашивал насчет этого… «Метабоя».

Ленчик умолкает и перестает дышать. Связь оборвалась? На наших замечательных линиях такое не редкость.

— Знают они эти кассеты, — как ни в чем не бывало выныривает из телефонного небытия голос Ленчика. — Сами ими особо не торгуют, слишком дорогой заказ, но время от времени получают от населения. На комиссию или на обмен. Народ ругается: деньги, дескать, выложили, а толку — шиш!

— Как — шиш?! Ты что хочешь сказать: с этими, которые сдавали, ничего не произошло?!

— Абсолютно! Да одного ты сам знаешь, он версткой компьютерной занимается. Коля Веселкин. Ты нас еще знакомил, когда мне буклет по астрологии сделать надо было.

— Коля? Конечно, знаю! Так он что, тоже решил в Брюсы Ли податься?

— Решил. Он видеофирме «Ритм» прайс-листы верстал, углядел этот комплект, из комиссионных — и себе взял, со скидкой. А то, говорит, мне недавно баллончиком в физиономию прыснули, деньги забрали, часы… Я его телефон раскопал — ты же и давал когда-то, — позвонил. Спросил насчет кассет. «Обман трудящихся! — говорит. — Полтора месяца дрыгался, как дурак, перед видухой; а в прошлый четверг ко мне два урода подошли, закурить спросили. Я и оглянуться не успел: лежу на асфальте, кошелька опять нету, а на затылке во-о-от такая гуля! Наша задача, блин, выжить!… Козлы они там, с этими кассетами!»

Коля Веселкин вечно влипал в подобные истории, и всякий раз — с неизменно превосходным результатом. Вышеописанным. Никакими единоборствами, кроме периодического истребления монстров на экране компьютера, Коля отроду не занимался; а вот, поди ж ты — то, что превратило Володьку Монахова в ходячее стихийное бедствие, нашему герою как слону дробина!

— …Понятно. — Ах, если бы!… ничего мне не понятно. — Значит, не в кассетах дело. Или не только в кассетах. Да! Мы сегодня у Монаховой жены в гостях были! Письмо от беглого мужа пришло. Весьма любопытное, она нам прочесть дала. Ты как, поедешь за компанию, Монаха отлавливать?

— Это далеко?

— Час с хвостиком езды. Возле того места, где мы экзамены сдаем.

— Завтра у меня дежурство. Давай послезавтра… — Мы, собственно, так и собирались.

— Хорошо. Я завтра к вам вечером заеду, и договоримся точно. Заодно расскажете, что там Монах пишет.

— Ясное дело. Заезжай. А если не сложится — то послезавтра, в семь утра, на Леваде, у касс.

— Договорились.

Даю отбой.

Чуть слышно шипят колонки — альбом успел закончиться. Некоторое время тупо смотрю на раскрытую книгу. Нет, чукча все-таки не читатель. По крайней мере, сейчас. Говард подождет. Что же такого записано на этих чертовых кассетах, что одни в итоге превращаются в бесконтрольные боевые машины, а другим хоть бы хны?

Где корень иммунитета?!

За окном сипло посмеивается дождь.

Когда квартира превратилась в сонное царство, а воскресенье приготовилось окончательно стать понедельником, который, как известно, день тяжелый, я тихонько поднялся на этаж выше.

Мне повезло: жена моего соавтора с сестрой, задержавшейся в гостях допоздна, курили на лестничной площадке.

Я был допущен вовнутрь.

* * *

Разумеется, Олег кассету смотреть и не думал, ни вторую, ни первую. Сидел, уставясь в черный, тихонько посапывавший экран. Думал? медитировал? дремал?! Это с ним бывает.

В итоге я отобрал у него обе кассеты и спустился обратно, к себе. Перед просмотром строго-настрого велел себе запомнить: кассеты потом спрятать подальше. От сына. Еще не хватало, чтобы он этой дрянью заразился! У меня-то иммунитет наверняка есть, я Фома неверующий, мне «метабоизм» не страшен, а вот восьмилетнему пацану…

Ладно, хватит рефлексии.

«Месяц третий» — всплыл на экране титр. Ага, значит, две трети курса уже позади. Интересно, что блондин приготовил на закуску, для особо продвинутых, так сказать, «метабойцов»?

Уровня «Advanced».

Тот же зал, тот же инструктор. «Как вы уже помните из предыдущих уроков, тренировку следует начинать с сосредоточения на своем теле, — серьезный, „весомый“ голос переводчика не без успеха копирует интонации цэрэушника, или кто он там. Сразу хочется завербоваться и продать Родину. — Вы должны реально ощутить крепость своего тела, крепость, сравнимую с твердым деревом или металлом. При ударе следует искренне верить, что бьете противника не рукой или ногой, а тяжелой тростью, бейсбольной битой, кочергой, тесаком для разделки мяса. Не насилуйте свое воображение, представьте самый обыденный для вас вариант, самый повседневный. Вскоре мы займемся прикладной медитацией на предмет, а пока — сосредоточьтесь, ощутите истинную несокрушимость своего тела…»

Музыкальная пауза.

Пристальный, цепкий, немигающий взгляд блондина с экрана; взгляд удава.

Тренькают струны какого-то щипкового инструмента.

Звякает колокольчик.

Дзинь. Трень. Пауза. Дзинь. Трень…

Хрень.

«Сегодня мы рассмотрим удары по наиболее уязвимым точкам человеческого тела. Таких точек имеется множество, но нас будут интересовать лишь основные и легко поражаемые. Таковыми являются: солнечное сплетение, пах, кадык, переносица, висок и область за ухом, где у человека проходит сонная артерия. Отрабатывать удары в эти точки лучше всего на манекене. При отсутствии такового можно использовать своего постоянного партнера — соблюдая крайнюю осторожность. При отсутствии партнера или манекена можно отрабатывать удары на своем отражении в зеркале».

Я представил, как я отрабатываю удар в пах на своем отражении, неприлично хрюкнул и включил ускоренный просмотр.

Мгновенно возбудившийся блондин паяцем запрыгал вокруг манекена, явившегося волшебным образом; вскоре манекен сменил знакомый мужик, голый по пояс, зато в джинсах и кроссовках; затем вместо мужика возникло ростовое зеркало…

Не знаю уж, в какой момент я заметил, что скорость воспроизведения на перемотке и скорость движений блондина не вполне соответствуют друг другу. Поспешно надавил кнопку дистанционки. Точно! Блондин двигался нарочито медленно и скупо. «Как деревянный! — мгновенно пришло в голову. — Представьте, что вы — Буратино! Или Железный Дровосек…»

Н— да, дров он действительно наломал; вернее, не он, а его апостолы! Молодец, гуру хренов, здорово в образ вошел! Как говорится, эту бы энергию да на мирные цели… А вот что-то новенькое! Стоп, назад! Ага, вот оно.

Титр: «Месяц третий, день пятый».

«Теперь, пройдя большую часть курса, вы можете приступить к финальной стадии: медитации на предмет. Это поможет вам укрепить свое тело и дух и, как результат, — дать отпор любому агрессору. Разумеется, под рукой далеко не всегда имеется подходящий предмет, который можно использовать для защиты и нападения. Но это и не обязательно. Рассмотрим пример: если вы сильно ударите кулаком по каменной стене — стене ничего не сделается, а вы повредите руку. Вам предлагается уникальная возможность стать такой стеной на пути противника, стеной, о которую разобьется любая агрессия. Разумеется, оборона должна быть активной, но даже пропущенный удар причинит вред не вам, а вашему противнику. Такое новое качество вам может дать только система „взрывного метабоя“. Итак, приступаем. Вы уже отчасти научились ощущать крепость своего тела, словно оно сделано из дерева или металла. Теперь мы пойдем дальше. Вы должны ощутить себя оружием. Тем оружием, которое вам наиболее привычно…»

На экране медленно сменяют друг друга: трости с набалдашниками и без, пожарные багры, мотыги и палки, бейсбольные биты, ножи, туристские топорики. Голос звучит за кадром, а изображения постепенно накладываются друг на друга, заполняют экран, образуя засасывающую в себя воронку…

Маразм крепчает.

"Итак, с сегодняшнего дня мы каждое из оставшихся занятий будем начинать и заканчивать медитацией на предмет. Это не отнимет у вас много времени: когда я закончу говорить, перед вами начнут появляться изображения различных предметов. Выберите тот, что наиболее вам близок, и нажмите на кнопку «пауза» вашего видеомагнитофона. В течение тех пяти минут, которые изображение будет оставаться на экране, постарайтесь впустить его внутрь себя, слиться с ним, ощутить себя этим предметом. Это ощущение должно по возможности сохраниться у вас и после окончания занятия — ибо возможный агрессор не даст вам времени подготовиться, войти в нужное состояние. Вы должны ощущать себя оружием всегда и везде. Думать об этом не надо. Повторяю

— ощущать. Итак, сосредоточьтесь…"

На экране, как и было обещано, один за другим снова начали возникать различные предметы из серии «подручных средств». Когда очередь дошла до бейсбольной биты с надписью «Peacemaker» — «Миротворец», — я нажал на паузу и честно попытался впустить биту в себя. Однако бита по-прежнему оставалась на экране, сливаться со мной в экстазе отказывалась категорически, а в голове назойливо вертелась одна и та же фраза: «Водка „Буратино“! Почувствуйте себя дровами!»

Прости, блондин! Видит Великое Дао и руководство ЦРУ, я старался. Но, кроме смеха или раздражения, ни у меня, ни у Олега с Ленчиком (ни у разгильдяистого Коли-верстальщика! — дошло вдруг до меня) эта медитация на бейсбольную биту или пожарный багор ничего другого вызвать не может. А вот у Монаха, с его вечными поисками «волшебной палочки», с надеждой на сиюминутную сказку… Верую, ибо нелепо! Вот ведь она, волшебная палочка — бейсбольная бита с надписью «Миротворец»! Ощути себя куском дерева, камнем, ржавой железякой, о которую противник сам — сам! — сломает себе руки-ноги! А если эдакой хренью еще и приложить в ответ, пусть коряво, зато…

Монах хотел поверить — и вера пришла.

Вот она, маска нопэрапон, застывающая куском дерева или стали, проникающая внутрь, становящаяся тобой! Вот оно, проклятие юного Мотоеси, сына великого Дзэами, автора трактата… трактата…

Черт побери!

Захламленный стол вскипает Везувием. В руках нужная книга; тоненькая, в мягком переплете — черный, траурный цвет и строгая белизна букв. «Фуси Кадэн», «Предание о цветке стиля», автор Дзэами Дабуцу, он же Дзэами Мотокие.

Лихорадочно листаю страницы.

Вот!

"В искусстве подражания есть ступень, когда перестают стремиться подражать. Ибо овладев предельно мастерством подражания, доподлинно становятся самим предметом изображения и входят внутрь его, и тогда нет нужды намеренно помышлять о схожести с ним.

Но надо знать, что ошибка во всяком подражании оборачивается либо слабостью, либо грубостью. Очень хорошо разделив в сердечной глубине своей сильное и изысканное, слабое и грубое, надо сделаться убежденным в их существовании.

Исполнить силою предмет, который должен быть слабым, значит ошибиться, а потому обратить его в нечто грубое. Наличие сильного в том, что должно быть сильным, — таково проявление силы; это никак не грубое. Если же представить как изысканное то, что должно быть сильным, это будет не изысканность, а слабость, ибо не будет соблюдено сходство в самом подражании. Вот и выходит, что коли положиться на саму идею подражания, коли войти в самое вещь и стать ею, коли избежать ошибок, то ни грубое, ни слабое не явятся.

Опять же: сильное, превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым. Ведь актер, способный играть одних демонов, — это всего лишь неприступная скала; а цветы на ней произрасти не могут…"

«…превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым…»

Вот оно!

Ты знал, великий мастер, Будда Лицедеев, еще тогда, пять с лишним веков назад — знал!…

И предупреждал.

Только безумные потомки, алчущие чуда, пренебрегли твоим предупреждением.

И чудо обратилось в чудовище.

<p>XIV. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА СЕДЬМАЯ</p>

После пятидесяти лет, в общем, едва ли есть иной способ игры, кроме способа недействия. Вспоминаю о покойном отце. Поскольку отец обладал поистине мудрым цветком, талант его и в старости не иссякал — так, случается, не опадают цветы и с одряхлевшего дерева, почти лишенного веток и листьев…

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

Ручей пылал расплавленной бронзой предзакатного солнца.

Поверх жидкого огня, над близким перекатом в воздухе висела радужная водяная пыль, отсвечивая алыми листьями кленов, что плыли ниже по течению. Воистину прав был Сануки Фудзивара, когда сказал однажды в присутствии самого божественного микадо:

Осенняя пора!Очей очарованье!ГляжуНа Фудзияму -Какая красота!

Осень жгла свои вечные костры — и молодой послушник невольно залюбовался этим зрелищем, на время забыв об ивовой корзине с недостиранным бельем. Так бы он, наверное, мог стоять довольно долго, но приближающийся перестук копыт по гравию вывел его из состояния восторженной созерцательности.

Послушник мотнул головой, словно избавляясь от назойливого насекомого,

— и вновь принялся за работу, старательно полоша в ручье, оттирая песком, вновь прополаскивая и выкручивая одну вещь за другой.

Топот приблизился.

Из— за поворота показалась тележка о двух колесах, влекомая упитанным осликом. В тележке, под оранжевым зонтом с торчащими во все стороны краями спиц, восседал толстяк, облаченный в парадные одеяния. Даже оплечье, накинутое поверх рясы цвета шафрана -такие оплечья меж бритоголовыми именуются «кэса», — было едва ли не щегольски украшено тройным шнуром.

Бонза Хага, один из священников храма Кокодзи.

«Небось свадебный обряд провести пригласили, вот он и вырядился павлином, — подумал послушник, мельком взглянув на бонзу. — А заночует, вне сомнений, в обители при храме Дзюни-сама — там всегда собираются такие же чревоугодники и развратники, как и сам Хага!»

И наклонился еще ниже, чтобы толстяк в повозке не углядел его лица.

Не то чтобы послушник шарахался от женщин или не любил вкусно поесть, предпочитая сушеных цикад лакомому сугияки — мясу, поджаренному особым образом в ящичке из ароматной криптомерии. Просто, принимая послух, он представлял себе жизнь священников несколько иначе…

Углядев занятого стиркой послушника, бонза придержал поводья, и ослик охотно остановился.

— Закончишь стирать — не забудь подмести в храме и заменить свечи перед Буддой Амидой! — строго напомнил Хага, ощупывая взглядом склонившуюся над ручьем фигуру.

Послушник, обернувшись, молча поклонился. Бонза еще раз оглядел его с ног до головы; не удержался, снова наскоро обшарил липкими глазками, прикусил губу. Хлестнул ослика вожжами — пожалуй, сильнее, чем следовало бы. Ослик недовольно взбрыкнул, однако тронулся с места и затрусил дальше, увлекая за собой повозку с толстым бонзой.

Священник не видел, как мгновенно затвердело, пошло трещинами преждевременных морщин лицо послушника, обращенное ему вслед. Так ветер гонит рябь по осеннему озеру, нахлобучивает волну на волну — и вот: стихли порывы, ушла хмурая зыбь, постепенно возвращая озерной глади прежнее спокойствие.

Чужие похоть, высокомерие и досада, запертые до поры в темнице обстоятельств, с неохотой отступили.

На время.

Послушник глубоко вздохнул, ожесточенно выкрутил холщовую рубаху, словно вымещая на ней зло; бросил рубаху в корзину.

И почти сразу надтреснутый звук гонга возвестил о приближении вечерней трапезы.

…Мотоеси подхватил корзину с мокрым бельем и споро зашагал по направлению к обшей трапезной.

Впрочем, уже почти два года, как никто не называл его старым именем: приняв послух в «Озерной обители» — храме Кокодзи близ окраины Сакаи, — юноша получил новое имя.

Ваби — «Возвышенное одиночество».

О, если бы это имя еще и оказалось пророческим!…

<p>2</p>

К трапезной, дробно стуча деревянными гэта, спешило все население маленькой обители: двое бонз (настоятель храма небось был уже внутри, а Хага уехал в город), троица служек (двое — совсем еще юнцы, третий же, напротив, почтенного вида старец) и послушники: Мотоеси (вернее, теперь — Ваби) со своим одногодком по имени Сокусин.

К трапезе «Опоры Закона» спешили так, как никогда не спешили на молитву, медитацию иди прополку сорняков на огородах.

Не так себе все это представлял Мотоеси, с трепетом надежды переступая порог Кокодзи, совсем не так! Уединение и изучение святых сутр, искренние молитвы и медитации, головоломные коаны и беседы с мудрым Наставником; ну и, конечно, работа — не без того!

Впрочем, формально все обстояло весьма похоже, за исключением коанов, о которых здесь и не вспоминали; но… Вот именно, что «но». В последнее время Мотоеси — да, для самого себя он по-прежнему оставался Мотоеси, новое имя не пристало к нему, не приросло, и когда кто-нибудь окликал молодого послушника, он, как правило, отзывался не сразу, запаздывая отождествить себя с неким Ваби, к которому обращаются. Так вот, в последнее время Мотоеси все чаще вспоминал Безумное Облако и его неизменного слепого спутника. Лишь теперь до юноши по-настоящему начал доходить скрытый смысл того разукрашенного деревянного меча, которым размахивал монах на улицах Киото и Сакаи. Действительно, здешние обитатели были подобны этому мечу: внешне красивому и грозному, на поверку же…

Ладно, размышления размышлениями, а трапезу пока никто не отменял.

Ноги сами несли Мотоеси-Ваби к трапезной, как и всех остальных, и молодой послушник в очередной раз задавался вопросом: его ли собственный голод с нетерпением гонит своего раба к заветной миске? Или юноша в очередной раз идет на поводу у проклятого дара, оставленного в наследство погибшей от его руки нопэрапон?!

Вот он, главный и единственный коан, заданный ему самой жизнью! И на этот коан уже никогда не найти ответа. Какое там природу Будды обрести — ему и себя-то самого обрести не дано! Потому что после ночного костра близ хижины Хякумы Ямамбы он уже больше ни в чем не может быть уверен до конца.

Где его собственные желания, стремления, чувства?

Где — чужие, краденые, бесстрастно и бесстыдно отражаемые лучшим в мире зеркалом: маской нопэрапон, которая отныне стала его душой?!

Нет ответа…

Хоть сбеги сейчас, ворвись в келью, достань из сундучка безликую маску, память о прошлом грехе, надежно завернутую в старые лохмотья, вперься взглядом в гладкую поверхность! — скажи, тварь, где я, а где ты?!

Не скажет.

Промолчит.

До поры.

— …Ваби, зайди ко мне после трапезы. Я хочу поговорить с тобой. Мотоеси, как обычно, не сразу понял, что настоятель (которого юноша,

войдя в трапезную, приветствовал почтительным поклоном) обращается именно к нему.

А когда понял — вздрогнул, поспешно поднял глаза.

— Конечно, Наставник!

Не так уж часто настоятель Томонари призывал послушников для личной беседы. В размеренной и уже ставшей привычной жизни обители это являлось целым событием.

В следующий миг Мотоеси ощутил глумливое злорадство. К счастью, сейчас он точно знал: это — не его чувство. Мимо юноши в трапезную проскользнул его ровесник Сокусин, и Мотоеси словно обдало сладострастной тухлятинкой. Разумеется, Сокусин слышал слова настоятеля, слышал и его, Мотоеси, ответ — в свою очередь подумав тайком…

Многие в обители могли бы легко догадаться, о чем при таких обстоятельствах должен был подумать послушник Сокусин. А Мотоеси не догадывался — он знал. Ибо из-за проклятого дара нопэрапон воспринял чувства Сокусина как свои собственные.

