Генри Лайон Олди ПРОКЛЯТИЕ Компиляция из отчета Андреа Мускулюса, действительного члена лейб-малефициума, о рабочей поездке в Ясные Заусенцы, материалов королевской канцелярии за Год Седой Мантикоры и воспоминаний столетней давности. В конечном виде передано Гувальду Мотлоху, верховному архивариусу Надзора Семерых, лично лейб-малефактором Серафимом Нексусом. «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто.» Первое послание к Коринфянам …Охапку вздохов на скамейке, Мгновенья чудного итог, Аплодисменты шапито И ужин старенькой семейки, Затем беру вчерашний суп, Пасть рокового чемодана, Колоду карт, где дура-дама Валета-блудня тянет в суд, Крыжовник, от дождя рябой, Немного страсти, много лени, И столбенею в удивленьи: Любовь! Гляди-ка ты! — любовь… Томас Биннори, «Я не умею о любви» — Ну так что, мастер? Выветрилось? Староста с жалкой надеждой заглянул в лицо Андреа Мускулюсу: снизу вверх. Не дождавшись ответа, он извлек из-за пазухи клетчатый платок размером с полковое знамя, снял картуз — и начал старательно промокать вспотевшую лысину. Блестящая, гладкая, в окружении редких прелых волосиков, лысина сочувствия не вызывала. Мода на платки возникла в столице год назад. Начало ей положил заезжий нобилит — щеголь, знаток поэзии и записной дуэлянт Раймонд д'Эстанор. Нет, в Реттии и раньше не пренебрегали этим предметом туалета! Но лишь после д'Эстанора стали носить при себе не один, а целую коллекцию платков. За поясом, в карманах, за обшлагами рукавов; с кружевами и без, льняные и батистовые. Позже, когда мода получила широкое распространение, платки стали повязывать еще и на шею. Франты спорили, что красивее: «узел висельника» или «мертвый узел». Офицеры-кавалеристы с пеной у рта доказывали, что правильно завязанный платок защищает шею от сабельного удара. Кое-кто верил. Однако староста Ясных Заусенцев, поселка строгалей, ничего не знал о причудах столичных модников. Да и то сказать: платок в поселке имелся у него одного, чем он заслуженно гордился. — С ходу не определишь, — Мускулюс счел выдержанную паузу достаточной. — Проклятие, сударь, штука тонкая. Опутает паутинкой, а на поверку-то паутинка крепче стали! Не кто-нибудь, сам Нихон клал. Великий Нихон! Тяжкие вздохи строгалей послужили красноречивым ответом. Вокруг собралось человек двадцать. Стояли как бы поодаль, в разговор не встревали, но ловили каждое слово. Казалось, у яснозаусенцев вот-вот отрастут стоячие волчьи уши — чтобы лучше слышать. «Среди бела дня от работы отлынивают? — вяло удивился малефик. — Непохоже на деревенских. Да еще в начале осени! Сельчане в такую пору головы поднять не успевают…» — Исследовать надо, — подвел он итог. — За тем и приехал: глазить. В смысле, глазеть. Астрал просвищу, мана-фактурку пощупаю. Тонкие возмущения, то да сё… Но первым делом — опрос свидетелей. Староста охнул от изумления. — Свидетели? Какие-такие свидетели?! Померли все давно. Проклятию сто лет в обед… В смысле, до завтрего цельный век сравняется. — Юбилей, значит, — усмехнулся высокий гость. — Убилей, ага. Где ж я вам свидетелей… Или подымать станете? — Подъем усопших — не мой профиль. Я малефик, а не некрот, — сухо уведомил Мускулюс. — Зато проклятия — как раз по моей части. Потомки свидетелей в деревне есть? Ну, внуки там, правнуки? — Ясен заусенец, есть… Староста вдруг начал мямлить, сделавшись подозрительно косноязычным. Глазки его, похожие на недозрелые ягоды крыжовника, забегали с беспокойством. — Дык какого ж рожна они вам расскажут? Внуки эти?! Все быльем поросло! Где правда, где байки — не разберешь… — Ничего, разберусь! — заверил Мускулюс. — Или вы хотите, чтоб я вызвал сюда свою дражайшую супругу? И она восстановила против себя полкладбища, дабы получить показания из первых уст? Моя Номочка это может. Запросто! — Дражайшую не надо, — попросили из толпы. — Мы уж сами… — Как отцу родному! — Эй, Юрась! Чего рожу воротишь? — Твой пращур аккурат его привечал, колдуняку! — Думал чужой бородой медку загрести? — Идемте, сударь малефик, — Юрась Ложечник, староста Ясных Заусенцев, сдернул картуз, скомкал его в кулаке и погрозил предателям-землякам: ужо я вас, сволочей языкатых! — Отобедаем, а там и допрос учиним, на сытое брюхо. Ох, Ползучая Благодать, спаси-сохрани! Люди верно гутарят: с моего прапрадеда беда началась. Тоже Юрасем звали, шалопая. В смысле, это меня — тоже… Стал-быть, моей личности и ответ первой держать. Пошли, вон она, хата — недалече… Малефик улыбнулся. — Я и не сомневался в вашем содействии, сударь. * * * Он бы никогда в жизни не узнал, что есть такой поселок. Но бывают люди, которым нельзя отказать. Называются эти люди: начальство. А