Только на этот раз бывший актер был настороже и не позволил чужим настроениям до конца стать своими, войти, пусть ненадолго, в плоть и кровь, проникнуть в самые дальние уголки. Такое удавалось нечасто, но сейчас… слишком уж велико было отторжение!

Брата Сокусина снедала потаенная страсть.

Тяга к мужчинам, особенно к мужчинам молодым и сильным.

Причем страсть даже более извращенная, чем у бонзы Хаги, который тоже страдал этим грехом и регулярно зазывал к себе по вечерам ничего не имевшего против Сокусина. Неоднократно священник пытался вынудить и второго послушника к сожительству, придирался по мелочам, наказывая по любому поводу и без оного, — а потом вдруг становился ласковей «Госпожи кошки» при императорском дворе, предлагал зайти вечерком, побеседовать наедине о Восьмеричном Пути…

Похоже, в конце концов настоятель храма заметил домогательства Хага и одернул бонзу. После чего домогательства действительно прекратились, но жизнь послушника от этого легче не стала.

Увидев, что бонза-любострастник на время оставил в покое бывшего актера, Сокусин стал как бы случайно подсаживаться к юноше за обедом. Заводил пространные беседы — но перейти хотя бы к намекам не успел. На сей раз дар нопэрапон оказался весьма кстати: Мотоеси мгновенно ощутил истинные намерения многословного собеседника. Не сдержавшись, он однажды просто-напросто вышвырнул блудливого Сокусина из кельи, когда тот заявился к «собрату по послуху» якобы для благочестивой беседы о Восьмеричном Пути.

Хоть бы что другое придумал для разнообразия!

Разумеется, за грех насилия послушник Ваби был подвергнут наказанию: трехдневному посту, дополнительным работам на огороде и ночным медитациям. Наказание было незаслуженным, но возразить Мотоеси-Ваби не осмелился. Сокусин же, наоборот, счел кару слишком мягкой — и немедленно заподозрил настоятеля в том, что старый ханжа имеет соответствующие виды на нового послушника (разумеется, те же самые, что и сам Сокусин).

И вот его подозрения подтверждались вчистую!

Своими ушами слышал: «Ваби, дорогой мой, зайди после трапезы!…» Ну пусть «дорогой мой» не прозвучало вслух — ведь имелось же в виду, подразумевалось!

Сладок ты, вкус мщения…

Брат Сокусин злорадствовал: не захотел поближе сойтись со мной — придется познакомиться с сухим сучком настоятеля, парень!

А поверху на это злорадство накладывалась сальная похоть Сокусина, распиравшая блудника изнутри. Сейчас Мотоеси чувствовал ее особенно остро. К счастью, он понимал, что это — не его похоть. Теперь молодому послушнику удавалось отличать особо сильные чужие настроения от собственных. Но — не всегда, далеко не всегда! А когда на юношу наваливались душевные порывы всех служителей храма разом… О, тогда он уподоблялся человеку с особо острым слухом, попавшему на людную площадь: как ни затыкай уши — все равно в голове звучат десятки чужих голосов, сбивая с мысли, не давая возможности сосредоточиться, и уже не поймешь, где чужие голоса, а где — твои собственные мысли, звучащие еще одним голосом, который тонет в общей какофонии безумного хора…

Сейчас Мотоеси хорошо понимал, что произошло с ним на премьере «Парчового барабана» — когда переживания десятков зрителей хлынули в душу кипящей лавой, едва не сведя юношу с ума и впрямь уподобив его безумному старцу, которого он играл! Это действительно была не его заслуга!

Он был прав!… Он, а не восторженные ценители.

Велик подвиг: украсть и затем отдать с миной благодетеля…

Здесь, в обители, чувствительность бывшего актера постепенно обострялась. Медитации отчасти помогали сбить прилив — но только отчасти и на время.

На время уединения.

Спеша вместе со всеми в трапезную или плетясь на ежедневные работы, невольно подстраиваясь под шаг и настроение остальных, Мотоеси вновь оказывался погребенным под лавиной чужих желаний, вожделений и образов. Отгородиться не удавалось. Наваждение в итоге проходило само — и несчастный послушник даже не всегда понимал, когда невидимая заслонка внутри него перекрывала хлещущий снаружи поток, оставляя жертву наедине с усталым до поры хищником.

Наедине с самим собой.

Наедине ли? Или это была очередная, чужая, пришедшая извне иллюзия?

Ответа не было.

<p>3</p>

За столом рядом с Мотоеси-Ваби сидел храмовый служка по имени Тэммоку: благообразный старец, являвший собой яркий пример довольства и самодостаточности. Тэммоку провел в обители уже лет тридцать, так и оставшись всего-навсего служкой. Но другой жизни он себе уже и не мыслил, будучи вполне счастлив: жизнь спокойная, размеренная, в меру сытая (а когда брюхо намекает, можно и стянуть втихаря кусок-другой!).

Что еще надо для человека, чтобы спокойно встретить старость?

Не надо было обладать даром Мотоеси, чтобы понять: брата Тэммоку привели в «Озерную обитель» отнюдь не поиски Алмазной Истины.

Как, впрочем, и всех остальных, присутствовавших сейчас в трапезной. Служители Будды вкушали вечернюю трапезу. Вечерняя трапеза — это было

то главное, чего здешние обитатели ждали с самого утра, а на следующее утро с удовлетворением или неудовольствием вспоминали. Но разве для того ушел он, Мотоеси, из мира, чтобы день за днем слушать сытое бурчание чужих животов?

"А сам— то ты зачем здесь? -немедленно очнулся от дремы ехидный внутренний голос, поселившийся с недавних пор в голове молодого послушника.

— Ты пришел сюда в поисках Пути? Истины? Просветления? Или просто решил убежать от людей, спрятаться в спокойном и тихом местечке? Так чем ты тогда лучше их? Ничем? Значит, жуй молча и получай удовольствие от еды, как все! Если не жаждешь других удовольствий, до которых столь падки послушник Сокусин и бонза Хага!"

Ответить было нечего, вот Мотоеси и жевал.

Молча.

Чужая злорадная похоть медленно таяла внутри, отравляя горечью каждый кусок.

* * *

— …Заходи, Ваби. Да не стой в дверях — проходи, садись. Я уже давно присматриваюсь к тебе. Думаю, пришло время поговорить.

Настоятель Томонари в точности походил на сошедшего с картины «божественного старца»: длинные редкие пряди бороды аккуратно лежат поверх накидки, расшитой ритуальными шестигранниками; щеки, несмотря на почтенный возраст, сияют здоровым румянцем; глаза, выглядывающие из бесчисленных складок кожи лица, хитро прищурены, маленькие сухие ладони благочестиво сложены на животе.

Мотоеси было известно: из всех распространенных среди священников грехов настоятель Томонари страдает разве что чревоугодием. Да и тому предается нечасто — эх, напрасно злорадствовал Сокусин…

Впрочем, неизвестно еще, что творил настоятель, когда был помоложе! Внутри медленно поднималась волна неподдельного, вполне

доброжелательного интереса. Кажется, чувства обоих сейчас почти совпадали… или опять иллюзия?!

— Чего ты хочешь, Ваби? Зачем ты пришел в храм? — Вопрос прозвучал неожиданно, и Мотоеси на мгновение растерялся.

— Я… я хочу найти себя, Наставник!

— Похвальное желание, — одобрительно кивнул настоятель. — Я вижу: ты не спешишь первым усесться за стол, не набрасываешься на еду, подобно голодному псу, не чавкаешь, как свинья, спеша насытиться; и от работы не увиливаешь… в отличие от предложений Хага.

Томонари позволил себе слегка улыбнуться.

— Но если ты действительно хочешь прийти к Будде — тебе здесь не место. Надо ли объяснять — почему? Пожалуй, я смогу дать тебе рекомендацию в один из монастырей. «Пять Гор» тебя не примут, там строгий устав, но в монастырь рангом пониже…

— Благодарю, Наставник!

— Не спеши благодарить. Я еще ничего не сделал. Да и жизнь в закрытых монастырях куда тяжелее, чем у нас. Выдержишь ли?

— Я искал уединения, Наставник. Уединения, чтобы найти в нем покой для своей истерзанной души. Но здесь — простите, Наставник! — здесь я не нашел его! Ни уединения, ни покоя! Может быть, в монастыре…

— Может быть, — задумчиво повторил настоятель. — А может, тебе лучше попробовать стать бонзой? У тебя актерский талант привлекать к себе сердца, это очень важно для священнослужителя. Как полагаешь?

— Стать бонзой?

Мотоеси не совладал со своим голосом.

Сомнение прорвалось само собой.

— Я понимаю, о чем ты подумал. Знаешь, не все священники такие, как бонза Хага. Да и он, кстати, вполне справляется со своими обязанностями, миряне им весьма довольны. Да, Хага отнюдь не святой… так и я не святой! Ты хочешь быть чище, лучше? Будь! Может быть, чин священника, человека, помогающего мирянам стать ближе к небу, как раз предназначен для тебя? Подумай, Ваби.

— Да, Наставник. Я подумаю. Но мне кажется… мне кажется, лучше бы мне было совсем уйти от мира.

— И все-таки: подумай. Если ты решишься и тебе понадобится рекомендация (а она тебе понадобится в любом случае) — ты ее получишь. Иди.

<p>4</p>

Ночь медлила только снаружи — в храме она уже полностью вступила в права наследования после безвременно сгоревшего дня. Лишь теплые огоньки лампадок перед статуей бодисаттвы Каннон-Тысячеручицы слегка разгоняли копившийся здесь годами сумрак.

Сумрак пах старым травяным сбором, курящимися благовониями и пылью столетий.

«Наверное, так должна пахнуть Вечность», — подумалось Мотоеси.

Прежде чем заменить свечи перед замершей на возвышении статуэткой Будды Амиды, послушник с почтением опустился на колени перед изображением бодисаттвы, символом милосердия, и некоторое время беззвучно шептал молитву. Потом, замолчав, еще посидел минуту-другую, приводя в порядок мысли.

Мотоеси любил бывать здесь, любил сидеть в одиночестве перед многорукой заступницей. Почему-то именно перед ней — а не перед Буддой Амидой; может быть, богиня Милосердия, добровольно отказавшаяся от ухода в нирвану ради ободрения и утешения страждущих, была ему ближе хозяина западного рая? Может быть, он надеялся, что богиня наконец проявит милосердие и к нему, невезучему Мотоеси, избавив от проклятого дара?

Молодой послушник сам не знал этого. Просто здесь ему было хорошо. Здесь он мог спрятаться от гнета внешнего мира, ненадолго обрести долгожданный покой и умиротворение.

«Монастырь мне тоже не поможет, как не помог уход в храмовую обитель…»

Мысль, всплыв из темных глубин дремлющего сознания, была удивительно ясной и отстраненной, словно Мотоеси подумал сейчас о ком-то другом, постороннем.

Все было правильно. В благочестивых просветленных монахов после двух лет, проведенных в «Озерной обители», верилось слабо. Таких — единицы. Равно как и в миру. А значит, он снова будет ежедневно вариться в котле чужих-своих страстей, только теперь — за глухими стенами монастыря.

Может, прав старый настоятель, и ему лучше пойти по пути священника? Но ведь священник почти все время среди людей! Свадьба ли, рождение ли, похороны — всякий раз люди зовут бонзу. Одним нужен амулет для отпугивания нечисти, другим пора День удаления справлять…

Да чужие горести и радости просто-напросто выжгут его изнутри, сведут с ума!

Есть еще один выход: уйти в горы, стать отшельником. Странно, почему раньше это не пришло ему в голову?! Когда рядом не будет никого, совсем никого, проклятие нопэрапон окажется бессильным…

Выход?

Или новая ловушка?

— Да поразит тебя раньше времени старческое бессилие, сын осла и собаки! — громыхнул снаружи чей-то подозрительно знакомый голос. — Чем это ты тут занимаешься?! А ну, говори, где ваш настоятель, где этот дряхлый пожиратель любимых кроликов Будды?!

Ну, разумеется, это был Безумное Облако, кто же еще?!

Вот только с чего бы бродячему иноку заявляться в храм Кокодзи, который дзэнский мастер справедливо считал «обителью бессмысленного разврата и бездарного чревоугодия»?

Не иначе, небо на землю упало?

— Иду, святой инок, уже иду, сейчас доложу, мигом… — донеслось до послушника испуганное блеянье Сокусина.

Интересно, за каким это занятием застал его Безумное Облако?

С излишней поспешностью заменив свечи и долив масла в лампадки, Мотоеси поспешил наружу.

Подмести в храме он так и не успел, за что его наверняка ждал очередной нагоняй, — но сейчас молодому послушнику было не до метлы. В сердце холодной змеей шевелилось злое предчувствие — и юноша спешил увидеть Безумное Облако, наверняка принесшего какую-то важную весть.

Вряд ли — добрую…

* * *

В темноте суматошно метались огни фонарей в руках всполошившихся обитателей Кокодзи. Вскоре к ним присоединилось пламя двух факелов, и Мотоеси двинулся в ту сторону. Шаг, другой, третий; вот и разговор слышен.

— Да этот старый чревоугодник по сравнению со всеми вами — просто патриарх Дарума! Ноги моей больше…

— Пусть святой инок не изволит гневаться! У нас ведь не монастырь, у нас всего лишь скромная обитель…

Пламя факелов неожиданно метнулось из-за деревьев прямо навстречу Мотоеси — и вместе с пламенем донеслись слова:

Монастырь богатеет,Но Пять Гор пребывают в упадкеЕсть лишь порочные учителя,Истинных — нету.Я бы хотел взять удуИ заняться рыбалкой,Но и в озерной глушиНыне дуют противные ветры!

Безумное Облако был в своем репертуаре.

Миг — и вот он уже возник перед Мотоеси собственной персоной. Позади монаха, на удивление серьезный и хмурый, угрюмо подбрасывал на ладони гадальную кость Раскидай-Бубен.

Тяжелые маслянистые блики пламени гуляли по лицам монаха и гадальщика, переливались горящей смолой, черно-красными тенями. На миг Мотоеси показалось, что перед ним — демоны, явившиеся из владений князя Эмма.

— А, вот и ты, — устало проговорил монах совсем другим тоном, чем тот, которым он только что поносил порядки «Озерной обители». — Пошли. Отец тебя ждет. С настоятелем я обо всем договорился.

Безумное Облако отвернулся, помолчал.

— Твой брат погиб.

Земля качнулась под ногами Мотоеси.

А Раскидай-Бубен все стоял, словно забыв, где и зачем он находится, все подбрасывал на ладони гадальную косточку, ловил, ощупывал загрубевшими на вид, но все еще чувствительными пальцами музыканта знак судьбы.

Выпадало раз за разом одно и то же.

Неизбежность.

<p>5</p>

Мотоеси никогда не видел отца плачущим. Никогда. Будда Лицедеев всегда стойко, с терпением истинного монаха, переносил удары судьбы. Но этот удар был слишком жесток; жесток и подл. Старый Дзэами рыдал, сотрясаясь всем телом, уткнувшись в грудь младшего… нет, теперь единственного сына, замершего истуканом посреди комнаты, — а Мотоеси стоял, боясь пошевелиться, но то был малый страх. Другой, куда больший страх рвался криком наружу из его груди, к которой прильнул отец, инстинктивно прибегнув к последней опоре, оставшейся у престарелого актера в этом мире.

Мотоеси до холодного пота, до дрожи в коленях боялся, что сердце отца не выдержит и ему придется хоронить старика вслед за безвременно ушедшим братом.

Скорбь и отчаяние до краев заполнили разрывавшуюся на части душу Мотоеси — и сейчас он не знал, не хотел знать, кому принадлежат эти страдания в полной мере: ему или его отцу? Какая теперь разница, если брата, продолжателя отцовских традиций, надежды великого Дзэами, больше нет?!

Известие о гибели Мотомасы привез актер из его труппы, добравшийся до Сакаи сегодня утром. Обстоятельства гибели знаменитого мастера Но выглядели весьма странно: вечером Мотомаса в одиночестве отправился любоваться молодой луной (в чем не было, по сути, ничего особенного — старший сын Дзэами и раньше любил проводить ночи в созерцании). Однако к утру Мотомаса не вернулся, и обеспокоенные актеры, отправившись гурьбой на поиски главы труппы, нашли на холме уже остывшее тело. Никаких ран или иных повреждений на нем обнаружено не было, лишь от губ умершего исходил некий едва уловимый запах, который никто так и не смог определить.

Был ли Мотомаса отравлен, или сам решил свести счеты с жизнью (что было маловероятно, но допустимо), или умер от некоего скрытого недуга — осталось загадкой.

Сразу приходило на ум трехлетней давности покушение на Мотоеси — но, как и в том случае, доказать или опровергнуть причастность к этому делу подлеца Онъами не представлялось возможным.

Ничего, кроме смутных подозрений…

Пока отправленный с печальным известием актер добрался до Сакаи, старшего сына Будды Лицедеев успели похоронить на сельском кладбище. В итоге ехать теперь в местность Аноноцу, где наследник Будды Лицедеев обрел свой последний приют, не имело смысла.

…Бренный этот мир -Наваждение одно,Смерти тоже нет…

Голос Безумного Облака прозвучал с неожиданной властностью и твердостью.

Дзэами замер, затем осторожно, с хрустом разжал пальцы, инстиктивно вцепившиеся в плечи сына.

Медленно обернулся.

И поклонился Безумному Облаку.

— Спасибо, друг мой. Скорбь разрывает мне сердце, но твои слова возвращают старика к жизни. Ты прав: нет смерти! Есть лишь круговорот рождений. Ты вовремя напомнил мне об этой истине. Переночуй в моем доме вместе с моим сыном, а завтра мы вместе помянем Мотомасу.

Дзэами вновь повернулся к единственному оставшемуся у него сыну.

— А ты, Мотоеси, не беспокойся за меня. Я переживу и этот удар! Хотя, видит небо, уж лучше бы на месте твоего брата был я! Отцы не должны жить дольше своих сыновей…

И повторил еле слышно:

— Нет, не должны… но живут.

Завтра сменило детское имя на взрослое, став «сегодня».

Вечер ждет снаружи.

Они вчетвером: отец, Безумное Облако, Раскидай-Бубен и он, Мотоеси. Да, они сидят с четырех сторон низенького столика, время от времени поднося к губам чашки с горячим саке и почти не притрагиваясь к еде. За стенами дома тоскливо посвистывает ветер, словно тоже оплакивая бедного Мотомасу. Четыре свечи в углах комнаты. Причудливые переплетения теней. Отец время от времени начинает тихо говорить нараспев, и тогда даже ветер снаружи смолкает, прислушиваясь.

Ручьем в долине журчит голос отца. Будда Лицедеев вспоминает, бережно перебирая разноцветные листья с дерева жизни своего сына.

Чашки пустеют, и Мотоеси, как младший, наполняет их.

Отец умолкает — и тогда Раскидай-Бубен трогает струны цитры, и струны оживают, своей завораживающей и странной жизнью вторя ветру, вновь разгулявшемуся за окнами.

И опять говорит отец, обращаясь к умершему, словно старший сын здесь, сейчас, молча сидит за столом:

— Может показаться смешным так долго не мириться с тем, что молодые необязательно умирают после стариков. Но удар столь неожидан, он почти сокрушил мой состарившийся ум и тело, слезы горя промочили мои рукава. Твой талант, мальчик мой, как будто даже превосходил талант твоего деда. Я писал для тебя все тайные наставления и секреты мастерства на нашем Пути, полагаясь на слова: «Когда нужно говорить и не говоришь, теряешь человека…» Чувства, отраженные в стихах: «Сейчас, когда тебя здесь нет, кому я покажу эти цветы сливы?» — о, сколько в них правды!

И еще:

— Ты ушел в призрачный мир. На мгновение мы стали отцом и сыном. Думалось ли, что я, высохшее дерево, задержусь в этом мире и мне суждено будет увидеть падение цветка в полном цвету?!