оно, начальство, уж такое непосредственное… — Заходи, дружок! Присаживайся. Обожди минутку, я сейчас… В столице давно перевелись самоуверенные болваны, которые могли бы купиться на добродушно-ласковый тон Серафима Нексуса, лейб-малефактора Реттии. Еще бы они не перевелись! Начни вести себя с приветливым старичком запанибрата, устрой интрижку за его согбенной, дряхлой спиной — сам не заметишь, как пойдешь гулять ногами вперед. Андреа Мускулюс к самоуверенным болванам не относился. Перед главным вредителем королевства он до сих пор испытывал благоговейный трепет. Даже зная, что старец к нему благоволит — трепетал. Поэтому он тихо присел в «гостевое» кресло и затаил дыхание — дабы, упаси Нижняя Мама, не потревожить занятого важным делом Серафима. Кресло делали лейб-малефактору на заказ. От ножек до спинки волхвы-краснодеревщики напичкали мебель уймой маго-механических устройств. При малейшей угрозе в адрес хозяина дома посетитель был бы в мгновение ока обездвижен — или умерщвлен дюжиной изящных способов. Остаться стоять? — но это означало бы проявить недоверие и тем оскорбить чувствительного старца. Уж лучше мы в креслице потоскуем, от нас не убудет. В первый раз, что ли? И начальству приятно, и мы силу воли закалим. Серафим Нексус был поглощен творчеством во благо престола. Он выкладывал на подносе из рунированного серебра «висячку» — сложнейший экзанимарный узор отсроченного действия. На столе перед старцем красовалась целая выставка хрустальных скляниц с «веселой трухой» — измельченными ногтями, волосами и мозолями объекта. Нексус зачерпывал из скляниц фарфоровой ложечкой, смешивал компоненты в одному ему ведомых пропорциях, пересыпал смесь в миниатюрную бронзовую воронку, плевал туда — и выводил очередной фрагмент узора. — Еще одно, последнее заклятие!.. — напевал лейб-малефактор, морща лоб. Вскоре старец надежно закрепил новорожденное заклинание гомеостазиса и умыл руки. — Теперь судьба графа Ивентуса всецело в руках его сиятельства, — с блаженной улыбкой сообщил он Мускулюсу. — Поостережется строить козни — проживет долгую и… хе-хе… счастливую жизнь. Если же окажется неблагоразумен… Пожалеть об этом он успеет, а искупить — вряд ли. Впрочем, в гробу я видал этого графа. Знаешь, отрок, зачем я пригласил тебя? — Никак нет, господин лейб-малефактор! — Тогда разуй уши и внимай… Прошение из Ясных Заусенцев поступило на высочайшее имя. Его вручили королю вместе с другой прошедшей строгий отбор корреспонденцией. Нечасто среди посланий от монархов сопредельных держав, верительных грамот послов и ходатайств вельмож, ущемленных в правах, встречается такая «слёзница»-челобитная. Если уж робкие сельчане отважились писать лично государю, а бдительные канцеляр-мейстеры дали бумаге ход — значит, в прошении содержится важная изюминка. Последний раз канцелярия так рисковала, когда в Малых Валуях нашли пряжку от сандалии Вечного Странника. Пряжка, между прочим, оказалась подлинной: творила чудеса, облегчала дорогу дальнюю и оказывала снисхождение паломникам. Его Величество хмыкнули с интересом и углубились в чтение. Затем Эдвард II около часа пребывал в задумчивости, кушая фисташки. Наконец король просветленно воскликнул: «О! Серафимушка!» — и, звякнув в в колокольчик, велел слуге отнести письмо Серафиму Нексусу. С указанием разобраться и по исполнении доложить. — …Вот, разбираюсь. На, дружок, почитай. Ехать-то тебе придется! — Куда ехать? — оторопел Мускулюс. — Не кудыкай, дорогу закудыкаешь, — строго напомнил вредитель. — Далеко ли? — поправился малефик. — В эти самые Заусенцы. Проклятие у них, понимаешь! — Проклятие? Кто их, телепней, проклял? Старец развел руками на манер уличного фокусника. Складывалось впечатление, что он вот-вот должен был достать из шляпы незнакомца-проклинателя, да передумал. Или фокус не удался. — Нихон Седовласец. Сто лет назад. — Нихон? Ерунда! Он никогда никого… — Знаю, отрок. Не проклинал. Никогда, никого, ни за что. А этих, выходит, проклял. Аккурат в Гурьин день Нихонову проклятию сто лет исполняется. Поедешь, зарегистрируешь в «Старую клячу»… «Старой клячей» в лейб-малефициуме именовали «Клятый свод» — перечень известных Высокой Науке проклятий, с фиксацией прямых и косвенных воздействий, а также с базовыми методиками снятия. В свое время Андреа чуть не свихнулся, заучивая: «На объект, на жизнь объекта, на окружение объекта, на посмертие объекта, на объектальную деятельность…» — Скорей всего, глупость несусветная… — Разумеется, глупость! — согласился Мускулюс. — Совершенно незачем туда ехать! Виси над поселком реальное проклятие, да еще Нихона Седовласца — все б давно оттуда разбежались. А раз живут — значит, вранье. Выдумали тоже… — …А с другой стороны, — как ни в чем не бывало продолжил лейб-малефактор, и Андреа прикусил язык, — вдруг там и впрямь Нихоново словцо обнаружится? А? Ты вдумайся: единственное проклятие Седовласца! Такой случай упускать нельзя, дружок. Изучить надо, вникнуть. Если оно до сих пор действует — подпитать манкой, под охрану взять… Как ценный раритет и памятник Высокой Науки. — Старец чихнул от возбуждения. — Езжай, езжай, отрок! Нечего в столице киснуть! «Вечный Странник, ну почему — я? Почему — именно сейчас?!» — У меня отпуск, — отважился напомнить Мускулюс. — С завтрашнего дня. Серафим милостиво покивал. — Разберешься с этими, проклятыми — и бегом в отпуск. Заслужил. А если окажется, что зря челом били… — лейб-малефактор причмокнул от удовольствия, блестя глазками-вишенками. — Помяни их незлым тихим словом. Чтоб занятых людей от дела не отрывали. — Мы с женой вместе собирались! — в отчаянии выложил малефик последний козырь. — Она уже из Чуриха сюда вылетела. Наама не поймет… — А ты на меня сошлись, дружок, — подмигнул лукавый старец. — Скажи: я тебя силой принудил. Вали кулем на нас с королем! Жена поймет, ты уж не сомневайся. Она у тебя умница, я в курсе… Кряхтя, Нексус стал выбираться из-за стола. Сухая, похожая на птичью лапу ладонь чуть не смахнула на пол стопку книг в переплетах из лилльской кожи. Среди гримуаров явственно различались «Этические парадоксы высшего малефициума» Целтуса Масона и классический труд «Дифференциальное счисление малефакторных воздействий» Альбрехта Рукмайера. «Рука славы», висевшая на стене, небрежно скрутила кукиш, давая понять, что аудиенция окончена. * * * Мускулюс с сожалением окинул взглядом длинный стол, установленный прямо во дворе Юрася Ложечника. Он успел отдать должное и наваристой ухе, и печеным баклажанам с чесноком, и мясной кулебяке с пылу, с жару, и подчеревине, копченной на вишне. Под шкалик-другой «сливянчика» еще можно было бы… Он сурово пресек предательские мысли. — Шкварочек, мастер? — Благодарю, достаточно. Не пора ли нам перейти к делу? — Да-да, оно, конечно… — староста с шумом выдохнул. — Я готов. Выглядел Юрась — краше в гроб кладут. — Про вас я помню. Отправьте кого-нибудь за другими. Мне нужны потомки свидетелей. Главное, чтоб помнили рассказы пращуров об известном нам событии. Человек пять наберется? Староста наморщил лоб. — Кжыш Тесля, Маланка Невдалая, Яшик-сукоруб, — он загибал корявые пальцы. — Братья Сычи, ясен заусенец. Ну и Брёшка Хробачиха, куды ж без этой гадюки… Эй, Марек, подь до батьки! Когда белобрысый Марек, получив подробные инструкции, умчался прочь, малефик наклонился вперед, поймал взгляд старосты — и не отпустил. — Это хорошо, что мы с вами остались наедине. Вы ведь тоже не забыли, что вам говорил прапрадед? — Прапрадеда я живым не застал. Прадед рассказывал. А больше — дед. — Ничего, сойдет. Прямая ниточка, по мужской линии. Три-четыре узелка — пустяки. Распутаю. Сидите, молчите и не бойтесь. Я сделаю ваш рассказ максимально достоверным. Будьте спокойны, чары совершенно безопасные. Вы меня поняли? Юрась сглотнул, дернув кадыком. — Ага, мастер. Понял. — Вот и чудесно. А теперь — ни слова. Начнете говорить, когда я подам знак. Нуте-с, приступим! Малефик взял старосту за ауру, нащупывая пратеритные нити. Прислушался. «Бродяга!..» * * * Что ж, для начала — неплохо. — Бродяга! Эй, бродяга! Нихон обернулся. — Ну бродяга же! Мелкий, но бодрый дядя махал ему из-за плетня сразу обеими руками. Со стороны дядя напоминал ветряк. Таких Нихонова бабушка, светлая память старушке, звала «мужичок-свежачок». И утверждала, что они долго не портятся, потому что дальше некуда. — Да иди ж сюда! Нихон подошел. Огромный, в одежде, бурой от пыли, с длинными, крепко битыми сединой волосами, он меньше всего походил на мага. Даже на волхва-странника, гадающего встречным-поперечным на конском черепе — ну ни капельки! Скорее на бродягу, готового батрачить за хлеб и кров. Ладони в мозолях. Ручищи-окорока. Плечи грузчика. Портовые амбалы завидовали, глядя на эти плечи. Низкий, хриплый голос — точь-в-точь мычание бугая. При способе накопления маны, который Нихон разработал сам, под свою ауральную фактуру, телесная сила была побочным эффектом — и маскировочным плащом. А в глаза ему заглядывали редко. Высоковато тянуться. — Вот недотепа! Его в гости зовут, а он упирается! Другой бы за честь журавлем кланялся! Ноги мыл бы, воду пил… — В гости? — не понял Нихон. Свежачок подпрыгнул, раздраженный тупостью бродяги. — Куда ж еще? Ты посуди, дуралей: стоит честный хозяин, глотку дерет, здоровье на тебя, оборванца, тратит… Ясен заусенец, гостя