Нет ответа.В голове пусто.Только буйствует ветер.Снаружи?Внутри?И вдруг:В сердце моемВырос ад.Чувства и умОпутаны прошлым.Даже равнинный пожарНе может их сжечь.Но с дуновеньем весныВырастут новые травы.

Безумное Облако в упор глядел на Будду Лицедеев — и тот не отвел взгляд. Потом медленно кивнул.

Жизнь продолжалась.

<p>6</p>

Мотоеси часто вспоминал тот скорбный вечер, возжигая свечи перед Буддой Амидой, бережно сметая пыль с двух ступеней, ведущих к статуе бодисаттвы Каннон, вдыхая витающий в храме благоговейный запах Вечности. Почему-то чаще всего воспоминания посещали юношу именно здесь, в сумраке и одиночестве. Может быть, потому, что в такие моменты над ним не довлели чужие страсти и вожделения?

Думая об этом, Мотоеси все больше склонялся к мысли, что для него в этом мире остался один путь — отшельничество. Однако теперь он был привязан к обители, к городу: в Сакаи оставался его отец, а после смерти старшего брата у юноши просто не хватало духу окончательно покинуть старика. Каждую неделю настоятель разрешал Мотоеси отлучиться на день в город — и этот день послушник неизменно проводил у своего отца.

Дзэами постепенно оправлялся от удара. Теперь он упорно работал над новым трактатом «Мусэки исси» — «Следы грез на листе бумаги», — который решил посвятить своему безвременно ушедшему сыну.

Жизнь медленно катилась мимо, времена года сменяли друг друга, Мотоеси уже привычно давил в себе рвущиеся наружу сорняки чужих порывов (зачастую не отдавая себе отчет, чужие это чувства или его собственные!). Изредка, словно пробуждаясь ото сна, он вдруг с необыкновенной ясностью ощущал, что и не живет вовсе, что уединение в горах — тоже не выход. Ведь отшельничество для него — всего лишь бегство, бегство от того, от чего убежать все равно невозможно.

Бегство от самого себя.

И все чаще Мотоеси задумывался: не пора ли свести счеты с жизнью? Ведь он все равно не живет! Зачем же продлевать бессмысленные мучения?

А время перебирало в горсти песчинки-минуты.

* * *

Развязка наступила неожиданно.

У крыльца отцовского дома переминался с ноги на ногу хмурый Сугата, сын Маленького Цуто. Губы кусал, виновато отводил взгляд в сторону. Несмотря на новую, мужскую прическу и богатырское телосложение, Сугата сейчас, как никогда, походил на провинившегося мальчишку, ожидающего сурового наказания.

— Здравствуй, Сугата! — В первый миг Мотоеси обрадовался наивному богатырю, которого давно не видел.

Но сразу же в груди тревожно екнуло: неспроста Сугата тут околачивается, неспроста у сына Маленького Цуто такой подавленный вид.

— Отец?! Неужели?! — Эти слова сами собой вырвались из уст Мотоеси.

— Что ты, что ты, молодой господин! — испуганно, словно боясь, что Мотоеси своими словами накличет еще одну беду, замахал на него ручищами Сугата. — Жив Дзэами-сан, жив, и даже здоров вроде бы!

У Мотоеси отлегло от сердца.

— Только… повелением сегуна… Короче, сослали его, молодой господин! Ты уж прости, но против властей мы не пойдем. Если б кто другой — на части б разорвали! А тут… ничего не поделаешь. Ты в дом-то заходи, молодой господин, мы к вашим пожиткам своих людей приставили, чтоб все в сохранности было! Заходи, там, внутри, уж и стол накрыт — выпьем по чарке, а я тебе расскажу, как все приключилось…

Посланец сегуна в сопровождении двух столичных стражников объявился в доме Будды Лицедеев вчера на рассвете. Разумеется, при разговоре его со старым Дзэами никто не присутствовал, но, как известно, «и у стен есть уши»

— тем более что о появлении в городе посланца было мгновенно доложено кому следует.

Указом сегуна Дзэами Дабуцу предписывалось незамедлительно отправиться в ссылку на пустынный остров Садо. Причина ссылки в повелении указана не была (ясное дело, сегуну не перед кем отчитываться в своих действиях!) — но и так было понятно: регулярные наветы племянничка-ревнивца в конце концов достигли своей цели.

Раздраженный упрямством опального мастера, сегун Есинори подписал соответствующий указ.

Времени на сборы Дзэами было дано всего ничего. Под вечер со двора уже выезжала запряженная быками повозка со скудным скарбом, увозившая Будду Лицедеев в изгнание.

Старику даже с сыном проститься не дали…

Сугата продолжал еще что-то рассказывать, и Мотоеси даже время от времени кивал или делал очередной глоток из чарки, не чувствуя вкуса.

Но сейчас сын Будды Лицедеев был далеко отсюда.

Последняя нить, удерживавшая его в мире слез, только что лопнула. Можно, конечно, последовать вслед за отцом в изгнание, но Мотоеси был уверен: Дзэами воспротивится такой бессмысленной жертве. Да и внутри у самого Мотоеси образовались гулкая пустота и безразличие к жизни. К чему бессмысленные метания? Мир полон страдания и несправедливости — так не лучше ли поскорее покинуть его, уйдя на новый круг рождения? Ведь на этом делать уже нечего…

«Нечего?! — оскалился внутренний голос, пробуждаясь от спячки. — Ты вознамерился покинуть этот мир? Отлично! Давно пора. Вот только хорошо бы при этом захватить с собой правильных попутчиков!»

«Кого?» — уже понимая, что ответит ему тайный советчик, послушно осведомился Мотоеси.

«Кого? Ты это у меня спрашиваешь?! Мямля!»

«Но как?… — Смогу ли я?!»

«Ты знаешь как. Ты сможешь».

Взгляд Мотоеси упал на меч, подаренный ему отцом почти четыре года назад: тот покоился на своем месте, на специальной подставке в углу. Блик от лаковых ножен ободряюще подмигнул сыну Будды Лицедеев — и юноша улыбнулся в ответ.

Он заставит проклятый дар нопэрапон сослужить ему службу.

Первую и последнюю.

<p>7</p>

На рассвете из Сакаи вышел человек в мирской одежде, с туго набитой походной сумкой; на плече человека покоился меч в лаковых ножнах из магнолии.

<p>XV. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>
<p>ОЛЕГ</p>

На станции было немноголюдно. Это в выходные дни тут не протолкнешься — народ спешит к дачам-соткам-огородам, возделывать и удобрять! — а будни, они и есть будни.

Трудовые, городские.

— Три билета до дома отдыха.

— Обратные брать будете?

Вопрос был задан таким тоном, что верилось: кассирша еще в дни молодости точно так же осведомлялась у колонн, идущих на запад:

«Берлин брать будете?»

— Будем, — прочувствованно ответил я, влажнея глазами.

И кассирша ощутила мой трепет. Молча дала билеты, сдачу и проводила взглядом, прикипев к окошку.

«Псих», — ясно читалось на ее лице.

Трудно было не согласиться. Я и сам-то знал: да, псих. Иначе сидел бы дома, вершил дела обыденные и никуда бы не совал свой горбатый нос, согласно просвещенному мнению здорового эгоизма. Лучше мгновение испытать стыд, зато потом наслаждаться покоем. Ремарк был умницей, цитировать его — сплошное удовольствие, даже если какому-то снобу он кажется излишне сентиментальным. Мы все пишем один сюжет, прав был Миха-балочный… один сюжет, один навсегда, и очень хочется наслаждаться покоем, вчера, сегодня и завтра.

На свете счастья нет, но есть покой и воля. Жаль, что покой нам только снится, и покойник перед смертью потел, радуя близких.

Слова, слова, слова… они что, все сговорились, эти умершие и живые создатели цитат?

Поодаль, на перроне, близ полупустой электрички, тусовалась компания студентов. Могучая кучка. Студенты были выспавшиеся и веселые, в отличие от меня. Терпеть не могу вставать ни свет ни заря. Странно: раньше, когда я честно полагал стипендию высшей мерой счастья, у нас было на троих по две гитары. Особенно при выезде на природу. У этих гитар нет, зато есть магнитолы и плейеры. Пожалуй, если порыться в рюкзаках, там вполне может обнаружиться ноутбук. Бремя белого человека желтой сборки.

Думаю черт знает о чем, лишь бы не думать о главном.

И правильно.

Чтоб не перегореть заранее.

Помню, на старом-престаром турнире, перед самым выходом на татами, один молодой боец-грузин приставал к своему тренеру:

— Шота, настрой меня на бой! Шота, ну настрой! Шота, волнуюсь — финал ведь!

Тренер молчал, топорща усы щеткой, пока горячему финалисту не объявили выход. Тогда седой кавказец достал из кармана английскую булавку, раскрыл ее и хладнокровно воткнул своему питомцу в левую ягодицу.

До середины.

— С-с-сука! — почти без акцента взвыл питомец и ринулся в бой, потому что время вышло.

Это был самый короткий бой на турнире: кажется, что-то около двадцати секунд.

Нокаут.

До вечера находчивый Шота прятался в моем номере, только хмыкая, когда по коридору в очередной раз проносилось: «Найду — зарежу!» К вечеру молодой грузин-чемпион постучался в нашу дверь. В руке он держал бутылку коньяка «Ахтамар».

— Это Шоте Зурабовичу. — Чемпион улыбался во весь рот. — Отдай и выпей с ним за его здоровье.

— Заходи, — сказал я.

Коньяк оказался удивительно славным.

С тех пор, за неимением рядом хладнокровного Шоты, обученного точно рассчитывать нужный момент, я сам носил в кармане булавку. Воображаемую — и старался думать о всяких пустяках, пока жизнь не объявит мой выход на татами. Главное: воткнуть стальное жало в собственную, горячо любимую задницу лишь тогда, когда все время вышло. Все, без остатка, и тогда вместо рефлексии или унылого потирания ягодицы ты кидаешься вперед.

— Я сейчас, — вдруг сказал Димыч, опуская туго набитую сумку на асфальт.

И пошел к студентам.

Знакомого встретил, что ли?

— Да нет, это Ксена, принцесса-воин! — донеслось от компании, явно в продолжение какого-то веселого разговора; и почти все студенты повернулись к нам спиной. — Готовится к очередному подвигу!

— Ничего подобного. — Димыч ловко внедрился в тусовку; я слышал его голос, но его самого практически не видел. — Это не Ксена. Это та девушка, которая в начале месяца искалечила шестерых насильников. Вы что, ребята, телевизор не смотрите?!

И через секунду он уже возвращался к нам.

Следом за ним, пунцовая донельзя, тащилась… княгиня Ольга!

— Я ее сразу засек. — Сумка покинула асфальт, вернувшись на плечо. — Она за студентами пряталась. Подглядывала.

Наш «хвост» судорожно комкала полы своей штормовки.

— Я… Олег Семенович, я вам домой позвонила… сказала, что с первого года…

Все было ясно, как Божий день. Эта красна девица, зная время нашей поездки на отстрел дикого Монаха, позвонила моей жене — и та, ничтоже сумняшеся, дала координаты.

Проще простого.

— Ну что, парни… — Я повернулся к Димычу и Ленчику, накинувшему куртку на манер гусарского ментика, вполплеча. Одеться нормально мешала рука в лубке. — Выкинем «зайца» в открытый космос или пусть летит с нами до Магелланова Облака?

— Пусть летит, — без тени улыбки ответил Ленчик.

Димыч только кивнул.

А в электричке мы полтора часа молчали.

* * *

На территории дома отдыха Владимира Монахова не оказалось. Заглянув в корпус администрации, я обнаружил там пожилую башкирку — почему именно башкирка оказалась директором санатория на неньке Украине, я понятия не имел! — и разговорил дочь степей за минуту. Да, лысый писатель у них проживает, да, со странностями, как и все творческие люди, да, друзьям-коллегам лучше подождать на лавочке, потому что с утра он почти всегда уходит в лес; да, по ту сторону железной дороги.

Да, пятерку она возьмет и не поморщится.

А мы промолчали еще с полчаса, топая сперва по асфальту, потом по песку, потом — по слежавшейся, желтой хвое. Сосны водили хороводы, взбегая на холмы, кучкуясь в редких лощинах; тропинка юлила, виляла хвостом, а мы все молчали, пока впереди не открылись места знакомые и даже, можно сказать, родные.

Вот уже семнадцать лет мы ездим сюда сдавать экзамен. Вот уже семнадцать лет последнее воскресенье мая радует нас отличной погодой, какие бы дожди ни хлестали с неба до или после. Посторонние не верят, а мы в заветный день бодро топаем на Леваду, пусть тучи и обложили небеса кромешным матом. Мы твердо знаем — распогодится. К девяти-десяти часам — обязательно распогодится.

Иначе не бывает.

— Ч-черт, — вдруг буркнул рядом Ленчик, козырьком пристраивая ладонь над глазами. — Олежа, глянь…

Я глянул.

И подумал, что у нас есть шанс опоздать.

Крупный такой шанс.

Ребристый.

<p>МУЖИКИ</p>

Ездить, блин, отдыхать куда-либо на субботу-воскресенье Ильич не любил. Куда ни сунешься: народу — не продохнуть! И добро б тихо-мирно выпивали, закусывали, беседовали о культурном… Хрена тебе: напьются — и ну песни орать, или музыку эту дебильную включат на весь лес; а то и драться по пьяни полезут. Нет, оно, конечно, не грех дать такому охламону по морде — а ну как их с десяток набежит, охламонов? Ему-то, Ильичу, к чему ряшку для чистки подставлять?!

Ясное дело, ни к чему.

Вот и выходит, блин, что куда ни кинь, а выезжать на природу лучше в будни. Впрочем, это кому будни — а кому и выходные. Когда и так свободный денек выпадет, а когда со сменщиком Тимохой договоришься, чтоб, значит, подменил.

Вот как в этот раз.

Тимоха, блин, парень хороший, с понятием. Культурный. Так сразу и сказал: езжайте, мол, Владимир Ильич, водку кушать, а мне по-любому к послезавтрему ту сраную «Тойоту» добить надо. Обещал хозяину. Так что в любом раскладе — на работу выходить.

А с Витьком Ильич (и нечего, нечего дыбиться! хорошо ведь звучит: Владимир Ильич! или просто Ильич; солидно! Ну а что жена Надежда — видать, судьба такая! Вон, у Витька тоже Надюха…), короче, с Витьком Ильич заранее договорился — у Витька продавцы на базаре толковые стоят, и без него день поторгуют. Они, блин, поторгуют, а мы с утра пораньше «по коням» — и на природу. Витек свою Надюху взял, Ильич свою, детей, само собой, ну, там мясо на шашлык, жратвы всяко-разно, пивка пару канистр, водочки — для культурного отдыха… Витек еще приговаривать любит: «Пиво без водки — деньги на ветер!»

Это он правильно, с понятием мужик.

Ну а гаишники… да вроде до сих пор проносило. Ведь когда не пьяный едешь, ну, чтоб совсем вдребодан, а так, маленько выпимши — оно ж снаружи не видно. А «на авось» менты все больше иномарки тормозят, сдались им Ильичева «жулька» и Витьков «москаль»!

На место в начале девятого приехали, как и собирались, еще весь день впереди. Место знакомое, не первый раз здесь: и поляна удобная, и соснячок, и речка рядышком. Дом отдыха, правда, неподалеку, но сейчас там и нет-то никого — не сезон. Да и не ходят сюда эти, блин, домотдыховские…

Не ходят— то не ходят, однако один мужик лысый все ж таки на поляне обнаружился. Витек его первым заприметил. В хламиде этой белой каратюкской… как бишь оно? а, кимоно, вот! -руками-ногами не по-людски дрыгает. До ста лет жить собрался, видать.

Ну и ладно, пускай его живет, мешает, что ли?

Дети только, как мужика того углядели, тут же наскакивать друг на друга начали, орать по-ишачьи: «Й-а! Й-а! Пап, а пап, чего это дядька делает? Он каратист, да? Как Брюс Ли?! А ты, папка, почему не каратист?»

Что со шпаны взять?

А ремнем по заднице и безо всякого карате сподручно…

Сучья для костра Ильич с Витьком собрали быстро — да и детям наконец надоело выпендриваться, помогать начали. Витькова Надюха уже и казан с маринованным мясом достала, и шампуры, ну а Ильич тем временем первую канистру пива извлек. Налил себе и Витьку по стаканчику, за приезд (обе Надюхи сказали, что еще успеют) — выпили. Хорошее пиво. Марки «Рогань», особое. Еще по стаканчику налили. Спели хором: «Надежда, мой компас, за мной!» Мужик лысый, что по поляне скакал, тем временем, видать, притомился. Присел под дерево, ноги под себя навроде шнурков засунул — отдыхает.

Тут Витек, блин, и предложил:

— Может, и мужику пивка нальем? Неудобно как-то: сами пьем, а человек мучится! Пошли, Ильич, познакомимся!

— А то! — отвечает Ильич; культурно, значит, отвечает. — Гуртом и батька бить легче. Пошли!

Сказано — сделано. Извлекли еще один стакан из пластика (большой, полулитровый), Ильич в него пива от души нацедил, аж пена с краев выпятилась

— и к мужику направились.

Подошли.

Мужик под деревом сидит, лысина потная вся, глаза закрыл и дышит по-дурному: будто спущенное колесо шипит. Потом перестал шипеть.

Устал, блин.

— Привет! — Это Витек. — Пиво будешь?

Молчит мужик.

— Эй! Ты чего, заснул? — решил помочь другу Ильич. — Мы тебе пива принесли, охладиться! И вообще: пошли к нам, к костру! Скоро шашлыки поспеют, пивка тяпнем, водочки, покажешь детворе, как лбом сосны валят… Ну, пошли, мы угощаем!

Молчит мужик.

Блин.

— Не, мужик, без обид. Бери стакан — и айда!

Молчит мужик.

Сидит домкратом, глаза закрыты… может, и правда заснул? Или брезгует простым народом? Ну тогда так бы и сказал: мол, не пью там или еще что. А чего молчать-то?

Вот и Витьку, похоже, то же самое в башку пришло. Он возьми, Витек-то, да и культурно так встряхни мужика за плечо:

— Чего молчишь-то, лысый?!

И вдруг как заорет!

Витек, в смысле, заорет, а не мужик.

А мужик вдруг подскочил, аж ноги сплелись-расплелись, и сразу метрах в двух от Витька оказался. Витек орет, матерится, за руку держится.

— Он, — кричит, — козел, мне с ладони шкуру ободрал! Акула ты злющая, людоедская, я тебя, падла…

А лысый пятится, блин, глазенками исподлобья зыркает — и все молчит.

Тут уж и Ильич не стерпел.

— Ты, — говорит, — что ж такое творишь? Некультурно творишь, лысый! Приемчики свои косоглазые на нас решил показывать? Мы к тебе, блин, со всей душой да с пивом — а ты?! Вот сейчас начистим тебе с Витьком ряшку, чтоб знал в следующий раз, — и никакое твое карате не поможет!

А лысый все пятится и бормочет.

То ли по— ихнему, по-азиатски, то ли тоже матерится, только культурно. Тут Надюха Витькова подбежала, начала лысого крыть -того и гляди,

шишки с сосен посыплются. Это она умеет. Бой-баба. Лысый голову в плечи вжал, набычился — но стоит, блин, не уходит. Ильич тем временем в расстройстве душевном (у-у, паразит, так день хорошо начинался!) выхлебал недодаренный стакан пива. Рыгнул. И к машине отходить стал — за монтировкой. Мало ли… Только тут Ильича на полпути словно за горло взяли: Надюха орет-орет и вдруг умолкает, прямо на полуслове!

Когда такое было?!

Плюнул Ильич на монтировку, обернулся посмотреть, в чем дело, — глядь: выходят из лесу трое мужиков и баба. Не спеша так выходят, вразвалочку, и к лысому направляются. Передний, с бородищей рыжей, сигаретой дымит, издалека кричит:

— Привет, Вован! (Или Володька? — не разберешь).

Это лысый, значит, Вован.

Или Володька.

Вот тут— то Ильич и смекнул: пора, кажись, ноги делать. Потому как эти трое (два бородатых, один еще и в очках, чистый Бармалей, а крайний, без очков-бороды -в «Адидасе» и с рукой загипсованной; а баба, она баба и есть…) Тьфу ты, сбился. Так вот, эти трое с Вованом-Володькой, что людям шкуру на ходу обкусывает, явно знакомы. И вообще, тут у них, видать, «стрелка» намечена, и лучше от греха подальше мотать отсюда. На бандюков-то они, блин, никак не похожи (разве что тот, в «Адидасе», с рукой) — но сейчас если кто на бандюка не похож, так это еще и хуже!

И как только, блин, Ильич об этом подумал (а еще он подумал, что просто так сматываться как-то некультурно, но отдых на сегодня уж точно испорчен!)… Эх, опять сбился. Короче, в этот самый момент на просеку и выруливает «Опель-Кадет», блин, цвета «металлик»!

Останавливается этот хренов «Опель», и вылазит из него тип в костюме да при галстуке.

В лес по грибы вырядился.

— Привет! — машет тип этим, бородатым.

— Привет! — очкастый отзывается. — Привет, Большой Босс! Как ты нас вычислил?

— А! — смеется тип в костюме. — Ваши жены — пушки заряжены! Позвонил, вас спросил. Сказали: уехали, мол. «Куда? — спрашиваю. — Я тут насчет экзамена…» — «Да на старое место, за городом, куда обычно». Ну а кто ж из наших пацанов не знает, где ваш сходняк проходит?…

И вот после этих слов Ильич твердо понял: таки надо линять.

Однозначно.

Раз тут у них сходняк, значит, разборка намечается; а где разборка, там, блин, свидетели не нужны…

А обе Надежды — умницы, компас, за нами! Все поняли бабоньки. «Володя, Витенька, уезжаем отсюда!» Теперь вроде как и не стыдно смываться: жены испуганы, блажат, а Ильич с Витьком, может, и остались бы — разобраться, — но вот бабы не дают, а против бабы не попрешь!…

Барахло в машины гамузом покидали, детей затолкали — и по газам!

Когда мимо проезжали, Витькова Надюха не удержалась. Высказалась в окошко. Ох, зря это она: еще номера запомнят, блин, вычислят потом…

<p>ОЛЕГ</p>

— У кого клеенка?

Запасливый Димыч мигом полез в сумку. Нашлось и покрывало (рябенькое, с бахромчатыми краями), и клеенка невероятных размеров.

Бегемотов ею в зоопарке укутывают, что ли?

— Отлично. Ну что, самое время позавтракать?

На меня смотрели с удивлением. Пир во время чумы? Есть никому не хотелось. Мне — тоже. Но иначе было нельзя. Смутная идея носилась во мне, обдувая душу сквознячком безумия; идея обещала с минуты на минуту оформиться, осознаться, стать понятной и оттого еще более опасной, а пока — сквозняк и привкус безумия.

Безумное облако в голубизне.

Безумное Облако за пятьсот лет до нашего пикничка.

…божество состязаний — это и божество победы, и божество поражения: оно определяет и охраняет место состязания. На путях ратного дела это знание глубоко сокровенно. Однако же поскольку это — двойственное божество судьбы с ее переменами времен, то божество это изволит попеременно принимать сторону обоих соперников. И тогда кажется…

Убрать.

Сейчас некогда.

Первым очнулся Ленчик. То ли о чем-то догадался, то ли просто решил подыграть. Зевнув во весь рот (на мой взгляд, слегка нарочито) и почесав небритую щеку, он стал развязывать тесемки рюкзачка. Первой из недр на свет Божий явилась двухлитровая бутыль сплошной мути.

Жидкой мути, надо заметить.

— Суп, — вздохнул Шемет.

— Самогон! — возрадовался я.

— Чай, — пояснил Ленчик.

Обвел нас взглядом, понимания не встретил.

— Мой чай, — конкретизировал. С его точки зрения, это все объясняло.

И пробуждало аппетит.

Следом рюкзачок родил уйму овощей в старофламандском стиле, ломтики сыра, аккуратно завернутые в промасленную бумагу, и кулек редиски. Крупной, с мышиными хвостиками.

Рядом уже суетился мясоед Димыч. Банка сардин, ветчина, непременное сало, три луковицы — синие, крымские, сахарные на изломе; по-моему, где-то на периферии мелькнула поллитровка домашней перцовки, но явиться миру пока отказалась.

Последним выбрался кулек редиски.

Крупной, с мышиными хвостиками.

— С общего огорода? — поинтересовался я, начиная переодеваться в кимоно: так удобнее.

Ответа не последовало. Вместо ответа привычно зарделась Ольга, присев у импровизированного дастархана. Я со значением уставился на нее в упор: что, мужика без штанов не видела? Оказалось, дело не в мужиках и не в штанах.

Просто в руках наша трепетная лань держала кулек.

С редиской.

Шемет сбегал к машине и приволок два литра «Фанты». Вкупе с импортным языком. Язык был не только импортный — еще он был в сладкой горчице с укропом, как вещала иностранная надпись поверх банки.

— Язык до Киева доведет, — ни к кому конкретно не обращаясь, брякнул Шемет и сам уставился на нас: к чему бы это?

— Редиски нет? — хором спросили у него.

Шемет только руками развел.

Кажется, он готов был съездить — тут недалеко, бабки у моста торгуют…

— Да ладно, чего уж! — милостиво согласился я.

И достал кулек с редиской.

Достал самым первым — из принципа.

…отдавал себе отчет и в словах, и в поведенье, но взаймы ни Бог, ни черт не давал ни разу денег; переигрывал судьбу, мог любить и ненавидеть, в белых тапочках в гробу никого не тщился видеть, мог играть и без струны — дескать, вывезет кривая! — и терпеть не мог войны, потому что убивают…

Убрать.

Лишнее.

От ближайшего дерева на нас смотрел Монах. Щекой дергал. Есть здесь у нас такое дерево — Дуб Совета (хотя какой там дуб…), три голых ствола из одного комля, метрах в четырех над землей срубленные молнией; есть здесь у нас такой Монах — Володька Монахов, несчастное существо, загнанное в ловушку самим собой.

Есть здесь мы; и хорошо, что есть.

Наверное.

— Присоединяйтесь, барон!

Молчит. Дергает щекой. Куртку от кимоно в руках вертит: то жгутом перекрутит, то таскает туда-сюда, будто после стирки отжимает. А глаза, как у большой голодной собаки: подойти? оскалиться? убежать?

Подошел.

Но не очень близко.

— А вы… вы чего, собственно, сюда приехали?

— Трубы смотреть, — объяснил мой рыжий друг.

Я еле сдержался, чтобы не подмигнуть Димычу с нескрываемым одобрением. Кажется, понял, поддержал вполкасания. Сейчас главное: не спугнуть.

— Какие трубы?!

— В газете писали, будто тут трубы меняют. — Димыч увлеченно возился с сардинами, отдирая жесть поудобнее. — Газопровод ремонтируют, или воду к санаторию тянут, к новому корпусу… не помню уже. Решили старое место проведать: вдруг перекопали вдребезги-пополам?! Экзамен ведь на носу. Не забыл?

Монах, вконец ошалев, присел на корточки — и я кинул ему редиску.

Самую крупную.

Он поймал овощ на лету и сунул в рот, смачно захрустев.

Время подсекать.

— А ты что, думал, мы тебя искать приехали? Делать нам больше нечего… Монах подавился, заперхал горлом. Ленчик машинально потянулся стукнуть

его по спине здоровой рукой, но перехватил мой взгляд — «не смей!» — и сделал вид, что просто хотел взять сыр.

Бесплатный сыр, который бывает лишь в мышеловках.

— А этого… Константин свет Георгиевича, — откашлявшись, спросил Монах с нескрываемой враждебностью, — тоже на разведку прихватили?! Трубы таскать?!

— Ну зачем сразу — трубы…

Милейший парень Костя Шемет, не торопясь, налил себе в пластиковый стаканчик чаю из Ленчиковых запасов, отхлебнул и даже бровью не повел.

По себе знаю: редкий случай.

У Ленчика мама в деревне, и все бурьяны с матушкиного огорода он в свой чай сует. Крапиву там, лебеду, полынь всякую… за коноплю не поручусь, но вполне вероятно.

— Трубы здесь ни при чем. Я со своими парнями на экзамен к вам собираюсь (это «к вам» резануло Монаха по самому сердцу; он аж подскочил). Мы ж теперь в завязке: Олег Семенович нам группу для показательных, я им зал с манекенами… Как раз в воскресенье и договорились.

Молодец, Босс! Умница.

Соображаешь.

Странно: ветер, а прическа у него держится, как спартанцы в Фермопилах. Лакируется он, что ли?…

…ученикам хорошо, они всегда на своем месте, а учитель вертится незаметно, вопиет гласом вопиющего сквозь стиснутые зубы: Иисусе-спаситель, Аллах-акбар, Будда Вайрочана или кто там еще, кто слышит! — ведь я не хотел, ведь это случайно, я мал, слаб и ничтожен, а они верят, они в рот заглядывают, они легенды сочиняют и пускают их гулять по белу свету… Эй, начальник: пронеси чашу мимо! Не проносит начальник. Не откликается. И только зябкий выдох в затылок: эй, начальник, или кто ты там, если слышишь?! Это уже к тебе. Не отвертишься. Мал, слаб, тварь дрожащая — не отвертишься…

Убрать.

Сейчас не время.

— А ты, Ольга? — спрашивает Монах.

Ответить не успеваю.

<p>ДМИТРИЙ</p>

— …А ты, Ольга? — Монах не верит.

В общем, правильно не верит, только раз уж начали игру — шоу должно продолжаться.

— А Ольга к нам в школу записаться собирается. Для начала — на первый год, как все, а там видно будет! — заявляю я, не давая Ольге вставить ни слова. — Володь, ты сардины будешь?

— Да я вообще-то…

Ольга пытается что-то возразить, но я пресекаю эту попытку в зародыше, затыкая девичий ротик ветчинным кляпом.

Правильно: жуй да помалкивай, Рыжая Соня.

— Молодец, — на лету подхватывает Олег. — К чему кота в мешке покупать? Приедешь на экзамен, поглядишь — тогда и решишь сама. Собственно, мы ведь так и уславливались? Будет желание — сама что-нибудь покажешь. У нас приглашенных много намечается: от федерации ушу, карате-до, группа Вахтанга, Константина Георгиевича люди, от Вьетнамца эти, из «ням-ням»… нет, «нят-нам»!… опять же «железячники» приехать грозились…

— Так ты сардины будешь или как? — нетерпеливо осведомляюсь я еще раз, обиженно воззрясь на Монаха. — А то я бутерброды делаю.

— Ну, давай…

Монах явно сбит с толку. Разговор все время уплывает от него куда-то в сторону, и он не успевает следить за течением беседы.

— Держи!

Я далек от мысли, что при соприкосновении с Монахом меня шарахнет током или пальцы повылетают из суставов. Но некое ощущение настороженного ожидания: «Что будет?» — все-таки присутствует.

Монах, забывшись, берет у меня бутерброд, слегка мазнув пальцами по моей ладони.

Ничего особенного, рука как рука, никаких неприятных ощущений…

…Плащ черным крылом взлетает вверх, и из-под него вдруг выстреливает плоское лезвие, играя стальными бликами в свете прожекторов. Руки зрителям не видно — только фигура в черном плаще с капюшоном, только взмах «крыла», только мгновенный высверк стали.

Плащ отлетает за спину. Кинжал скользкой щукой-однозубкой вертится в пальцах, сам собой выписывая замысловатые петли, угрожая пятящемуся человеку сразу со всех сторон, мешая понять: откуда последует удар?… И только на самом краю сознания отчаянно, пойманной в паутину мухой, бьется единственная мысль: «Ну где же, где же этот чертов Коллен, ну что он медлит за кулисами?! Ведь я же этого сейчас зарежу…»

Стоп!

Не сейчас.

— А я, может, тоже на экзамен приеду! — заявляет вдруг Монах, заметно уязвленный тем, что вместо центра внимания он может претендовать в лучшем случае на периферию.

Хвост недожеванной сардинки прилип у него к нижней губе.

— Ох и далеко ж тебе ехать придется! Небось от ближайшего дома отдыха.

— бурчит Ленчик, нарезая сало тоненькими ломтиками.

Нарезает он его из чистого альтруизма, ибо сам явно собирается и дальше питаться чаем с редиской и другими дарами матушкиного огорода.

— Ну, приду… — Монах пытается спародировать Ленчиково бурчание, но это ему плохо удается.

— Приходи, — пожимает плечами Олег, мастеря какой-то совершенно умопомрачительный сандвич. Пизанская башня, не сандвич. — Покажешь нам, недотепам, как чемпионы выступают!

— Могу и показать! — Хороший бы из Монаха мотоцикл вышел: заводится с полоборота. — Только я ж теперь все больше в паре… Дадите поработать?

Сказал — и косится глазом: как отреагируют?

А никак. Что, думал, все тебя тут же отговаривать кинутся? Как же, держи карман шире!

— Поработать-то можно… — по-кошачьи тянет Ленчик, одновременно хрустя целым пучком зеленого лука. Следую его примеру: не все ж на консервы налегать! — Только сам знаешь: мы обычно с посторонними людьми не работаем…

— Ну, а если я обратно в школу вернусь?

Эк его припекло, бедолагу! Небось совсем тут одичал: без людей-то, без родных, без друзей-знакомых.

На луну ночами воет.

— Ну, у нас же никого не выгоняют. — В моем взгляде, поднятом на Монаха, было столько наивности, что взгляд поднялся с изрядным трудом.

Тяжелый, зараза, вышел; не взгляд — штанга.

Впрочем, вес взят.

— Выгоняют! — резко, едва ли не грубо обрывает меня Олег. — Я с этого года начинаю закручивать гайки! А то развелось эстетов-трепачей, которые только и умеют, что языком работать. Знатоки великие, понимаешь!

Олег вроде и не обращается конкретно к Монаху, но столь прозрачный намек и ежу понятен.

Эй, еж, тебе понятно?

— Нет, ты приходи, поглядим-подумаем. — Когда мой соавтор отступает на шаг назад, значит, жди подвоха. — Ты сам как считаешь, Володя: тебе в какую группу ходить следует?

— Ну… в стажерскую, наверное. Или как минимум в клубную…

Вот сразу ведь видно: говорит человек и сам понимает, что не то говорит! А промолчать не может.

Зря это он.

Почему люди обманываются? Ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад!… И вот: в небе зависли свинцовые дирижабли, а к ним по сверкающим золотым лестницам ползут и ползут упрямые человеческие фигурки. Там, в сумрачных гондолах, в таких же ослепительных, как и эти лестницы, клетках, спрятаны певчие птицы. Птицы молчат — но каждый из взбирающихся по лестницам людей верит: когда он наконец доберется, вскарабкается, доползет — птица обязательно запоет! Не может не запеть! Конечно же, она запоет чудесную песнь — только для него одного!

А сотни тонн свинца, по странному недоразумению зависшие на головокружительной высоте, уже готовы обрушиться, сминая маленькие смешные фигурки и золоченые лестницы из папье-маше…

Стоп.

Не сейчас.

Нет, это он все-таки зря.

<p>ОЛЕГ</p>

— Как минимум?

Внутри что-то оборвалось. Туда, в прошлые рождения, где я был судьей неправедным, согласно Ленчикову гороскопу, где крылись решения и приговоры, о поспешности которых я сожалею по сей день.

Иногда — сожалею.

А иногда — нет.

Рассказ шел к финалу. Спотыкаясь, по колено забрызгавшись грязью, подволакивая ногу и морщась от боли в травмированном колене; но — шел. Рассказ о суматошном Володьке Монахове и его волшебной палочке, рассказ о двух нелепых дядьках, разменявших четвертый десяток в поисках нужных только им слов; рассказ о плачущей жене, избитых насильниках и троллейбусных жертвах; рассказ о том, что одни называют ремеслом, другие — искусством, третьи — образом жизни, а четвертые смеются в лицо и первым, и вторым, и третьим, потому что четвертые знают: ремесло должно кормить, искусство — развлекать, а образ жизни — это вообще нечто совсем другое.

Собаку выгуливать да с управдомом лаяться — вот и весь образ жизни.

«А если я на тебя с шашкой полезу, что ты делать будешь?» Вечный вопрос, на который надо не отвечать, а нельзя: ведь, в сущности, хорошие люди спрашивают, меняя шашку на нож, пистолет или… или бейсбольную биту «Миротворец». Они ждут ответа, которого нет, ответа, который превращает отвечающего в полного идиота… отвечать стыдно, и не отвечать, в общем-то, тоже…

Убрать.

Лишнее

И все— таки: рассказ, никому, пожалуй, кроме нас, не интересный, близился к финалу.

Я чувствовал, как горькая пустота подступила к горлу.

— А на первый год ты как минимум не хочешь? — Было видно, что Монах не ожидал от меня этой реплики. — Вместе с княгиней Ольгой? Разминочка, азы, ручки-ножки-огуречик… а там будем посмотреть. Если будем.

Кровь бросилась ему в лицо. Лысина сразу вспотела, покрылась блестящими бисеринками, глаза сверкнули опасной желтизной.

Тигр с рекламы.

Несчастный лысый тигр.

— На первый год, сэнсей? Азы с разминочкой? Что ж, можно и на первый… Возьмешь меня на первый год инструктором?! А, сэнсей?! Я ведь, как-никак, теперь призер, чемпион! Что скажешь?!

«Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?! У тебя ведь не двенадцать, у тебя поболе будет… Не жалко?»

— Нет, Володька, — ответил я, поднимаясь, и отчетливо увидел: он не понял. Ответа не понял, ответа на заданный почти месяц назад вопрос; да и вообще ни черта не понял.

Наверное, это хорошо.

Наверное, я дурак.

Наверное… наверняка.

— Нет, Володька. Не жалко. Говоришь — инструктором?…

<p>ДМИТРИЙ</p>

— …инструктором? — со знакомой интонацией, не предвещавшей ничего хорошего, переспросил Олег — Ну тогда становись!

— Куда — становись? Зачем — становись?!

Разгоряченный собственной тирадой и быстро копящимся раздражением, Монах в очередной раз не успел сообразить: куда свернул разговор? Он понимал, что проигрывает словесный поединок, и от этого злился еще больше.

А разговор уже, собственно, никуда не сворачивал.

Он закончился, разговор-то.

— Вот сюда. Перед нами. Экзамен сдавать будешь.

И без малейшего намека на подковырку:

— На инструктора.

— А ты примешь? — Кривая усмешка едва не вывихнула Володьке челюсти. — Как говорится: «…А судьи кто? За древностию лет…» Я ведь и от бабушки ушел, и от дедушки… и из школы ушел…

— Ну, ты ж сам сказал, что хочешь вернуться, — заметил Ленчик в своей обычной обманчиво-ленивой манере. — Тем паче у нас тут целая приемная комиссия собралась: мы с Олегом Семеновичем, Константин Георгиевич от клуба «Тайра»; да и Дмитрий с Ольгой — тоже не новички.

— Давайте, давайте, Владимир! — спешит поддержать Ленчика Большой Босс.

— Мне это тоже чертовски интересно. Берете меня в приемную комиссию?

Шемет оборачивается к Олегу и хитро ему подмигивает. Он еще сам не до конца понимает, что сейчас будет, но явно решил поучаствовать.

— Обещаю быть объективным и беспристрастным!