заворачивает! Пошли, задарма жрать станешь! Еще и налью… Нихон не собирался задерживаться в поселке на ночь. Спать под ракитовым кустом, на воле, было для мага делом привычным. С другой стороны, мерных лиг за день отмахал — сосчитаешь, заново в пот бросит. Отказывать гостеприимцам он не умел. — Спасибо, хозяин. Храни тебя Вечный Странник! — Это правильно, — согласился гостеприимец, выпячивая цыплячью грудь. — Это по-нашенски. Ты благодари меня, бродяга. Мне, значит, приятно. Ты чаще благодари, а? И с этим… как его… с уважением! Обожаю, когда мне спасибкают… Нихон раскрыл рот, поскольку от лишнего «спасибо» язык не отвалится. Но свежачок вновь замахал руками, да чаще прежнего. — Не здесь! В хату зайдем, там и благодарствуй! — Он моргнул и уточнил: — Нехай стервь моя ухом слышит… В хате было чисто и скучно. Это Нихон чуял с детских лет: где скука поселилась. Можно прогнать злыдней. Можно отвадить лысого бедуля, если гаденыш угнездится под стрехой. Можно истребить жирующих в запечье лихачей-одноглазиков. Но суку-скуку — ее трехдневной гульбой не прогонишь, если хозяева вконец оскучились. Тут Высокая Наука бессильна. — Стервь! Мечи калачи! Мужичок подбоченился, красуясь перед гостем. — Вот! Как сказал, так и по-моему! Сказал, что первого встречного в дом пущу — пустил! Сказал, что будем в два горла твою стряпню жратеньки — небось не подавимся! А я бродягу еще и спать у нас уложу! Чтоб ты от злости чихала, клюква сушеная! — Чтоб вас обоих с копну раздуло, проходимцы! Кислей ходячей оскомины хозяйка встала у печи с ухватом наперевес. Была она тощей, в пару супругу, но ростом превосходила муженька на голову. Волчий оскал не красил хозяйку. Хотя и чувствовалось: скалить клыки ей не в новинку. — Чтоб вам дня не дождаться! Садитесь, ироды! Ешьте мое, пейте, не впрок бы… — Я пойду? — спросил Нихон. — Пойдешь? — возмутился гостеприимец. — Я тебе пойду, детинушка! Поленом огрею, мало не покажется! Ты давай садись, жуй-глотай, зли эту клюкву… Маг-великан топтался на пороге, медля идти за стол. — Ты меня что, назло ей пригласил? — А то! Иначе на кой ты мне надобен? Мы ее, стервь, достанем! Мы ей трухи в печенку натолкаем… Ты во сне храпишь? Не ври, храпишь, ишь каков вымахал! Ляжешь на полу, у печи. Она на печке спит, ты ей в оба уха храпи, бродяга! А я буду слушать да радоваться… — Извини, хозяин. Не стану я у тебя ужинать. — Сытый? Тогда выпьем! Чтоб она желчью изошла… — И пить не стану. — И спать? — И спать. У вас корчма в поселке есть? — Трактир у нас. Здоровущий! — Вот в трактир и пойду. — Обожди! Я с тобой! А ты, клюква, ежа тебе под подол — ты жди! Вернусь пьян-буян, драться полезу! Судя по виду хозяйки, она только об этом и мечтала. Вечерело. С ленцой брехали собаки. Кое-где мычали коровы, ожидая дойки. Двое людей шли по поселку: большой и маленький, бродяга и местный. Свернув за угол, встретили парней-драчунов. Воевали парни тупо и бестолково. Один размахивался, кряхтел, долго думал — и бил второго куда придется. Тот размазывал кровь по лицу, икал, если удар приходился под дых, и размахивался в свой черед. За парнями наблюдала детвора. — Из-за чего они? — Нихон указал на драчунов. Свежачок пожал плечами. — Эти? Отдыхают. Скоро за колья возьмутся. — Без причины? — Ну ты, брат, дербалызнутый! Кто ж с причиной морду бить лезет? С причиной хорошо дом подпалить! Или дохлого кобеля в колодец… Они свернули за угол. — Ряшка, душа моя! Дай чмокну… — Наливай! — Дурного не скажу! Но и доброго!.. Свиньей жил, свиньей дожил!.. — Ряшенька! Ну дай щипнуть… — А хату кому? — За хату деточки судиться хотят! Из-за щелястого забора несся пьяный гогот. Визжала девка: ее тискали. Визг был скорее радостный, для приличия, чтоб соседи не ославили. Кто-то горланил песню о рыбаке и кривом удилище. Ему не в лад подпевали. Чавканье, бульканье, топот плясунов — гомон мутной волной растекался по улочке. — Что там? Свадьба? — Поминки. Хромого Тузла закопали, гори он синим пламенем. Теперь провожают… — Хороший человек был? — А тебе не один ляд? Пошли зайдем: нальют… — Нет, я в трактир. — Ну и я в трактир… В трактире сидели те строгали, кто был побогаче. Дородный хозяин сновал меж столами, разнося пиво и мясо. Он внимательно следил за едоками: чтоб не сбежали, «забыв» о плате. В дверях скучал верзила с дубинкой на поясе. Охранник посторонился, впуская Нихона со спутником. — Зачнешь бузить, — предупредил верзила мелкого гостеприимца, — скулу набок сворочу. Я тя знаю, ты шиш бузинный. Заваришь кашу и сбежишь. Уразумел? Мужичок плюнул ему под ноги и увернулся от подзатыльника. — Вот так ушлый плут Требля, — толстяк за центральным столом возвысил голос, заканчивая