— Разумеется! — кивает ему Олег. — А ты чего стоишь?! — рявкает он неожиданно на Монаха. — Пять человек его ждут, а он тут из себя кисейную барышню строит! Санчин-дачи йой!

Ольга вздрагивает от неожиданности, а Монах, не успев ничего толком сообразить, рефлекторно оказывается в требуемой позиции. И только после этого до него доходит: он снова попался, снова принял навязанные ему условия.

Отступить? превратить все в шутку? сбежать?

Поздно.

— Не расползайся в стороны. «Три схватки» — стойка лодочников, а на Востоке лодки узенькие, — как бы между делом бросает ему Олег. — И борта не раскачивай: опрокинешься, утонешь. Мае-гери — х-хай!

Муть раздражения бурлит внутри Монаха. Копится, мало-помалу грозя перелиться через край, — и Володька пытается выплеснуть злость в движении.

Удар ногой отбрасывает штанину назад, обнажая широкую, смешно белую лодыжку.

Еще раз.

И еще.

Злости хватает, и от каждого удара ее становится только больше. Некоторое время мой соавтор… э, нет, сейчас — сэнсей школы Годзю-рю!

— скептически наблюдает за тем, как Монах остервенело пинает воздух. Олег стоит к нам спиной, выйдя чуть вперед, но даже эта спина красноречиво излучает сплошной скепсис.

— Хоть бы колено не вкручивал, — оборачивается ко мне Ленчик, кивая на усердствующего Монаха.

— Ага. Скоро вывихнет, — с готовностью развиваю его мысль я.

Говорим мы громко, не стесняясь, так что Монах наверняка все слышит. При других обстоятельствах ни мне, ни Ленчику и в голову не пришло бы давать подобные комментарии, да еще вслух. Этика школы. А если б и пришло — тут же обоим влетело бы по первое число. Несмотря на то, что все мы — друзья, а Ленчик еще и инструктор. Но сейчас Олег явно собрался довести Монаха до белого каления. Я еще не вполне понимаю, что будет дальше, но раз сэнсей решил действовать именно так, наше дело — ему помочь. Вот мы и помогаем, в меру, так сказать, возможностей. Языком. Тут только главное — не переборщить.

— М-да, не особо впечатляет, честно говоря…

Это Большой Босс. Небось думает: мы заранее договорились. Вот только мы и сами не очень-то понимаем замысел Олега. А зная его как облупленного, я сильно подозреваю: он и сам его не до конца понимает. «Потому что интуиция»

— и вперед!

Ну что ж, попробуем.

Потому что интуиция.

— Достаточно. Сокуто-гери — х-хай!

Похоже, все требования сознательно строятся на ударах ногами. Самое больное место Монаха: коренастому сорокадвухлетнему мужичку почему-то всегда снились по ночам лавры высоких «ногастых» киноактеров.

О чем Олег прекрасно знает.

— Нет, мух так отгонять, конечно, можно…

Когда Ленчик хочет, он превращается в удивительную язву. Только случается такое крайне редко.

Например, сейчас.

Краешком глаза кошусь на Ольгу. На лице девушки — недоумение пополам с обидой: «Ну зачем вы над человеком издеваетесь?!» Надо, Оленька, надо! Мы б и рады по-другому — да не выходит.

— Ладно. С этим понятно. — По тону Олега не составляет труда догадаться, что ему понятно.

Монах запыхался, побагровел — и не только от того, что переусердствовал в пинании воздуха, забывая этим самым воздухом дышать, хотя бы время от времени. Неприятно чувствовать себя выставленным на посмешище; еще неприятнее сознавать, что большинство ехидных замечаний вполне справедливо.

Я поначалу тоже таким был… ох и был!

— Гекусай-дай-ката. Первая, по моему счету. Ичи! Ни! Сан!…

Читал где-то: японский язык по произношению близок к русскому. Врут, наверное. Или не врут. Какая разница?… ичи-ни-сан-ши-го, вышел зайчик погулять, вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика кекоми-сокуто-гери — киа-а-а-ай!…

Это я так, от нервов, пока Монах танцует.

— Вперед не заваливайся. Так… Ш-ши! Го! Р-року! Ниже, ниже стоечку… Вес — на обе ноги. Ш-ши-чи! Х-хачи! Кю! Дзю! Не торопись…

Монах закончил. Поклонился — коротко, небрежно, словно одолжение сделал! — и остался стоять. Тяжело дыша и стараясь глядеть мимо.

Мимо всех.

— Ну а теперь — дзю-кумитэ. Свободный, так сказать, спарринг. Или устал?

Монах хмуро косится на Олега. Молчит. Он, конечно, не дурак, он прекрасно понимает: тут что-то не так. После сумасшествия последних дней предлагать ему (ему, убийце Дагласа Деджа, ходячему моргу!)…

Нет, молчит.

А мне померещилось: сейчас откажется и сядет.

— Олежа, давай я с ним поработаю.

Ленчик встает, но сэнсей коротко машет ему:

— У тебя рука в лубке. Я сам.

— Может, не надо?… — Не на шутку встревоженная Ольга делает слабую попытку остановить события. Но все тот же Ленчик оборачивается к ней:

— Ольга, пожалуйста, не вмешивайтесь.

— Зашибу ведь, сэнсей. Ты, знаешь… ты подумай, ладно?! — зло цедит Монах сквозь зубы.

— Если зашибешь, сам к тебе в ученики пойду. — Олег безмятежно смотрит на Монаха, и тот не выдерживает, отводит взгляд. — Димыч, подержи очки.

Пыльные зеркала надо протирать. Но особое очарование в том, чтобы добраться до какого-нибудь старинного зеркала в резной дубовой раме, погребенного на чердаке с незапамятных времен, когда тебя самого, быть может, еще и на свете не было. На свете? На свету? Пыль на таком зеркале лежит толстым мохнатым слоем, и зеркало не отражает ничего. Ты берешь чуть влажную тряпку и начинаешь аккуратно убирать этот серый бархат.

Осторожно!

Не смотри раньше времени!

И вот наконец — в чердачном сумраке неяркий блеск освобожденной глубины. Кусочек другого мира. Ты осторожно заглядываешь туда, за грань. Кого покажет тебе зеркало, за долгие годы молчания разучившееся врать?…

Стоп.

Не сейчас.

Когда Олег оказывается рядом, я выдыхаю ему в ухо:

— Ты что задумал, камикадзе?!

— Нопэрапон, — вот и все, что произносит он в ответ, передавая мне очки.

<p>ОЛЕГ</p>

Деревья были далеко. Очень далеко. За тысячи, миллионы пространств отсюда, на самом краю поляны, они закружились туманным хороводом, отрезая «здесь» от «там».

Время кружиться отказалось наотрез.

Осталось прежним.

О таком хорошо писать, развалясь в кресле и лениво стуча по клавишам (скрипя гусиным пером?…), прихлебывая кофе (двойной? без сахара?!), наугад переодевая героев, будто похмельный костюмер, в пятнистый камуфляж или тряпье давно минувших дней.

Растягивать время новехоньким презервативом, превращая секунды в минуты

— нет, лучше в часы, лучше в дни, недели! Пускать героя в перемотке ускоренной (а на самом деле не героя — себя, сопливую мечту о неуязвимости, мечту хилого мальчишки, сто раз битого во дворе прыщавыми врагами народа!)… да, героя на ускорение, а врагов, мерзких злыдней, — этих на «паузу», сладострастно причмокивая от предвкушения справедливости…

О, как много можно сотворить со временем, по собственной прихоти расставляя на доске чудо-шашки, сплошь белые и пушистые… шашки наголо!

Не знаю.

Не пробовал.

Хвала моему плохому зрению! Хвала стулу, подсунутому одним сукиным сыном на татами, когда некий молоденький придурок (узнаете? а в профиль?!) летел через другого молоденького придурка головой вперед, потешая весь зал! Трижды хвала, ибо с тех пор близорукие глаза разучились шарить по сторонам, рыская глупыми щенятами; а там, ближе, они и вовсе-то не понадобятся в обычном, обыденном смысле. Взгляд размазывается, теряя резкость, отказываясь видеть в упор даже Монаха метрах в трех от меня — так, сизое пятно с руками-ногами, и от пятна веет опасностью и страхом.

Для опасности далековато, для страха в самый раз.

Чей это страх: мой? его? людей, молчаливо сгрудившихся у подстилки с забытой едой?

Не знаю.

Зато я знаю, чем закончится история несчастного японца, на свою беду встретившего нопэрапон. Дело за малым: вернуться домой, переговорить с Димычем, отсекая лишнее, и уехать… уехать… Дело за малым.

Вот он, малый, стоит напротив, по колено в опасности и страхе.

Горе тем, кто соблазнит малых сих!… Горе! Это не Володька Монахов, это мишень с мордой лживого тигра в центре, это воплощенный лозунг: "Ваша задача

— выжить!" Ложь?… Нет, здесь и сейчас — правда! Мы выживем, Монах, мы, честное слово, выживем, только для этого придется потерпеть, стиснув зубы, и тебе, и мне… обоим.

Концентрические круги плывут, съедая тигриную морду… тигр, о тигр, светло горящий!…

Мишень превращается в зеркало.

Одинокая луна отражается в сотнях потоков; свет луны не разделен на множество призраков, это рябь на воде искажает сияние, дробя его на осколки. Убери воду — свет останется; ручей, озеро или крохотная лужица — свет останется, останется и отражение.

Луна смеется.

Утром, в нескольких километрах от железной дороги, по уши в реальности, разучившейся удивляться, — луна по-прежнему смеется.

<p>ДМИТРИЙ</p>

…Нопэрапон! Ну конечно же! Я почти дошел до этого сам, когда глядел на раскрытый трактат Дзэами. Приросшая маска, ставшая лицом. И сорвать эту маску, освободиться от нее человек способен только сам, сам — можно помочь ему переступить порог, но перевести под руки нельзя!

Вот только помощь эта… Все равно что вывинчивать запал из гранаты, разогревая его в пламени паяльной лампы! Но запал примерз намертво, и, кроме паяльной лампы, под рукой ничего нет, а вывинтить его надо обязательно, потому что к кольцу привязана проволочная растяжка, и кто-то вот-вот зацепит ее, дернет неминуемую смерть…

Я смотрел на Монаха с Олегом, застывших друг напротив друга, и мне было страшно.

За обоих.

Остальные тоже сидели тихо — казалось, даже не дышали.

Время насмешек кончилось.

И время разговоров кончилось.

А то время, которое осталось, облепило двух неподвижных людей вязким студнем — и никак не хотело отпускать.

Я видел, что Монаху тоже страшно. Что он боится самого себя — не дай Бог, повторится история с покойным Дагласом Деджем.

Но отступить, отказаться он не мог! Не мог! — доведенный до последнего рубежа на поводке из насмешек! Плевать, что ноги плохо слушаются, скрипят ржавые шарниры суставов, а дыхание сипло вырывается из горла, как после бессмысленной погони за подлым трамваем! Это все — мелочи. Ерунда. Чушь собачья. А правда иная: "Комплект высылается наложенным платежом в сумме

69.00 гривен (с учетом почтовых расходов). Поверьте, это очень небольшая цена за то, что содержится в комплекте! Оплата производится по получении на почте…" Это очень, очень небольшая цена, это волшебная палочка на халяву! Один попавший в цель удар — и все! Или проще: один удар, попавший в обладателя заветного мастерства (отобрать хотите, сволочи?… Не выйдет!), один-единственный тычок-толчок, и — сломанные пальцы или запястье! Ты этого хочешь, сэнсей? Ты не веришь мне? Тогда ударь — и убедись сам! Я не пойду вперед, я боюсь, что убью тебя. Я правда боюсь… я не доучился до конца. Ударь меня сам, сломай себе руку и убедись наконец!

Ну же?!

Олег как бы нехотя смещается чуть правее, еще правее, заставляя Монаха повернуться, нервно переступив с ноги на ногу, — и тут же, словно передумав, возвращается обратно.

Вот только на этом обратном шаге он незаметно (для Монаха незаметно, а мы-то со стороны все отлично видим!) оказывается на шаг ближе к своему… противнику? партнеру? ученику?

Кому?!

…Я уже, кажется, догадался, что задумал Олег.

…Я только все еще не могу понять, как он собирается это сделать.

Еще шаг влево — и снова едва заметное глазу приближение.

Взрыв!

Что я всегда любил наблюдать — это как мой соавтор работает ногами. Вот и сейчас: высокий, сильный удар в подбородок останавливается буквально в сантиметре от лица Монаха, успевшего лишь обалдело моргнуть, — и Олег снова вне зоны досягаемости. Физиономия у Монаха вся в песке, он начинает обиженно отряхиваться; раздражение в нем клокочет напропалую, но страх — страх убить, покалечить — удерживает на месте. Нет, он все-таки неплохой мужик, Володька Монахов, и его надо спасать. Что Олег сейчас и пытается сделать. Жаль, я ничем не могу ему помочь. Сейчас я могу только сидеть и смотреть, в десятый раз стуча по машинально подобранной деревяшке: пусть все обойдется, пусть…

— За дистанцией следи. — Тон у Олега уже совсем другой, отнюдь не насмешливо-скептический. Сейчас перед ним — его ученик. Ученику следует указать на ошибку, чтоб тот обратил на нее внимание и больше не повторял.

Кажется, до меня начинает доходить — как.

Монах машинально кивает, и тут же в ответ получает нагоняй:

— Не стой столбом! Работай!

— На соревнованиях ему бы уже штрафное очко за пассивность влепили, — тихонько бормочет Шемет.

Бормочет не для Монаха — для себя.

Монах начинает осторожно приближаться к неподвижному Олегу. Кажется, он на что-то решился. Точно! Пинок ногой — не достающий до партнера добрых полметра, если не больше. Ну да, тоже решил без контакта работать! Полметра промаха, полметра страха и весеннего безумия. И, как на встречный удар, Володька Монахов натыкается на улыбку: между «остановил» и «не достал» две большие разницы, как говорят в Одессе!

Насмешка достигает цели.

Монах кидается вперед.

Ближе.

Еще ближе.

Улыбка уходит в сторону. Олег перехватывает бьющую руку, «продергивает» Монаха дальше, мимо себя, за тающим призраком проклятой улыбки — и вдогонку звонко оглаживает ладонью Монашью лысину.

В реальном бою это означало бы: конец.

<p>ОЛЕГ</p>

…не отвлекаться, иначе я сойду с ума!

Зеркало, зеркало… свет мой, зеркальце, скажи: я ль на свете… ты в земных зеркалах не найдешь своего отраженья!

Между нами еще целая вечность. Между нами космическая бездна, на том краю которой леопарды уже выходят из пещер, драконы выбираются из черных речек, и Журавли Предков расправляют крылья… между нами еще есть зазор.

Полоска взрытого босыми пятками песка.

А индикатор опасности зашкаливает, красная стрелка дрожит… нет, иначе. Не стрелка — стрела красной, багровой вспышки остро тычется в сердце, намеком копошится в животе: «Опасность! Смертельная, последняя, срывающая двери с петель!» Совсем рядом болевая, боевая черта: шаг, другой — и все.

Совсем все.

Так было всего однажды, в вагоне метро, и по сей день, вспоминая, я до одури захлебываюсь опоздавшим страхом. Так было, и я боюсь, что сейчас будет опять: переход черты, ледяная пустота там, где еще недавно пряталась личность, жизнь и смерть становятся просто пустыми словами, смешными кубиками в песочнице…

Иду по краю.

Сизиф, я качу свой камень, вручную отдирая багровую стрелу от черты боевого безумия: это же Володька, Володька Монахов!… Помогает, но плохо.

Если б еще от него так не разило страхом… моим? его? Дагласа Деджа? — когда заезжий биток лоб в лоб столкнулся со стеной, со страшной стеной переплавленного самоуничижения, которое паче гордыни, столкнулся и понял в последнюю секунду — конец.

Володька, я отражаю тебя, но и ты отражаешь меня, как отражают удары; вот, видишь, чувствуешь — это я, я злю тебя, раздражаю, дергаю, потому что присохшую к ране тряпку сдирают одним рывком, с кровью, с болью, с задохнувшимся хрипом… Злись. Нервничай. Как злюсь и нервничаю я, чего не видит, наверное, никто.

Вру.

Все они видят, все понимают.

Уж кто— кто…

Свет мой, зеркальце… ох уж эти зеркала — вынутые души… отражая меня, наизнанку всего выворачивали, то дрожа, то звеня, добела обнажая и начерно…

Привычка — смотреть в бою мимо, вскользь, расплывчато.

Привычка — думать черт знает о чем, мимо, вскользь, расплывчато, потому что не думать не получается, а так… думать вскользь — все равно что не думать.

Володька, иди сюда.

Ну иди же!

Отразись…

<p>ДМИТРИЙ</p>

…Монах, споткнувшись, падает. Сперва на колени, а там и вовсе боком в песок. С испугом и одновременно — с плохо скрываемым торжеством оглядывается с земли на возвышающегося над ним человека. Ну конечно, контакт! Был контакт! Сейчас сэнсей должен схватиться за сломанные пальцы или вывихнутое запястье…

— Не лезь бычком. Понял, где поймался?

Монах ошарашенно кивает.

— Вроде…

Судя по тому, как Олег держит руку, с рукой у него все в порядке.

Во всяком случае, я очень хочу, чтобы было именно так.

Если мы все будем хотеть, чтобы было так, значит, так оно и произойдет, так случится и только так… Иисусе-спаситель, Аллах-акбар, Будда Вайрочана или кто там еще, кто слышит! — ведь я…

Почему— то обдает холодным ветерком: мои ли это мысли?

Сейчас — мои.

— Тогда вставай. Продолжим.

Что— то хрустит в моих пальцах.

Несколько мгновений я тупо смотрю на разломанную пополам деревяшку, по которой недавно стучал. Нервы, однако! Я ведь сам видел тех, на троллейбусной остановке… И Ленчик видел. Скашиваю взгляд в сторону. Черты Ленчика медленно, очень медленно расслабляются, превращаясь из японской маски в обычное лицо.

Стараюсь улыбнуться в ответ.

И кажется: вот сейчас губы треснут, кровоточа, от непосильного напряжения.

Не треснули.

Еще, наверное, не все, еще длится вопрос без ответа, но… Монах ведь писал в своем письме: «…Мерещится и вовсе чудное: будто у меня уже любое прикосновение — все равно что удар! Или не мерещится?… Нет, наверное, не любое. Сейчас вспоминаю: касался я все-таки людей время от времени — и ничего с ними не делалось. Зато когда хотел оттолкнуть, отодвинуть, когда злился…»

Так— то оно так, Володька, да не совсем! У всякого лезвия две плоскости. Тут ведь не только твое состояние, твой посыл важен -но и встречный! Важен противник! И совсем необязательно противник — это пьяный жлоб в подворотне или профессиональный боец на татами. Человек, стоящий у тебя на дороге в троллейбусе и не дающий пройти к выходу, — тоже противник! Ведь он мешает тебе сделать то, что ты хочешь. И собственный сын, стирающий (как ты тогда искренне полагал!) твою видеокассету. И Ленчик, пытающийся доказать, показать, намекнуть, что твое мнение о собственной крутости не соответствует действительности. Всякий, кто оказывает противодействие, — противник! «Ваша задача — выжить!» Противодействие должно быть сломлено. Если враг не сдается…

Эй, блондин-метабоец: а если противника нет?

— …Спокойней, не суетись. Давай-ка помедленней, лапками…

— Д-да… д-давай, — судорожный кивок Монаха. — Помедленнее.

— Поехали.

У меня создается странное впечатление: все, что сейчас произносит Олег, он произносит «на автопилоте». Нет, иначе. Сейчас слова — вершина айсберга, продолжение его самого, некие вербальные связки между движениями и состояниями, между ним и Владимиром, между возможным и невозможным…

В бою, там, где враг, он бы молчал.