какую-то историю, — объегорил глупого купца Цыбулю! — Хо-хо! — взорвались слушатели. — Х-хы! — Облапошил! — А женку купцову: ты, грит, к сундуку — передом, ко мне — задом! — Гы-гы-гы! — Купцу теперь одна дорога: в петлю! — И ладно! А чего он богатый? — Пусть висит, язык набок… — Песню! Кёмуль, части! Толстяк Кемуль, явно местный байкарь, готовый импровизировать за шмат ветчины, ломаться не стал. Он напрягся, пустил ветры, хмыкнул басом — и заорал на весь трактир: Я попал, как кур в ощип, Только не желаю в щи — Ты тащи меня в борщи, А не то ищи-свищи! — Еще! — Валяй! Полюби меня, козла, Отличи добро от зла, Путь-дороженька кривая От меня к тебе свезла! — Ха-ха-ха! — Жжешь, Кёмуль! — Деньги есть? Последняя реплика принадлежала трактирщику. Он стоял, загораживая Нихону путь к свободной лавке. Толстая морда трактирщика лоснилась от недоверия. — Есть. — Покажь. Все вы: есть, мол… Только есть и горазды, — он хохотнул, гордясь удачным каламбуром. — А как доели, так карман с дырой… Нихон достал горсть мелких монет. — Садись. Туда, в угол. Натрясешь вшей… — Нет, не сяду. — Стоймя жевать будешь? Как вол? — Пойду я. Тускло у тебя… — Свечи им жечь, босякам, — ворчал трактирщик, пялясь в широкую Нихонову спину. — Брезгуют, значит. Иди, иди, шалопут! Мы не обеднеем… — Проклинаю! Весь поселок вскочил на зорьке, как пчелой ужаленный. — И во второй раз: проклинаю! Где бы ни находились жители Ясных Заусенцев — дома, в канаве, на сеновале, под забором или на полу в трактире, — везде они видели одно и то же, словно злодей-чародей швырнул каждого на окраину поселка. Вон напротив: холм, бузина… А под деревом — облом-бродяга, которому не волхвовать бы, а телеги из грязи выволакивать. Нихон стоял в красивом ореоле из пламени. — За что? — хором выдохнули строгали. — И вы еще спрашиваете?! — Дык это, — согласился поселок. — Интересуемся. — За то, что никого не любите! Нет любви в ваших сердцах! А раз так, то положу свое проклятие на души ваши. И пусть тяготеет до скончания веков! — Ты погодь! — возмутились строгали. — Как это: никого не любим? — Я мамку люблю! — А я — Ряшку! Ить, кругленькая… — Я пиво люблю! — Любим! — Лю-бим! Лю-бим! — Всем сердцем! Пламя вокруг мага налилось темным багрянцем. — Врёте! И потому — проклинаю в третий раз! Отныне, едва наступит Гурьин день, первый от начала осени — ни один из вас не переживет сего дня, ни один не застанет нового рассвета, если в сердце его не зазеленеет хоть малый росток любви! Не возлюбите ближнего, так и в гроб ляжете! Поняли, суесловы? — Поняли… Ясные Заусенцы перевернулись с боку на бок. — Ишь, шлендра… — Тоже мне, проклял!.. — Да у нас любви, если хочешь знать, на сто лет жизни! Позже многие поднялись на холм: глянуть, что да как. Бузина сгорела без остатка. До конца лета проклятие бродяги служило неизменным поводом для шуток. О нем и не вспоминали. Да-да, никакой ошибки! Именно так, одновременно. При встрече два честных яснозаусенца, обсуждая отел коров или урожай проса, рано или поздно скатывались к сакраментальному: — А проклятие? — Какое? — То самое! — Да я о нем давно забыл! — И я забыл! — Еще о всякой ерунде помнить! — Ага! А колдуняка-то — дурень! — Горлохват! Думал, мы тяпкой деланые… — Ну! Любви, грит, нету… — У меня любви: вайлом! — А у меня — хоть на зиму соли! — А то! И расходились, довольные разговором. Впрочем, за неделю до Гурьина дня болтовня угасла. О колдуняке помалкивали. О любви и не заикались. Разве что поглядывали искоса друг на дружку. На чужую семейную жизнь. На родительское уважение. На дело молодое: шашни, посиделки, тайные прогулки в заросли лещины. Кто детей ремнем порет, кто жене глаз синькой подкрасил. Кто к дряхлой мамане носа не кажет. Кто в колья пошел с закадычным дружком. Не судили не рядили, будто и не видели. А так, примечали. Утром Гурьина дня Юрась Ложечник, свежачок-гостеприимец, с которого все началось, сидел во дворе. Обложившись загодя битыми баклушами, он собирался резать ложки. Рядом, на кожаном фартуке, блестели инструменты: резцы, рашпили, ложкарный топорик, тесло и нож. — Гей, Юрась! За плетнем возвращался с ярмарки сосед, резчик Никлаш Тесля. Пегая кобылка волокла телегу, пустую после удачной торговли. Сосед, свесив ноги, махал Юрасю цветастым платком. Ночная дорога не утомила Теслю. Напротив, он сиял медным грошиком. — Как оно? — Помаленьку! — откликнулся Юрась, приглядываясь. «Нет, не платок это, — сказал он сам себе. — Цельный полушалок! С бахромой…» — А что там у тебя, Никлаш? — Где? — подлец-сосед притворился, будто не понял. — Да в руке? — В левой? Вожжи у меня там… — А в правой? — Вот ведь!.. — сосед уставился на яркую обновку. — Так это шаль, Юрась! С выручки купил! Славная вещь, кучу денег отвалил… — На кой тебе шаль? Нос утирать? Сосед натянул вожжи, останавливая кобылку. — Нет, Юрась, — строго сказал он. — Нос я и рукавом утру. А шальку мы супруге везем. В подарок. Негоже с ярмарки пустым возвертаться. Мы, значит, шаль, а нам, значит, почет и уважение. И эту… как ее?.. — Он сделал вид, что припоминает. — Любовь! Любовь, брат, ее в окошко не кинешь! — И рявкнул на лошадь, будто страсть как торопился: — Н-но, мертвая! Шевели копытами! Провожая соседа взглядом, Юрась чувствовал, как настроение стремительно портится. В душе закопошились гадкие червяки. Ясно представилось: утро следующего дня, двор, открытый гроб на четырех табуретках… В гробу — он, Юрась Ложечник. Острый нос, синие щеки. Жена воет — притворяется, что убита горем. Чужие дети тайком жуют поминальные калачи. А гад-сосед распинается над домовиной: «Любовь, это вам не ёрш начихал! Спи спокойно, дорогой Юрасик!..» От расстройства чувств он пнул ногой баклуши. Вспомнил, что бил-то баклуши сам, а шкурила и полировала жена — и совсем огорчился. Желая вернуть душе покой, Юрась вышел со двора. Вот привычное житье-бытье. Малышня из грязи куличики лепит. Спит в луже поросенок. Напротив, за своим плетнем, бабка Сычиха в огороде копается. — Бабуля! Ну дайте подмогну! — Кыш, оглоед! Срамить явился? — Ну, бабуля! Я ж от чистого сердца! — Сроду у тебя сердца не было, стоерос! Иди, не то камнем кину! — Бабулечка! Не губите… У плетня мялся Фица Сыч, внук старухи. Пьяница и шалопай, Фица если и навещал бабку, так только чтоб набить брюхо на халяву. И тащил со двора все, что плохо лежало, — продавать заради выпивки. — Хмельной? — сурово поинтересовалась Сычиха, с кряхтеньем разгибая спину. — Залил очи спозаранок? — Трезвый, бабуля… — Похмельный? Честное слово, не знай Юрась характера Сычихи, так мог бы подумать, что старая готова достать из подполья заветный жбан — похмелить гулящего внучка. — Не-а… вчера дома сидел!.. — А ну дыхни! Фица дыхнул через плетень. — Ладно, иди сюда! Ох, сердце мое бабье, слабое… Будешь подзимний чеснок убирать. Закончишь, польешь капустку. А я в хату… — Да куда ж вы, бабуля? — охнул внук. — Вы что, глядеть не станете? — На что? — На работу мою! — А чего мне на нее глядеть, на твою работу? — Да чтоб узнать, как я вас сильно того… ну, этого… — Я о тебе, шалопут, и без работы всю правду знаю. Иди, спасайся. А я пока обед спроворю. Утомишься, жрать захочешь… чарочку, туда-сюда… Смотреть дальше Юрась не стал. Воображение живо поставило над его завтрашним гробом эту парочку: молодого Сыча с древней Сычихой. Ишь, лыбятся! — в последний путь, выходит, провожают. Вконец огорчившись, он отправился в трактир. По дороге печали добавилось: Тёмка и Сёмка, двое знатных буянов, обнимались возле колодца. Рядом валялись многократно сломанные колья. Похоже, колья нынче ломались не о спины драчунов, а о колодезный сруб — в знак примирения. — Звиняй, братан! — гудел Сёмка. — И ты, братан, звиняй! — Я ж не по злобе! — А я? — Я ж от удальства! — А я? — Ты кого не любишь? Хошь, мы ему на пару рыло начистим? — Я, Сёмушка, всех люблю! Страсть как обожаю! — Хитрец ты, Тёмка! Ух, хитрец! За то и любим тя, прохвоста! — А ты? — И я… В трактир Юрась заявился мрачней тучи. По причине раннего времени трактир пустовал. Лишь в углу на лавке сидел байкарь Кёмуль, сосредоточен и напряжен. В руках его тихо пели гусли. Уж и не вспоминалось, когда толстяк вынимал из чулана гусли, невостребованные здешней публикой. Строгали предпочитали озорные «частики» или байки о плутах, ворах и разбойниках. Кёмуль тихо напевал себе под нос. Юрась прислушался. Как на огороде Расцвела морковь, А в моем народе Выросла любовь… «А что? — подумал былой гостеприимен. — Складно! И уху приятно, и сердцу…» Выросла обильно, Радуя народ, Как ее ни били, А она растет! Тут байкарь заметил Ложечника и застеснялся. Сделал вид, что так, шутит. Даже руками широко развел: сам видишь, какие глупости!.. В другое время Юрась поддержал бы: мол, глупости! Да только представил, как над его гробом и этот толстый песни распевает… — Еще пой! — сказал Юрась, садясь рядом. — Хошь, я тебе пива спрошу? — И добавил, чувствуя, как сразу полегчало: — Я сердечные песни страсть как люблю! — Трудно мне, — пожаловался Кёмуль. — Я ведь сирота! Папки-мамки нет, деда-бабки нет… Жениться забоялся. Кого мне любить, а? Трактирщика? Ну, кашу я люблю. С телячьими мозгами. Так каша, пожалуй, не в счет. Вот и не складывается про эту… про телячью… И задумался, напевая: У любви есть крылья, У любви есть… э-э… — Хвост! — подсказал Юрась. — Хвост? — засомневался