Два человека прилипают друг к другу, их руки плетут сложную, неторопливую вязь, и в какой-то момент я ловлю себя на том, что невольно повторяю движения Олега.

Нопэрапон.

Ты гляди, а ведь Монах ожил!

— Вот так, нормально…

…А если противника нет? Если твой партнер хочет того же, что и ты сам? Не победить, не доказать, не воспрепятствовать — хочет помочь тебе?

Где тогда противник? Кого ломать, доказывая свое преимущество? Разобьется ли в кровь рука, если она не рушит, а лишь шлифует грубый гранит? Трогает резцом? Или пытается покрыть его слоем плодородной почвы — чтобы из скалы наконец проросли цветы…

Случается, что у истово верующих образуются кровоточащие язвы-стигматы на месте «Христовых ран». Психофизиология. Хоть слово это дико, но мне… Ты тоже уверовал, Володька. Ты стал одним сплошным убийственным стигматом, ходячей бейсбольной битой, пожарным багром с острым крюком на конце. Но только и ты, и твой блондин-наставник с кассеты забыли, что бейсбольной битой бьют по мячу, а не по голове. А пожарный багор не всаживают противнику под ребра: им растаскивают горящие бревна, чтобы спасти, а не отнять чью-то жизнь! Ты сам себя используешь не по назначению, Монах! Ты потерял себя. Вернись, верни себя себе, а мы поможем… если сможем.

Сдирай приросшую маску! Сдирай кроваво, болезненно, как выйдет! Дерево не может быть лицом!…

Вздрагиваю.

Что— то идет не так!

Через мгновение понимаю: Монах, не в силах переиграть партнера в спокойном ритме, начал ускоряться. И, как следствие, вновь «заводиться».

Или Олег снова его провоцирует?

Вряд ли: Олегу самому приходится ускориться в ответ, подстраиваясь к партнеру. Для него-то это обычный темп, а вот для Монаха… Ведь Володька сейчас сорвется! — движения опять становятся угловатыми, деревянными, в глазах появляется янтарный блеск…

Остановить!

Остановить их!

Кажется, та же мысль приходит в голову чуть ли не всем одновременно. Ленчик с Шеметом начинают вставать, я чуть запаздываю…

Мы все опаздываем.

Закончив очередной цикл (перехват-толчок-зацеп-толчок), Олег на миг делает паузу, чтобы партнер уразумел, что произошло, — но партнер уразуметь не успевает. Разгоряченный, раздосадованный собственными промахами, Монах не понимает: доведи Олег все до конца — он бы сейчас валялся на земле. Монах видит только одно: открывшуюся «дырку».

И радостно засаживает в эту «дырку» ногой.

Второпях.

С размаху.

Удар попадает Олегу в колено, и сэнсей неловко валится на бок.

<p>ОЛЕГ</p>

…лапки— тяпки, тяпки-лапки… два шага налево, три шага направо, шаг вперед и два назад…

Вы пробовали играть в лапки-тяпки с бейсбольной битой?

Отражайся, Володька, отражайся!… Вот так. Теплее, еще теплее… ч-черт, опять холодно! Знобит, морозит; пробирает страхом до костей. Ничего, страх — это ничего, это сейчас даже полезно: страх ударить, страх нарушить тоненькие ниточки, протянувшиеся от человека к бейсбольной бите… нет! — от человека к человеку. Вот где фантастика, вот где небылица-небывальщина… отражайся, Володька! Мы с тобой одной крови, мы с тобой… Ах, как просто, как чудовищно просто было бы послать все эти игры к едрене-Матрене, шагнуть за черту, заставив страх захлебнуться собственной гнилью, взорваться и проверить: эй, бита, багор или как там тебя — кто крепче?! Ведь я сейчас просто насилую собственную душу, заставляю себя думать, предлагать и отказываться, подталкивать к порогу и намекать на возможный выход; я устраиваю ему тренировку вместо боя, разговор вместо ругани, уважение вместо презрительной снисходительности, вместо топлива для пожара его болезненной сути, пищи для червя, пожирающего былого Володьку Монахова, — что я делаю?! Сейчас острие багра с размаху ударит в зеркало, и посыплются осколки, сверкающие грани, льдинки-сосульки, одной из которых вполне можно и горло перехватить, если прижмет…

Убрать.

Лишнее.

Лапки— тяпки, тяпки… тепло! Честное слово, тепло! Давай, Володька, я пущу тебя близко, совсем близко, я тебе доверяю… отражайся, м-мать твою! Нет, это не поддавки, и не думай… теплеет. Весна идет, весне… Гляди в меня, дурак, гляди: видишь молодого актера, некогда с перепугу забившего насмерть беглянку-нопэрапон? Видишь? Да, ты видишь, ты слышишь далекий шепот (расслабься! не дави -опять провалишься!), ты вспоминаешь, обматываясь рваными лоскутами чужой памяти, — лысый горожанин XX века и раскосый юноша века XV, вы смотрите друг на друга, смотрите через зеркальную гладь, через меня, и если сейчас по глади пойдет рябь, вы так и не сумеете увидеть в каждом — самого себя! Хуже: рябь превратит человека в урода, в чудовище, готовое в любую минуту напасть-растоптать-сожрать, рябь шепнет трагически: «Ваша задача — выжить» — и тогда, не требуя больших затрат, за каких-то три месяца, по почте, наложенным платежом…

Актеры театра Но, отыграв свой эпизод, не уходят со сцены. Остаются сидеть в специально отведенных местах, молчаливым присутствием, силой духа создавая «темную прелесть», очарование спектакля, — нет, они не уходят, они остаются, чтобы рябь не бежала по зеркалу между ними и зрителями.

Они остаются.

Ждут.

Как ждут сейчас несколько людей за моей спиной, самим присутствием своим, взглядами, дыханием…

Больно!

Ах, до чего больно… сыплются осколки, острые грани, бритвы сыплются…

Актеры Но… нет, иначе — но актеры еще сидят на сцене, ожидая заключительного монолога, и «темная прелесть» исходит от них, позволяя мне перевести дыхание и понять, понять ослепительно и просто: ничего не стряслось.

Просто больно.

Бывает.

<p>ДМИТРИЙ</p>

— Нормально прошел. Молодец.

Эти слова разом останавливают нас, бросившихся туда, где лежал Олег и ошарашенно пятился от него Монах.

Собственно, Олег уже не лежит, а сидит и старательно растирает колено — то самое, которое меньше месяца назад подвернул на тренировке. Шалость судьбы: если где-то слабина, так туда же еще и добавят! Но на этот раз, кажется, обошлось; во всяком случае, перелома или трещины нет — иначе черта с два он бы колено растирал!

Сам в детстве ногу ломал — знаю.

— Сейчас. Продолжим. Сейчас.

— У тебя… все… в порядке? — с трудом выдавливает из себя Монах.

— Более или менее. — Олег чуть морщится, прикусывает губу. — Прошел нормально, только по большому счету ты был не прав. Становись: показываю.

— А может…

— Становись.

— Все в порядке, Ленчик, — шепчу я на ухо застывшему рядом со мной суровому монументу. — Теперь уж точно все в порядке! Не стой столбом. Присаживайся.

И Ленчик, медленно кивнув, и впрямь расслабляется, усаживается на прежнее место.

Кобра ужалила! — но она пережила свой яд.

— …вот, смотри.

Монах, со скованностью уходящего испуга, пытается повторить свои предыдущие действия — и теперь Олег проводит цикл четко, как в учебном фильме, крохотной паузой фиксируя каждую стадию: перехват, «продергивание», увесистый толчок локтем под сердце (стань толчок ударом — прощайте, ребра!),

— Нога… бей!

Монах вновь пытается ударить в чужое колено, столь соблазнительно открытое всем ветрам. И на миг теряет равновесие, промахиваясь, поскольку предыдущий толчок отбросил его чуть дальше, чем раньше; мгновение — и Олег, даже не очень быстро, «вынимает из-под обезьяны платок».

— Здорово! — Монах счастливо улыбается, извалянный в песке по самое «не-могу», и Олег протягивает ему руку, помогая встать.

— Вставай. И не ускоряйся — слепнешь. Успеется…

Монах отходит на шаг; коротко кланяется. Совсем по-другому кланяется: сдержанно, с достоинством, и в то же время ступни его ног плотно сдвинуты, как подобает почтительному ученику. Но какая-то подлая заноза, какая-то соринка еще присутствует в том чувстве облегчения, которое, кажется, испытывают сейчас все.

Зеркало почти очистилось.

Почти…

Широкий монастырский двор. Ворота гостеприимно распахнуты, и ветер недоуменно бродит меж рядами сидящих прямо на земле людей. Пытается заигрывать, ерошит волосы, швыряется осенними листьями… Фигуры неподвижны. Сегодня здесь не только монахи — в эти дни ворота обители открыты для всех мирян, взыскующих Чистого Неба. Заходи, садись вместе с остальными — и, может быть, на пятый или шестой день коллективной медитации тебе повезет: зверек по имени Сатори дастся тебе в руки! Ведь ты здесь за этим? И ты? И ты тоже?

«Глупые люди! — удивляется ветер. — Зачем вам Чистое Небо??»

Звон колокольчика. Чистый протяжный звук медленно тает в прозрачности воздуха. И вдруг один из сидящих с радостным смехом вскакивает и бежит вдогонку за ветром, ловя на лету багряные и золотистые листья… вот беглец минует ворота; вот его нет.

Стоп.

Не сейчас…

Хотя почему — не сейчас?…

Здесь и сейчас.

— Любопытная связка… если без перчаток. Леонид, вы бы не могли показать?

— С удовольствием!

И вот Ленчик уже возится с Большим Боссом, сбросившим прямо на землю пиджак и галстук, но Ленчику мешает гипс, и мне приходится прийти им на помощь — уж этот-то цикл я хорошо помню, весь апрель на нем сидели! Шемет оказывается мужиком крепким и жилистым, я показываю, Ленчик дополняет, Ольга вообще едва успевает переводить взгляд с нас на Олега с Монахом, продолжающих свой разговор без слов; вокруг нас смыкается монастырский двор, ветер посмеивается над Дубом Совета — и испуганно смолкает.

Звериный рык.

Вскрик.

Истошный визг Ольги.

Чтобы обернуться, нам требуются доли секунды.

Оскалившись разъяренным хищником, Олег вырвал Монаха вверх, на бросок. Вот оно: выставленное колено, о которое ломают противнику хребет. Вот оно: колено, дождавшееся часа мести. Впрочем, в последний миг оно уходит в сторону, Монах тяжело бухается в песок — и на эту картину словно накладывается другая, призрачная: колено остается на месте, но вместо рушащегося вниз тела об него с треском ломается бейсбольная бита с английской надписью «Миротворец».

А затем следует удар.

Так бьют на убой, насмерть.

Сейчас я ощущаю охвативший Монаха ужас, как свой собственный.

Нопэрапон.

Кулак Олега останавливается у Монашьего виска; мягкий, потный висок, твердый маленький кулак с выставленной фалангой среднего пальца.

«Накадака-кэн», «кулак демона».

— А это тебе — за тот звонок. Насчет «коту под хвост». Понял?

— Понял, — краска медленно приливает к лицу Монаха.

— Тогда — в расчете. Поднимайся.

* * *

Наши взгляды сталкиваются; на миг прилипают друг к другу.

"Я знаю, чем закончится «Нопэрапон», — молчу я.

«И я знаю», — ответное молчание Олега.

Я улыбаюсь.

<p>XVI. НОПЭРАПОН</p>
<p>СВЕЧА ВОСЬМАЯ</p>

Играть без маски, с открытым лицом, весьма трудно. В общем-то ты и есть изначально просто человек, и потому такая манера игры вроде бы должна быть легкой. Удивительно, однако, что с открытым лицом не смотрится тот, кто не поднимается по ступеням мастерства. Ибо принцип уподобления при этом отсутствует, что нередко понимают как выставление обыкновенной своей физиономии со всей сменой настроений, ей свойственной. Становишься человеком, на которого совершенно невозможно смотреть.

Походить надобно на самое вещь поведением и стилем. Ну а выражение лица

— его следует хранить неизменно простым, тебе самому свойственным, никак и никоим образом не переменяя его.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
<p>1</p>

Скорбный, пронзительный вскрик флейты из бамбука.

Словно птица, раненная стрелой влет, тенью мелькнула над гладью залива… ниже, еще ниже…

Упала.

Рокот барабанчиков под умелыми пальцами.

Высокий резонирующий стук туго сплелся с сухими щелчками, и все это на фоне сдавленных, как стон умирающего воина, глухих раскатов… тише, еще тише…

Тишина.

Любуясь на вишни в цвету,По горам кружу я…

Нога в белоснежном носке — высоком, до колена — двинулась по кипарисовым доскам пола. С пятки на носок, легко проскальзывая, прежде чем утвердиться на светлых, без единого пятнышка или пылинки, досках.

Так ходят монахи, безумцы и актеры.

Рука с веером, чьи пластины были изукрашены по алому фону огромными пионами цвета первого снега, совершила безукоризненный жест «Ночью в одиночестве любуюсь луной» — край веера мимолетно коснулся левого плеча и застыл, ожидая неторопливого поворота головы.

Костры вокруг помоста, за рядами безмолвствующих зрителей, дрогнули, бросили щедро отсветы на недвижную фигуру.

Любуясь осенней луной,По горам кружу я…

Снова флейта — на этот раз протяжно, тоскливо, вздрагивая всем телом нервной мелодии.

Барабаны молчали.

Тени бродили по белому лицу, по женской маске, вдруг ожившей в ночи, полной теней, звуков и напряженного внимания.

Голова запрокинулась, всплеснув прядями длинного, до пят, парика. Обилие света пламенем охватило маску, изменчивость наложилась на неизменность, и неживой лик на миг оживился ликованием.

Тени — волнующие, завораживающие.

Тени…

Смятение чувств.

Нога в белоснежном носке поднялась, притопнула. Одинокий звук, неожиданно гулкий из-за укрепленного под досками кувшина, не спеша побежал прочь, в темноту… дальше, еще дальше…

Исчез.

Как не бывало.

Любуясь на белый снег,По горам кружу я…

Гортанный, растягивающий гласные голос обладал прекрасным тембром: блистая манерой «сильного пения», он, этот голос, неизменно приводил в трепет взыскательную киотскую публику. Некоторые даже сравнивали эту манеру со стилем блистательного Дзэами Дабуцу, дерзкого Будды Лицедеев, ныне прозябающего в ссылке на пустынном острове, — и зачастую предпочтение отдавалось отнюдь не ссыльному старцу. Правда, такие знатоки старались высказать свое мнение вслух, да погромче, чтоб донеслось до ушей могущественного сегуна Есинори. Знатоки же иные, молчаливые, свое мнение держали, что называется, «в рукавах», предпочитая переглядываться втихомолку да качать головами.

Впрочем, и они отдавали должное искусству сегунского фаворита, Онъами Мотосигэ, главного распорядителя представлений в столице.

Зря, что ли, сказано в «Предании о цветке стиля»:

«Актер, знающий сущность Но, знает и собственные слабые стороны, поэтому на важном представлении будет остерегаться играть пьесы, ему не подходящие, а всего прежде выступит в своих лучших ролях. И, если его костюм и манеры будут прекрасны, публика непременно воздаст ему хзалу…»

Вот публика и воздавала.

Затаив дыхание.

С замиранием сердца.

Вслушиваясь в тихий плач хора:

Круг за кругом — и снова круг,О, вращение без конца!Слепая привязанность к земле,Туча, темнящая лунный свет.Пыль вожделений свилась клубком -Так горная ведьма родилась.Глядите, гладите на демонский лик!…

Ветер не выдержал, прошелестел в соснах на холме — там, далеко, за спинами зрителей, с трех сторон окруживших помост. И в ответ рябью пошла крона могучей, узловатой сосны на заднике, ожидая поддержки от изображения двух стволов бамбука, молодых и стройных, на правой стене близ «дверцы-невидимки».

Оттуда, из этой дверцы, появлялся служка в черном, когда требовалось незаметно поправить актеру парик или подать оброненный веер; но сейчас в служке не было надобности.

Спектакль «ха», зрелище «пяти вершин», близился к завершению. Торжественное спокойствие «пьесы богов», трагедия "пьесы о судьбе

воина", смиренность и созерцание «пьесы в парике», повести о горестях и превратностях любовной страсти; одержимость «пьесы о безумцах» — и, наконец, финал.

«Горная ведьма», феерия «пьесы о демонах».

Испытание мастерства.

Вечный, пряный искус.

Гора и снова гора.Так круг за кругом…В свой нескончаемый путьУходит ведьма.Была здесь только сейчасИ вдруг — исчезла…

Долго затихал во мраке плач бамбуковой флейты-фуэ… долго, ах долго!., тише, еще тише…

Все.

Занавес сомкнулся, укрыв от взглядов одинокую фигуру.

<p>2</p>

Сегодня он был не в духе.

Сунулся было служка, унести в костюмерную роскошный наряд «караори», из парчи, сплошь затканной выпуклым узором, — так рявкнул на него, что обалдевший служка растаял струйкой дыма.

Явился актер-ваки в надежде выслушать замечания, уповая на свою близость к источнику благодеяний, — в голову наглеца полетел веер, и хорошо еще, что веер, а не тяжеленный посох для финального шествия.

Постучался гонец от знатного владетеля Нарихиры, пригласить выпить чарку-другую с его господином — гонцу было отказано с безукоризненной вежливостью, но таким тоном, что настаивать умный посланец не отважился, боясь ввергнуть сегунова любимца в пучину гнева.

Сегодня он был не в духе.

Сегодня Онъами-счастливчик, стократ обласканный судьбой и власть имущими, воевал с призраком.

Он знал, что талантлив. Но, рано потеряв родителей, взрослея в семье знаменитого дяди, он также знал: быть ему вечно даже не вторым — третьим. После Будды Лицедеев и его старшего сына; всегда после. Хоть из кожи выпрыгни, хоть сам себя за локоть укуси — третьим, и никак иначе. На наследнике старого Дзэами, ныне покойном Мотомасе, отцовская слава лежала отсветом, лаской заходящего солнца на могучей горе; на нем, Онъами-безотцовщине, дядюшкина слава лежала могильным холмом.

И удивительно ли, что из-под холма к свету могучей сосной на берегу залива пробилась ненависть.

Лютая, ненасытная.

Ненависть таланта к гению — а есть ли что страшнее, кроме разве что ненависти бездарности к таланту?!

Он умел ждать. Ждать, помаленьку, шаг за шагом, завоевывая признание — свое, собственное, честно заслуженное; ждать, выжимая из наставлений старого Дзэами вдвое, втрое больше, чем родные сыновья; ждать, не брезгуя ничем, пока не наступит звездный час, — как змея в траве? как орел в вышине? как самурай в засаде?!

Какая разница, если он дождался.

Дождался.

И вот: прославленный дядюшка гниет на пустынных отмелях Садо, его старший сынок гниет в негостеприимной землице чужбины, а младший, бездарный Мотоеси, попущением демонов сорвавший некогда триумф двоюродному брату, — младший гниет в монашеской рясе, в тиши захудалого храма где-нибудь на побережье.

Но почему, почему — если победа, если слава, почет и преклонение, если соперников нет, а равных не предвидится! — почему так ноет сердце?!

Потому что соперничать с живыми — можно, а с призраками и памятью — нельзя.

Сегодня Онъами, распорядитель столичных представлений, любимец сегуна Есинори, знаменитый актер сорока с лишним лет от роду, — сегодня он понял это с пронзительной бесповоротностью.

Он проиграл.

Отныне и до конца своих дней.

Играя пьесы сосланного в глушь дяди (а возможно ли не играть то, чего требует публика?!), Онъами всякий раз не мог удержаться, чтобы не сравнить свою сегодняшнюю игру с собственными воспоминаниями о стиле Будды Лицедеев. Льстецы восторгались, твердили наперебой о новой листве, которая краше прежней… «Врут!» — кричало сердце, заходясь болью. Сегун оказывал честь своим визитом, осыпал дарами… «Сравни! — кричало сердце, пока губы улыбались и произносили благодарственные тирады. — Сравни того и этого! Великий, всевластный сегун Есимицу, приблизивший к себе твоего дядюшку, — и его потомок, распутный, слабовольный и упрямый сегун Есинори, приблизивший и обласкавший тебя! Не так ли различаешься ты сам и твой упрямый дядя?!»

Онъами ничего не мог ответить своему глупому сердцу.

Ничего.

И сейчас, после спектакля, после восторженного гула и широко распахнутых глаз, сердце опять ныло застарелой язвой: кто лучше играл «Горную ведьму»? кто? кто, тысяча демонов сожри тебя заживо?!

Нет ответа.

Или все— таки есть?…

— Г-господин… прошу в-великодушно… г-гос-подин, выслушайте!…

— Чего тебе?!

— К вам с-святой инок… приказывает немедленно пустить!…

— Приказывает?!

— Д-да, господин! Говорит: вы будете рады!…

Наглость какого-то «святого инока» даже слегка развлекла Онъами, отогнав дурные мысли прочь. Небось Безумное Облако явился или кто-то из таких же, как он, непутевых бродяг, годных лишь на двусмысленные вопли. Тоже мне сосуды добродетелей! — ни благолепия, ни чинности… Хотя лишние толки не повредят: дескать, великий Онъами после спектакля выйти к знатному владетелю отказался, а со святым иноком в каморке битый час толковал! — о вечном, по всему видать!

Хороший актер и жизнь по-своему поставит.

— Вели пустить.

— Да, г-господин! Бегу, спешу…

В ожидании гостя Онъами, сам не зная зачем, полез в сундук и достал футляр с маской «Горной ведьмы». Раскрыл кипарисовые створки, развернул ткань — и уставился на лик существа, коим был еще совсем недавно, на сцене. Высокие скулы, приклеенные прядки волос скупо падают на лоб, тонкая переносица напоминает бритву, и уголки полураскрытого рта скорбно опущены вниз. Зрелище, виданное-перевиданное неоднократно.

На что тут смотреть, особенно после выступления?

Повинуясь неясной прихоти, Онъами принялся мысленно стирать черты лица, приданные маске искусством резчика. Исчезли высокие скулы, ушли пряди со лба… Говорят, Будда Лицедеев в своем вынужденном уединении любуется луной да маски режет? Он режет, а мы стираем, он режет, а мы… Онъами даже на миг показалось, что он не маску обезличивает, и то лишь в воображении своем, а ставит последний иероглиф в вечном споре с проклятым дядюшкой. Так, рот закрылся и исчез вовсе, стерлись глазницы, размазалась переносица…

Актер едва не вскрикнул, когда ясней ясного перед ним предстал гладкий, одутловатый пузырь.

Страх липкой ладонью сжал сердце, которое в эту минуту решило обойтись без своих дурацких вопросов; Онъами проморгался и с облегчением воззрился на издавна знакомую маску.

Ф— фу, и пригрезится же такое!

— После спектакля маску следует, взяв за шнурки близ ушных прорезей, обернуть тканью и спрятать в футляр с должным благоговением. Тебя что, не учили этому, великий Онъами?

У входа в «Зеркальную комнату» стоял невысокий, жилистый человек в старой рясе, сплошь покрытой заплатами. Хоть на сцену выпускай в фарсе — бедный монах за медный грош на все согласен! Впечатление портили лишь глаза бродяги: тусклые, свинцовые, они не располагали к смеху, а фарс без смеха…

«Бродячий ямабуси! — мелькнула неприятная мыслишка. — От такого если и дождешься, то отравленной стрелки в затылок… Да ну, кому придет в голову заказывать ямабуси покушение на актера, пусть даже и известного?!»

«Кому? — ехидно откликнулось сердце. — Ты спрашиваешь: кому? Нет, ты правда такое спрашиваешь?!»

— Святой инок разбирается в тонкостях лицедейского балагана?

— Святой инок в этих тонкостях разбирается больше, чем в сутрах Закона. Ты что, действительно меня не узнаешь?

Голос бродяги был тускл и свинцов, как и взгляд.

Онъами вгляделся в лицо-маску, иссеченную ранними морщинами, принялся стирать лишнее: ушли складки, ушел шрам у виска, запавшие глаза вспыхнули молодым блеском, налились краской губы…

— Мотоеси? Ты?!

— Вижу, узнал. Хоть и выглядим мы с тобой сейчас ровесниками… Да какими там ровесниками! Ты, хоть и много старше, жил сытно, спал мягко, пил сладко, а я… сам видишь.

«Точно! Жди отравленной стрелки, а то и ножа в брюхо!»

— Ты, братец, это… ты подожди, а я сбегаю, расстараюсь для родного человечка: яств там, питья… ты обожди, ладно?!

Фигура у входа не двинулась с места.

— Я не убивать тебя пришел, — пролился холодный дождь, заставляя передернуться. — Не суетись. Я просить тебя пришел.

«Просить! Как же! Просил мясник овцу…»

— Отец дряхл. Он бодрится, но я знаю: еще год ссылки — и он не выдержит.

— Да, но что я могу сделать? Воля сегуна…

— Не лги. Мы один на один, и, значит, во лжи нет нужды. Повторяю: отец дряхл. Он воспитал тебя, вывел в люди — но я не стану напоминать тебе о долге воспитанника. Я скажу другое: три отцовских трактата у меня. Будда Лицедеев никогда не позволил бы мне передать их подлецу Онъами, но сейчас я буду решать сам. Я отдам тебе трактаты, отдам публично, с поклоном, при свидетелях — и, если хочешь, в присутствии сегуна. А ты похлопочешь, чтобы старика вернули из ссылки, — и больше никогда ты о нас не услышишь. Это честная сделка. Теперь говори: где и когда?

Если требовалось, Онъами умел думать и решать очень быстро.

— Через три дня, сразу после представления близ храма Чистых вод.

— Хорошо.

Оставшись один, Онъами долго сидел у жаровни, бессмысленно глядя перед собой.

Может быть, он все-таки не проиграл?

Может быть, он все-таки?…

Может быть?…

Сердце молчало.

<p>3</p>

А время — такая странная штука…

…От Сакаи до Киото — путь не слишком дальний. Даже пешком.

Мотоеси шел пешком.

Неровная линия горизонта мерно покачивалась в такт ходьбе, глухой звук шагов россыпью камешков по склону катился себе, шуршал вдоль горной дороги и затихал за ближайшим поворотом. Порывами налетал пронизывающий ветер, выл о скором окончании пути земного, с раздражающей назойливостью лез в уши, норовил забраться под одежду…

Путника слегка знобило, но он старался не обращать на это внимания. Даже если к нему и подбирался недуг-злосчастье, это уже не имело никакого значения.

Выбор сделан.

Ночь Мотоеси провел на перевале, у потрескивающего костерка. Через силу заставил себя съесть немного вяленой рыбы с куском лепешки; запил скудный ужин парой глотков холодного саке из прихваченной с собой бутыли. Есть не хотелось, а от саке его чуть не вывернуло наизнанку, но Мотоеси все же удалось одержать верх над вздумавшим бунтовать желудком.

Спал бывший актер плохо.

То и дело просыпался, недоуменно глядел в беззвездную безысходность низкого неба. Когда же удавалось ненадолго заснуть, перед глазами всякий раз всплывала маска нопэрапон, спрятанная на дне дорожной сумки. Пустые глазницы внимательно следили за хозяином-рабом, бледный лик маски покрывался серой шелушащейся кожей, похожей на змеиную чешую. Маска щерилась блестящими, похожими на лезвия мечей, клыками, подмигивала, словно звала за собой куда-то…

Куда?

Проснулся Мотоеси совершенно разбитым. Все тело ломило, озноб усилился. Подняться на ноги было выше всяких сил, но он все же заставил себя встать. И побрел дальше, спотыкаясь на каждом шагу, едва ли не ощупью отыскивая дорогу в стылой предутренней мгле.

Светлело медленно, с неохотой. Горизонт качался перед глазами, как пьяный, — или это путника так шатает? нехорошо, надо идти ровнее, ровнее… только где ж тут ровнее, когда дороги почти не видно?… Почему не видно? Вроде бы уже рассвело, вон и мутный круг солнца проступил сквозь серую дымку…

Дорога наконец пошла под уклон. Впереди показались крытые рисовой соломой крыши деревни. На какой-то миг в голове у Мотоеси прояснилось, и он осознал: клубящаяся вокруг мгла, и безумная пляска горизонта, и сотрясающий тело озноб — все это говорит об одном: он болен. И болен серьезно. Ему нужен отдых, нужен лекарь, нужен…

Земля качнулась навстречу.

Темнота.

Темнота— отдых, темнота-лекарь…

* * *

Кажется, время от времени он ненадолго приходил в себя. Во всяком случае, в памяти остался закопченный потолок, запах дыма и стряпни, а еще

— приятное ощущение тепла, покоя и расслабленности. Никуда не надо идти, ни о чем не надо думать; вот только — слабость набивает мышцы ватой, и очень хочется спать… спать… спать…

Мотоеси не знал, что почти месяц провел в полузабытьи, в бреду, на грани между жизнью и смертью. Однако горькие целебные отвары и горячая похлебка-кашица сделали свое дело; а еще — загрубевшие руки деревенского знахаря, раз в два дня растиравшие больного, прижигавшие моксой «средоточия жизни», не давая крови застояться, а жизни — покинуть бренную земную оболочку.

Однажды утром актер-послушник-бродяга открыл глаза и обвел свое пристанище вполне осмысленным взглядом.

* * *

Он снова уходил, и снова при нем была туго набитая сумка, а на плече покоился меч в ножнах из магнолии с серебром. Большую часть прихваченных с собой денег он оставил знахарю и хозяину приютившего его дома, получив взамен недельный запас еды и сбор целебных трав.

Только направлялся Мотоеси уже не в Киото, хотя от деревни до столицы оставалось менее двух дней пути.

Он шел в горы.

Видимо, это был знак свыше — свалившая его с ног болезнь и последующее выздоровление. Кто-то, кто понимал в его жизни куда больше самого Мотоеси, намекнул вполголоса: земной путь еще не окончен, а к задуманному следует подготовиться.

Разумеется, этот «кто-то» был прав. Поразмысли Мотоеси как следует, он и сам мог бы прийти к тем же выводам. Но он, как обычно, поспешил — и в итоге вынужден был три недели метаться в горячке, а потом еще три месяца приходить в себя, отъедаться, копить силы — чтобы снова отправиться в путь.

Теперь— то он понимал: прямой путь -далеко не всегда самый близкий. И его путь в Киото лежал теперь через горы.

Сколько лет понадобится ему, чтобы прийти к намеченной цели? Год? Пять? Семь?

Не важно.

Больше он не будет спешить.

Человек шел в горы.

* * *

Это была совсем маленькая деревня, куда меньше той, оседлавшей дорогу на Киото. Полтора десятка хижин, которые язык не поворачивался назвать домами, куцые огороды — и неразговорчивые люди, в глазах которых отражалось небо.

Да, деревня была маленькой. Поэтому, несмотря на врожденную молчаливость ее обитателей, весть о том, что охотник Есида видел в горах обосновавшегося неподалеку святого отшельника, мигом облетела всех.

«Отшельник — это хорошо, — решили сельчане. — Отшельник в худом месте не поселится. Опять же, если что, будет кому беса отогнать. Надо бы еды отнести — один подвижник деревню не объест, а доброе дело авось зачтется, смилостивится судьба-то…»

Так что со следующего дня старший сын Есиды, донельзя гордый столь важным поручением, возложенным на него взрослыми, стал еще затемно относить к шалашу отшельника узелок с едой. Оставлял дар на плоском камне шагах в тридцати от шалаша; спешил удалиться, дабы не нарушать уединения и не мешать благочестивым размышлениям святого человека.

Людей отшельник, как и положено, сторонился. Завидев кого-нибудь издали, спешил укрыться в шалаше, и сельчане старались не докучать ему без особой надобности. А вот в особой святости подвижника горцы вскоре убедились: неуловимая и зловредная нечисть, чуть ли не каждую ночь разорявшая огороды, в новолуние стучавшая в двери и завывавшая так, что волосы дыбом становились… что, не верите?! И зря не верите, а теперь уже и не проверите, потому что вскоре после появления отшельника нечисть пропала напрочь.

Охотник Есида клялся, что видел однажды, как отшельник беседовал с горным тэнгу; а когда младший сын гончара Танаки свалился в горячке, выкрикивая бессвязицу не своим голосом, да еще и с хонсийским акцентом, и отчаявшийся гончар решился нарушить уединение подвижника, прося помочь сыну, — отшельник спустился в деревню. Три дня безвылазно сидел в хижине Танаки, приготовляя отвары из принесенных с собой трав, вливая их в рот метавшемуся в бреду мальчику и говоря сам с собой — то звучным, поставленным голосом, то хрипло крича по-хонсийски. Зато когда наконец отшельник, пошатываясь от усталости и недосыпания, вышел наружу — мальчик спал глубоким, здоровым сном, и дыхание его было ровным, без хрипов и надсадного кашля, как все эти дни.

Сын Танаки выздоровел.

«Святой человек! — шептались сельчане. — Повезло нам, вот уж повезло! Хвала Будде Амиде…»

* * *

…Наконец— то он был один! Ничьи мысли и чувства больше не наполняли сердце и разум, и первый месяц Мотоеси просто тихо радовался, ощущая себя едва ли не заново родившимся. Потом…

Потом его вновь начали грызть сомнения. Действительно ли он избавился от чужих страстей, сводивших его с ума последние годы? Или остатки все еще гнездятся в подвалах души и затаившийся внутри нопэрапон перебирает их в горсти, как скряга — монеты в сундуке?

Однако с подобными мыслями Мотоеси разделался быстро. Он здесь не затем, чтобы заниматься бесплодным самокопанием; не затем, чтобы предоставлять сомнениям возможность извести себя вконец. Он пришел в эти горы, чтобы здесь, вдали ото всех, посадить проклятый дар нопэрапон на «голодный паек» — и в итоге заставить служить себе, вынудить проявляться со всей силой в нужный момент и в нужном качестве.

Только так он сумеет выполнить задуманное.

Угнездившийся в самой сердцевине нопэрапон жаждет проявиться? Он жаждет чужих страстей и вожделений, чтобы сделать их своими? Отлично! С течением времени сила дара проявляется все сильнее — но здесь, в горах, где рядом нет никого, она, эта сила, просто не сможет найти себе применения.

Вернее, сможет.

Но не так, как раньше.

Мотоеси очень надеялся на это.

Если нельзя стать другим человеком, за неимением такового, то, может быть, у него получится стать скалой? деревом? ручьем?…

Часами просиживал Мотоеси на голой вершине облюбованной им скалы, на краю обрыва, на мшистом склоне под сенью изломанной ветрами вековой сосны.

Поначалу он просто сидел и смотрел.

Прошел год, прошло еще пять месяцев — и он начал видеть.

Мотоеси потерял счет времени. Он уже не обращал внимания на смену сезонов, на ветер или зной, на дождь или снег. У него была какая-то одежда — он одевался; у него была еда — он ел. Но все это было внешним, сиюминутным, преходящим; все это мимоходом скользило по задворкам сознания, не оставляя следа. Он видел, ощущал, впитывал в себя отчаянный багрянец осенних листьев и торжествующее благоухание горных ирисов весной, суровость каменной красоты скал и шершавую мудрость сосновой коры. Он был без остатка поглощен происходящими в нем переменами, ему не было дела до того, что творится снаружи. Окунаясь с головой в окружающий мир, сын Будды Лицедеев растворялся в нем, тек звенящими струями горного ручья, трепетал на ветру облетающей хвоей, с шумом срывался в ущелье подтаявшей шапкой ноздреватого снега — и ему хотелось еще, еще!…

Дар нопэрапон становился все более подвластным воле господина, он мог заставить его проявиться в любой момент, обратиться на что угодно…

Дважды ему приходилось отвлечься. Сначала — чтобы вылечить сына местного жителя, вылечить травами, подаренными знахарем, и собственной душой-зеркалом, отразив, а затем успокоив волнение мятежного духа, овладевшего мальчишкой. После — чтобы перекинуться парой слов с прилетевшим в гости тэнгу. Впрочем, тэнгу не стал ему докучать: посмотрел искоса, поговорил о пустяках — и улетел. Мотоеси вновь остался один, ничуть не сожалея об этом. Теперь у него были горы, ручьи, деревья, небо над головой, которое иногда удавалось впустить в собственное сердце.

У него был весь мир!

И жажда мести в придачу.

Иногда Мотоеси задавался вопросом: «А что ощущают, пребывая в горах, другие отшельники? Те, кто пришел сюда по зову сердца? Может быть, мы похожи? Может быть, я все-таки нашел себя, и больше мне некуда стремиться, нечего желать?»

Но память злорадно подсовывала: надменный чиновник наблюдает за отъездом труппы из столицы; сжимаются на горле костлявые пальцы лишайного краба; рыдает на груди отец, получивший известие о смерти Мотомасы; хмурый Сугата у крыльца отцовского дома: «Только… повелением сегуна… Короче, сослали его, молодой господин! Ты уж прости, но против властей мы не пойдем…»

Нет, у него остались еще дела в этом мире.

Одно дело.

Мотоеси потерял счет времени. Но однажды, повинуясь странному наитию, он вошел в шалаш — два раза в год он строил его заново, — отбросил в сторону старую циновку и стал руками разгребать слежавшуюся землю в углу.

Длинный сверток показался довольно скоро.

Развернув прогнившую ткань, Мотоеси извлек из ножен даренный отцом меч, ничуть не потускневший за эти годы, и положил его рядом с маской, что глядела на хозяина-раба пустыми глазницами.

Нопэрапон.

Миг— другой -и по маске скользнули призрачные блики. Холодный, стальной отсвет ударил в глаза. Бывший актер ощутил, как тело становится звонким и гибким, дрожа в сладостном нетерпении, в предвкушении того единственного удара, который…

Мотоеси улыбнулся одними губами и точным движением вложил меч обратно в ножны.

Маска меркла медленно, нехотя, с сожалением расставаясь со стальными бликами.

Значит — время пришло.

Спустя семь лет через деревню близ перевала вновь прошел человек с дорожной сумкой и мечом в ножнах из магнолии.

Но на этот раз человек не остановился.

Он шел в Киото.

Никто его не узнал, никто не обратил внимания на случайного путника — и только старый знахарь долго смотрел вослед, неодобрительно качая головой.

<p>4</p>

Время — такая странная… впрочем, об этом уже говорилось.

И зря.

По дороге шла смерть.

Оставляя за спиной столицу, к храму Чистых вод.

Смерть в деревянных гэта и латаной рясе, на плече смерть несла длинный меч.

Взять в левую руку веревку с петлей, и вот: гневное божество Фудо-мео идет карать грешников!… Только Фудо-мео был здесь ни при чем.

Да и не здесь он был, этот смешной Фудо-мео, оскаленный паяц.

В общем— то смерти меч без надобности: она сама себе оружие. На месте лица слепо отблескивала металлическая личина, стальные руки-клинки резали в клочья просторные рукава рясы, и дорога, казалось, в страхе съеживалась, спеша убежать назад под убийственной поступью смерти.

Да, смерть вполне могла обойтись без меча. Просто ей было все равно. Сегодня смерть заберет свое; то, что принадлежит ей по праву. Одну

жизнь. Лучше — две. Если кто-то осмелится вмешаться — его жизнь присоединится к этим двум. А что будет после — смерти это тоже было все равно.