байкарь. — Ага! Красивый такой, пушистенький… — Ну, допустим… У любви есть крылья, У любви есть хвост, Пусть ее забыли… — Лезет в полный рост! — Да? А что, разумно… Честное слово, Юрась Ложечник чувствовал себя счастливым. Домой он вернулся к обеду. Жена сидела во дворе, перед битыми баклушами, и сосредоточенно резала уже третью ложку. Получалось красиво: с ручкой в виде свитых вместе хвостов. Вспомнив про «хвост любви», Юрась растрогался. Тихонько подкравшись к супружнице, он присел рядом, на корточки. Притих, думая о чем-то странном. Сам не заметил, как погладил жену по тощей спине. — Иди есть, — ответила жена. — Стынет. — Успеется… — Горячее для брюха полезней. — А, моему брюху хоть гвоздь давай! Слушай, а почему у нас детей нет? Не прекращая работы, жена пожала плечами. — Кто его знает, Юрась. Не сложилось. А может, я пустая. — Полно языком молоть! Пустая она! Такая лапушка, и пустая! — Ты-то у нас орел… — Где там орел! Петух я драный! — Я ж помню. Бил девок, как кречет — уток. Меня в лещину заволок, глазом моргнуть не успела. Маманя ругалась, говорила: обманет, не женится… А ты взял и ей назло женился. — Будут, — уверенно заявил Ложечник. — Я тебе точно говорю: будут дети. Мы с тобой еще совсем молодые… И с пронзительной ясностью увидел, как обещанный на завтра гроб тает в тумане. На рассвете следующего за Гурьиным дня Баська Хробачиха, главная поселковая сплетница, ринулась в обход. — Как дела?! — кричала она, притворяясь глухой. — Ась? Дела-то как?! Кликуша останавливалась у каждой хаты. — Как дела, Янчик? А у Ирмы как дела? А детки что, здоровы? Вслед Баське лаяли собаки. Кто-то бранился спросонок. Кто-то отзывался сразу, кто-то — погодя. Старая Сычиха бросила в кликушу мокрой тряпкой. Юрась пообещал вытянуть кнутом. А Баська все неслась, как оглашенная, все голосила: — Как дела, Сёмочка? Как дела, Тёмочка? Плевать ей было на чужие дела. Просто до смерти хотелось знать: кого будем сегодня хоронить? К сожалению, по всему выходило, что никого. — Как дела, Кёмочка? — Не дождешься! — напрямую ответил байкарь Кёмуль. И вслух подумал, глядя на Хробачиху: — А ведь и эта шишига кого-то любит. Раз жива покамест… — Сплетни она любит, — буркнул хмурый трактирщик. Вчера вечером он устроил всем посетителям праздничную скидку. Сегодня эта идея уже не казалась ему столь привлекательной. — Нет, — не согласился Кёмуль. — Сплетни, они не в счет. * * * …Малефик вздохнул и отпустил пратеритные нити. Прошлое начало таять, глубоководной рыбой возвращаясь в пучины человеческой памяти. Прошлое устало ничуть не меньше мага. Сперва тебя без лишних церемоний извлекают на поверхность, где ты чуть не лопаешься мыльным пузырем; затем отряхивают пыль, вертят, разглядывают со всех сторон… И не захочешь, а утомишься. Фигуры Никлаша Тесли, пьяницы Сыча, Тёмки с Сёмкой, Баськи Хробачихи истончились, делаясь прозрачными… Исчезли. Вместо прадедов и прабабок во дворе стояли правнуки и правнучки. Пришли все, кого звали. Никто не увильнул. Правда, их воспоминания мало что добавили к картине, возникшей перед малефиком во время рассказа Юрася Ложечника. Люди с надеждой смотрели на столичного гостя. Магистра Высокой Науки, мага высшей квалификации. Люди ждали его слова. Вердикта. Приговора. Черты под сотней проклятых лет. А маг медлил. Выходя из транса, он успел прощупать складки Вышних Эмпиреев над поселком. А кое-какие замеры сделал еще утром, на подъезде к Ясным Заусенцам. Результаты наблюдений лишь подтвердили то, в чем малефик не сомневался с самого начала. Но озвучивать выводы он не спешил. — Так что, мастер? Эта… Изучили? — не вытерпел наконец староста. — Изучил, — кивнул Андреа Мускулюс. — И… как? Выветрилось? — Сгинуло? — Выдохлось? Малефик самую малость — чтоб не сглазить кого ненароком! — открыл третий глаз: «вороний баньши». Когда он хмуро обвел собравшихся взглядом, люди попятились. Строгалей мороз продрал по коже. Но ретироваться никто и не подумал. Все жаждали узнать ответ. — Вы б язычки-то попридержали, любезные! Выдохлось? Сгинуло? Проклятие великого — нет, величайшего! — Нихона Седовласца? Губителя Жжёного Покляпца?! Изобретателя скреп-горгулий?! Вы меня изумляете… Строгали опустили взоры. — Он вашим предкам что сказал? «Пусть тяготеет до скончания веков!» А Нихоново слово — тверже камня. Уж я-то знаю! У меня и диплом, идиссертат… — Эх! — зашептались в народе. — Вона! — Слыхала, Малася? — Ага. Как сказал, значит, так и будет. — До скончания? Это сколько: до скончания?.. — Ну, ежели диплом, тогда сливайте воду… Тяжкий вздох вырвался из уст яснозаусенцев. Словно осень закончилась, не начавшись, и порыв стылого ветра пронесся над двором. Брёшка