Редкие прохожие смотрели искоса, плохо понимая, кто мерно движется им навстречу.

Монах— воин из «Пяти Гор»? Да нет, монастыри Годзан одевают своих иноков побогаче. Пришлый бродяга-ямабуси? Очень может быть… А скорее всего -один из блудных приверженцев дзэн, в последнее время взявших моду, подражая своему кумиру, Безумному Облаку, бродить по дорогам с деревянными мечами, которые от настоящих не сразу-то и отличишь.

Прохожие не понимали, кто движется им навстречу, но инстинктивно сторонились оборванца с мечом.

Впрочем, смерть не интересовали эти прохожие. Она даже не замечала, сколь поспешно ей уступают дорогу.

Смерть шла за тем, что принадлежало ей.

Смерть шла.

Остальное ей было безразлично.

Скорей бы конец!…

Последний ветер толкает в спину. Иду к обрыву.

Смерть смертельно устала.

* * *

Два дня Мотоеси провел в заброшенной хижине на самой окраине Киото. Одиночество в горах приучило его обходиться малым, но выбраться в город все же пришлось: купить немного еды на две монеты, оставшиеся еще от сакайских сбережений, и поточнее узнать, в котором часу начнется представление у храма Чистых вод.

Ни с тем ни с другим особых забот не возникло. Здесь же, на рынке, Мотоеси и услышал о том, что представление должно начаться на закате.

— Слыхали? Сам сегун Есинори будет присутствовать!

— Впервые, что ли? Он и месяц назад присутствовал, и раньше, помнится…

— А в этот раз знаешь — почему?! После представления сам Будда Лицедеев должен прилюдно передать свои трактаты Онъами Мотосигэ, сегунову любимцу, и объявить его своим преемником!

— Ха! Врет и не поморщится! Дзэами Дабуцу сейчас в ссылке, а если б сегун его вернул, уже б на всех перекрестках только об этом и болтали!

— Сам ты пустоязыкий враль! Ну не лично старый Дзэами, так сын его передаст, от отцовского имени!

— Какой сын?! Сын у него умер! Из могилы, что ли, встанет — трактаты передавать?!

— Старший помер — младший остался! Найдется кому…

Разумеется, Онъами уже поспешил сообщить сегуну о предстоящем после спектакля торжественном вручении. Ну а слышал это, понятное дело, не один сегун — так что слухи пошли гулять по городу, и даже те, кто на театральные представления отродясь не хаживал, с удовольствием перемывали косточки актерской братии и обсуждали грядущее событие.

Что поделаешь — столица.

Город интриг и сплетен.

В день накануне представления Мотоеси встал рано, еще до восхода солнца. Извлек из ножен меч, из футляра — маску.

Положил их рядом.

И просидел над ними почти весь день.

Когда солнце коснулось горизонта, он наконец поднялся на ноги. Сунул за пазуху отливавшую металлом маску, вложил меч в ножны — словно змея скользнула в нору; одернул латаную рясу. Ткань местами поползла, лопнула, словно разрезанная изнутри острыми стальными гранями.

Усмешка жутковатым разрезом перечеркнула отвердевшее лицо Мотоеси. Не усмешка — холод ледяной проруби; не лицо — зимняя луна. Человека здесь больше не было. Человек не сможет пройти сквозь охрану сегуна; человек не в силах свершить задуманное, ибо слаб и ничтожен.

Спасибо, отец. Ты знал, что подарить своему непутевому сыну: когда-то — жизнь, потом — меч. Твой сын теперь — меч; но он еще и твой сын.

Спасибо, несчастная нопэрапон. Ты знала, что подарить твоему убийце: сперва — боль, потом — надежду. Твой убийца теперь — боль и надежда во плоти; но он еще и твой убийца.

Убийца должен убивать.

Сегодня на представление соберется много народу.

Это хорошо.

Сегодня они увидят его представление; лучшую в их жизни «пьесу об одержимых».

А финал выйдет счастливым. Злодеи будут наказаны; все злодеи будут наказаны.

Сегодня — его день.

День его триумфа.

И день смерти, которая холодно смотрит на мир из его глазниц.

Смерть шла по дороге, в ужасе убегающей назад, и шаги ее звучали ударами погребального гонга.

<p>5</p>

— Эй, собрат по глупости, куда путь держишь?!

Окрик раздался с холма, полого уходившего вверх от перекрестка двух дорог, к которому как раз подходила смерть.

Смерть не обернулась.

Зато обернулись дородный торговец в летах и деревенский староста, что расположились вместе с женами и детьми неподалеку, в редком сосняке: отдохнуть на лоне природы, выпить по чашке-другой саке, полюбоваться соснами на фоне заката… А тут какой-то святой человек орет, понимаешь, как осел, отдохнуть культурно не дает… Угомонился бы, что ли, во имя всех будд прошлого и настоящего?!

Тощий монах вовсю размахивал здоровенным мечом в богато изукрашенных ножнах — красных с золотом, — даже не думая угомониться.

— Погоди, собрат, ты идешь не по тому пути! Не надо туда идти! — Он уже бегом спускался с холма, а вслед за горлопаном ковылял слепой гадатель. Цитра в чехле лупила гадателя по костлявой спине, томно постанывая, будто красавица во время игры в «облако-дождик».

Смерть не остановилась.

Она бы продолжала идти и дальше — но, увы: тощий монах возник у нее прямо на пути и загородил смерти дорогу.

— Что, дурачок, решил повеситься на воротах своего врага?

— Это не твоя забота. Дай мне пройти.

Голос смерти прозвучал глухо, словно говоривший находился не здесь, а на два посоха под землей.

— Не ходи туда. Это не твой путь! — Монах продолжал загораживать смерти дорогу. — Это вообще не путь!

— Это путь. Они умрут. Отойди в сторону, Безумное Облако. Сейчас я — смерть. Я — меч. Я — стрела на тетиве. И тетива натянута, дрожит, вырывается из пальцев. Дай мне пройти.

— Не дам! — Шутовская личина отвердела на лице монаха, морщинистом не по возрасту. — Ты не смерть и не стрела. Ты — Мотоеси, сын Будды Лицедеев. Посмотри на себя! Ты хочешь убить и быть убитым? Нет уж, эта роль — не для сына твоего отца! Я не дам тебе сыграть бездарный спектакль.

Смерть молчала.

Она сделала шаг вправо, потом влево — но монах все время оказывался у нее на пути.

Тогда смерть — по-прежнему молча, ибо все слова были сказаны — протянула руку, чтобы отодвинуть упрямого инока в сторону. Инок неумело попытался отгородиться от смерти своим мечом, большим красивым мечом в дорогих ножнах, красных с золотом… К сожалению, меч этот был подобен своему хозяину, никогда ранее не сражавшемуся с живым существом, никогда не прибегавшему к насилию телесному, — и с сухим треском он переломился надвое, встретив руку смерти.

На холме, в сосняке, началось суматошное движение:

— Уходим, уходим отсюда! Собирайте вещи, берите детей — и скорее, скорее прочь! Мало ли что взбредет в голову этим двум безумным монахам с мечами?! Сперва они начали драться друг с дружкой, а потом…

Но для стоявших на перекрестке никакого «потом», кроме «сейчас», не было.

Смерть тупо смотрела на обломки деревянного меча.

— Нет, я все равно не дам тебе… не дам! — Тощий инок клещом вцепился в смерть, пытаясь удержать, не пустить… Смерть повела плечом, острый наконечник локтя ткнулся монаху под ребра — хруст, вскрик, и Безумное Облако рухнул в придорожную пыль.

Смерть переступила через корчащегося в пыли монаха — и остановилась.

На пути у нее стоял слепой гадатель.

Стоял, скалился непонятно — и мерно подбрасывал на ладони персиковую косточку с вырезанными на ней знаками судьбы.

— Не стой у меня на дороге, слепец. Я не хочу убивать тебя. Я никого не хочу убивать — никого лишнего. Но мне очень трудно удерживать себя. И если ты будешь упорствовать…

Гадатель молчал.

Скалился.

Смерть сместилась вправо — гадатель немедленно повторил ее движение, вновь заступив дорогу. Казалось, слепой Раскидай-Бубен, певший мертвым, прекрасно видит все движения смерти.

Смерть шагнула влево.

— Лови!

Смерть машинально поймала на лету брошенную ей косточку — и недоуменно воззрилась на три знака судьбы, раскрошившиеся на ее ладони в труху.

Деревянное крошево на ладони.

Крошево судьбы, которой больше не было.

Смерть подняла ногу, чтобы шагнуть вперед, к зрячему слепцу, — и в это мгновение цепкие пальцы Безумного Облака намертво вцепились в ее лодыжки.

Смерть упала лицом вперед.

И тут же монах навалился сверху, не давая подняться.

Инок кричал страшно. Кожа на его ладонях лопнула, из ран, больше похожих на разрезы, словно монах хватался за остро отточенное лезвие, хлестала кровь. Да, инок кричал, корчась, извиваясь от корежащей его тело боли, — но хватки не ослаблял.

Смерть заворочалась под ним, пытаясь стряхнуть с себя досадную помеху, встать и идти дальше; руки смерти медленно потянулись к вцепившимся в нее пальцам. Миг — и их срежет напрочь, словно отточенной бритвой. Но в это отчаянное мгновение монах, перехватив смерть поудобнее, рывком приблизил ее лицо к своему и впился взглядом в тусклые глаза смерти.

Взгляды встретились.

Мотоеси смотрел в глаза Безумного Облака и видел, что там, в глубине, нет ни боли, ни страха, ни судорожных конвульсий истерзанного, искалеченного тела, — там были только спокойствие и безмятежная, девственная чистота изначального зеркала. В зеркале не отражалось смерти, не было ожившего меча, не было мстителя, идущего убивать.

Там отражался он, Мотоеси.

Настоящий.

Тот юноша, кто ради счастья доставить радость отцу кинулся в ночь; тот Мотоеси, который в одиночку, с деревянным мечом, гнался по пустынному кладбищу за вором, укравшим у старого мастера маску и жизнь. Сын, который по собственной воле остался с престарелым отцом, наотрез отказавшись уезжать с труппой и старшим братом; боец, для которого честь семьи была превыше собственной жизни, чья отвага остановила убийц в переулке Чахлых Орхидей; актер, который спас премьеру «Парчового барабана»; учитель, наставлявший своих собратьев по искусству, стыдясь брать за это плату; послушник, преодолевший искусы; отшельник, спасший сына гончара Танаки…

Мотоеси смотрел в чистое зеркало; он видел сам себя.

И дар нопэрапон был тут совершенно ни при чем.

* * *

…Рано постаревший человек рвал свою и без того изодранную рясу в клочья, плача и смеясь, бинтуя раны другому человеку, который то и дело морщился, покрикивая на собрата, чтобы тот был поаккуратнее.

Потом, когда перевязка была закончена, один помог другому встать. К ним подошел слепой гадатель, раненый оперся на плечо врачевавшего, другое плечо подставил слепец — и все трое медленно побрели по дороге, прочь от столицы, прочь от холмов, прочь от далекого пения флейты, что возвещала начало вечернего представления близ храма Чистых вод.

А на дороге, никем не замеченная, осталась лежать треснувшая пополам маска. Остановитесь! вглядитесь! и поразитесь прихоти судьбы: маска из кипариса с изумительной точностью повторяла черты оборванца, бинтовавшего раны сварливому иноку, только лицо это было лицом юноши.

Глупая ворона села прямо на трещину, клюнула маску в глазную прорезь и хрипло откашлялась.

Ворона боялась, что день, умирающий за холмами, больше не вернется.

Никогда.

<p>6</p>

А на следующий день страшная гостья посетила Киото: известие о насильственной гибели сегуна Есинори. И шептались государственные советники с фрейлинами императрицы, зеленщики с побирушками, а подвыпившие самураи — с певичками из веселых кварталов, перевирая сказанное и услышанное, обвиняя и оправдывая и оттого еще больше запутываясь и запутывая: то ли сегун был убит прямо во время представления, то ли после, во время монастырской трапезы, то ли вообще…

Зато три недели спустя радость охватила всех, в чьей душе жила тяга к прекрасному: новый сегун соизволил вернуть из ссылки престарелого Будду Лицедеев, известного во всех провинциях Дзэами Дабуцу. Правда, и здесь длинные языки подсуетились, напутали и наворотили: слышали? Да, слышали и даже видели, в Киото, у зятя старик живет! Да какого зятя, в каком Киото?! — в деревне Оти сидит старец, у внука! У внука? Что вы несете, уважаемый?!

Впрочем, важна ли разноголосица людская?

Ничуть.

Когда стражникам заставы Авадзу на бегу сообщил эти вести — о гибели сегуна и возвращении старого актера, — скороход владетельного дайме, стражники пересказали новости бродячим торговцам, а торговцы — известному во всех провинциях Безумному Облаку и его спутникам, то монах даже бровью не повел. Лишь буркнул что-то о странном господине, который никуда не спешит, но везде успевает. Зато слепой гадатель выслушал известие с приличествующим вниманием, а третий бродяга — видать, сильно потрепанный неласковой жизнью! — улыбнулся счастливо и сложил незамысловатое хокку:

— Я уходил -И я вернулся.Какой пустяк!

Говорят также, что в благодарность за сии строки Безумное Облако ударил спутника палкой по плечам.

<p>7</p>

Но мало ли о чем болтают пустомели?

<p>XVII. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ</p>

— Стой, стрелять буду! — встрепанным Петрушкой выныривает из-за книжных штабелей знакомый всему читающему населению города «книгопродАвец». — Когда ваша новая книга выйдет?

— Так меньше месяца назад ведь вышла! — изумленно отвечают двое, воззрясь на чудака. — Вон, у тебя поверх пачки лежит…

«КнигопродАвец» по кличке Миха-балочный с презрением машет рукой: послушайте их, люди добрые, чего городят!

— Какая ж она новая?! Следующая когда будет? Меня покупатели задолбали…

Двое молчат.

Улыбаются.

— Ну, парни! — Миха-балочный тоже выдает ухмылку во весь рот. — Ну, вы даете! Сколько ж можно один сюжет кроить?!

— Сюжет? — спрашивают двое.

— А то?! Сплошной наумняк! Каждый раз начинаете с такого замороченного куска страниц на пять-десять, что половина читателей сразу обламывается и книгу закрывает! И финал — разве ж это финал? Сплошное недоразумение! Кто? кого? зачем? — хрен поймешь! Продолжение, что ли, писать будете?!

— А покупатели? — спрашивают двое.

По лицам видно: продолжения не предвидится.

— Что покупатели?!

— Ну, которые задолбали…

— А что покупатели?! Такие же дураки, как… как… — Миха-балочный понимает, что у него случилась мелкая неувязочка в тезисах, думает секунду-другую и подводит итог, смеясь:

— Такие же дураки, как я!

Вокруг постепенно начинает собираться толпа, слушают, кто-то пытается вставить свою реплику.

— …А вот это…

— А вот это как раз не то, что…

— Вот именно, не то что всякие там…,

— Не гони! Сам ты всякий там… и тут ты тоже всякий!…

— Ну, это вообще идеальный вариант: когда читаешь запоем, а потом понимаешь, что надо перечитать, — потому что тянет вернуться, договорить, доспорить…

— Ну, мля, не одну ж нетленку ваять! Надо и для народа чего-нибудь, позабойнее… «Вор в законе» читал?

— Раз «в законе», значит, точно для народа…

— Наиздавали тут! Всяких… как их…

Двое не слушают.

Сворачивают к букинистике: старые потрепанные томики лежат прямо на клеенке, у ног.

Один берет вторую от угла книгу, листает, останавливается, еле заметно шевеля губами; второй глядит через плечо.

«…я начинаю понимать, что „надеть маску“ — процесс такой же сложный, как вжиться в роль. Задолго до начала представления артист стоит подле зеркала. Мальчик подает ему маску. Артист осторожно берет ее и молча вглядывается в ее черты. Незаметно меняется выражение глаз, облик становится иным. Маска как бы переходит в человека. И тогда медленно и торжественно он надевает маску и поворачивается к зеркалу. Их уже нет по отдельности, человека и маски, теперь это целое».

— Сколько стоит? — спрашивают двое. Выслушав ответ, отдают горсть мелочи старому продавцу в очках.

Одна дужка очков перевязана изолентой.

Старик благодарит, лезет в какие-то коробки, достает брата-близнеца только что купленной книги; кладет на место прежней.

Черная обложка.

Белые буквы.

Григорий Козинцев, «Пространство трагедии».

А двое уходят прочь.

Даже не задержавшись у столба с объявлением:

"ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНАЯ МЕДИТАЦИЯ

Полное снятие стрессов, рост ощущения счастья и внутреннего спокойствия, ликвидация последствий наведения порчи, обучение выходу из тела, астральный бой, формирование ситуаций, повышение коммуникадельности и умение воздействовать на собеседника нетрадиционными способами.

Всего за три месяца Вы, не прилагая больших…"

Остаток текста оторван вместе с одним из нарезанных под объявлением телефонов. Зато в левом нижнем углу остается еще много пространства, белой пустоты бумаги, куда можно вписать что угодно.

Пустота.

Пространство.

Пространство трагедии.

<p>ОПЫТ ПОСЛЕСЛОВИЯ К «НОПЭРАПОН или ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ» или РАЗГОВОР О ЗЕРКАЛАХ</p>

Эти стихи были присланы нам их авторами. Мы же, счастливые тем, что «Нопэрапон» сумел прямым или косвенным образом послужить толчком для вдохновения, испытывая глубокую благодарность к поэтам и не зная иного способа отблагодарить их за удивительное созвучие сердец, — искренне хотели бы опубликовать эти строки в качестве послесловия к переизданию романа.

В конце концов, можно ли найти лучшие слова?!

Дмитрий Громов и Олег Ладыженский (Г.Л. Олди)

<p>АКРОСТИХ, КАК ВЫЯСНИЛОСЬ ВПОСЛЕДСТВИИ…</p> Ночь стареет. Болью, ноющей в виске,ОтзоветсяПроступающий до времени рассвет.Это утро.Рокот ветра и улитка на песке.АкварельюПрорисованный актера силуэт.Он не спал.Не засыпалось: а теперь пора вставать.Утро, сцена,Склоки, роли, репетиции, игра.Тихо тенью:А позволено ли будет не сыграть?Лишь мгновеньеОн осмеливался думать как вчера.Только тщетно:Боль до срока попрощалась и ушла.Он остался.Лед в ладонях.И зола.Van Lyo<p>«НОПЭРАПОН»</p> Небо втоптано в лед.Искры гаснут, шипя,На моих руках,На моих глазах,На моей душе.И свистит клинок,Рассекающий плотьВетра.Я петь не могуИ не хочуСтонать.И я запираю крик,Закусив губу.КрасныеСлезы текутПо подбородку. Кап!Кап…Кап.Жужжание мух безумия,СлетевшихсяК ошметкам тухлых мыслей,Невыносимо.Но из трещины в грудиНемножко видно солнце.Точицкая Евгения (Шамара)<p>ПОДРАЖАНИЕ ХОККУ</p> Изящно и прихотливоЛожится на землю перо.Стремительны камень и сталь.Точицкая Евгения (Шамара)<p>ПУСТОЙ БОКАЛ</p> Иногда мне кажется, что в мире существуютТолько книги.(Не смейтесь.Или смейтесь. Неважно.)Повторю:В этом, реальном миреСуществуют только книги.Наша жизнь -Это отсвет их страниц.Наши судьбы -Это эхо их слов.Книге все равно, написана она или нет.Если она возьмется за тебя -Ты ее проживешь.Может быть, при этом ты ее напишешь,Может быть, при этом ты ее прочтешь.Это почти не имеет значения.Мы -Театр теней в руках книг.Это странно и почти страшно,Но это так.Альвдис Н.Н. Рутиэн