Хробачиха охнула, в испуге зажав рот ладонью. — Да за что ж нам такое наказанье?! — Прадеды провинились, а мы — страдай? — Где ж справедливость? — Уж сто лет в обед… Староста бочком подобрался ближе к малефику. — А убрать его как-нибудь нельзя? — вкрадчиво поинтересовался — Снять, расточить, в меду сварить? Вы ж сами сказывали — по этой, мол, части. А мы б, ясен заусенец, в долгу не остались. Вы не сумлевайтесь, отблагодарим! Говорил Юрась тихо. Но строгали вдруг примолкли, и Ложечника услышал каждый. — Снять Нихоново проклятие? Да вы смеетесь, сударь?! Не родился еще тот маг, кто бы слово Нихона вспять обратил! Даже за взятку! Постыдитесь! Маланка Невдалая жалостливо хлюпнула носом. — И что, никакой управы на заразу не найти? — Никакой! — развеял Андреа робкий призрак надежды. — Как же нам жить теперь? — Ить житья-то и нетути! — Хоть в гроб ложись! — Что, сильно докучает? — малефик закрыл третий глаз и, прищурясь, оглядел собравшихся заново, по-человечески. — Прямо-таки жизни нет? — Ох, докучает! — Как Гурьин день на носу, так и мучаемся… — И… это… — Оно самое… — Мы вообще-то привыкли… — отважился выдавить Яшик-сукоруб. — Дык, за цельный век к чему не привыкнешь? — Оно бы вроде и ничего… — Только люди смеются! — решилась Брёшка. — Верно! Насмешничают! — Потеху строят! — Особенно на ярманках… — Пальцами тыкают — во, гляди, проклятуны идут! — И давай ржать… — Ни на ком больше проклятия нет: ни на Малых Валуях, ни на Больших… — …ни на Крыженицах… — …ни на Ухватке… — …а на нас есть! — В обшем, чистый срам выходит, — подвел итог староста. — Срам? Мускулюс возвысил голос, да так, что все втянули головы в плечи. — Вы этим «срамом» гордиться должны! Вы ж уникумы! Редкость! Гордость королевства! Никого Нихон не проклинал, одних вас! — Вот они и гогочут… — Гуси тоже гогочут! — отрезал малефик. — Ничего, скоро перестанут. Он жестом велел яснозаусенцам молчать. Постарался придать своей осанке торжественность, а голосу — значительность. При комплекции и глотке Мускулюса это оказалось проще простого. — Как действительный член лейб-малефициума объявляю вам: отныне поселок Ясные Заусенцы вкупе с проклятием, тяготеющим над ним, переходит под охрану Коллегиума Волхвования. Как уникальный памятник Высокой Науки: единственное существующее и до сих пор действующее проклятие Нихона Седовласца. Сельчане онемели от потрясения. — Ишь ты! — первым опомнился староста. — Ну, это другое дело… Храни вас Вечный Странник за заботу, мастер! Выходит, мы теперь по Магической части? Ну, уважили! Вы только скажите: что ж нам — и впрямь до скончания веков? Под проклятием? — Высокая Наука требует жертв! Терпите, и воздастся! Зато смеяться над вами точно перестанут. Наоборот: завидовать начнут. — Живем, земляки! — Яшик-сукоруб, до которого наконец дошло, запустил шапкой в небо. — Крыженцы, гады, иззавидуются! Ухватинцы желчью изойдут! Кто тут еще под охраной? Кто проклятый? А никто! Только мы! Мускулюс поймал шапку сукоруба и ударил ею оземь. — На въезде в поселок мемориальную доску установим! Чтоб знали! Вернусь в столицу — сразу подам прошение… Провожали малефика всем поселком. — Мы тут вот чего надумали, мастер, — при расставании Юрась Ложечник деликатно придержал столичного гостя за локоток. — Может, надо бы памятник ему? Нихону? На холме и поставим: огонь, бузина и он! Наш, значит, славный поселок клянет! Отовсюду видно будет, чтоб помнили, как оно… — И название сменить! — осмелев, влезла Брёшка. — Были Ясные Заусенцы, стала — Великая Нихоновка! — А вот это лишнее, — осадил ее староста. — Неча историю перекраивать! Как прадеды назвали, так пусть и остается. На века. Я насчет памятника, мастер? Пособите, а? Мускулюс кивнул. — Идея хорошая. Мне нравится. Передам в Коллегиум — думаю, они одобрят. — Вот спасибо! Вы уж передайте, не забудьте. А денежки — это мы сами… * * * Больше всего Андреа опасался, что лейб-малефактор не поддержит проявленной им инициативы. Однако опасения, к счастью, оказались напрасны. Выслушав подробный доклад Мускулюса, старец милостиво дозволил повременить с письменным отчетом до возвращения из отпуска. И без малейших возражений подписал официальное обращение в Коллегиум Волхвования. От себя же сделал приписку: «Согласен и поддерживаю. Серафим Нексус». Андреа вздохнул с облегчением. После такой поддержки одобрение Коллегиума можно было считать делом решенным. А старец в заметном возбуждении принялся мерить шагами кабинет. — Кого только не проклинал!.. — бормотал он себе под нос. — Сто раз! Тысячу! Казалось бы, собаку съел… Но чтобы вот так! Великий человек был… Великий! Не нам чета, отрок… — Гений, — согласился Мускулюс.