Он вдруг напрягся, глаза его страшно сузились, ладонь присоской прилипла к контактной пластине.

Стрелка с отчаянием загнанного зверя метнулась к крайней отметке шкалы. Иванова рефлекторно переключила диапазон, но прибор зашкалило снова, а потом что-то щелкнуло, красный индикатор мигнул и погас; в комнате явственно запахло паленым.

— Ой… простите!

Поздний визитер отшатнулся, вскочил, испуганно пряча руку за спину; а доктор Иванова все продолжала тупо смотреть на мертвый прибор.

Только что этот задерганный, усталый человек на ее глазах просто-напросто сжег прибор, сам не понимая, что он делает. Или понимая? Насколько знала Зульфия Разимовна, сжечь измеритель потенциалов было практически невозможно (если только не подключить его напрямую к розетке!) — хотя многие, мнившие себя «экстрасенсами», пытались это сделать.

Всякий раз — безуспешно.

Всякий раз, кроме этого…

ДМИТРИЙ

— …А Борман от него сразу спрятался! Представляете?! Никогда он у меня никого не боялся. А тут вдруг — скулит, ко мне жмется, а после вовсе под диван забился. И пока этот… Монахов был в доме — не вылез! Я вся прямо извелась, пока он не ушел. Пожалела, что согласилась на визит. Сижу потом, на столе сто долларов валяются (оставил, значит, не поскупился!), а голова просто раскалывается. Слабость накатила, тошнит… как при беременности. Правда, отпустило быстро. Я к телефону — работает! Вот, Лене на сотовый дозвонилась…

Что ж ты так оплошал-то, партайгеноссе Борман? Я бросаю взгляд на сидящего рядом пса, и пес отворачивается, словно понимает, о чем речь.

Борману стыдно.

А я вспоминаю случай десяти— или даже двенадцатилетней давности, когда мы целой компанией возвращались после тренировки к трамвайной остановке. Помню, тогда и Олег был, и сам Шеф, у которого Олег учился (да и я пару лет сподобился — повезло!), и еще кое-кто из инструкторов. Топаем мы через проходной двор, как вдруг из-за угла навстречу выметается здоровенный мраморный дог-переросток — и на нас! Молча. Причем явно не с намерением поиграться.

Псина та еще, килограммов семьдесят весом и мне по пояс ростом, если не выше. В общем, приятного мало.

Как у меня в руках та штакетина оказалась — потом, хоть убей, вспомнить не мог, В общем, Олег рядом в какой-то злобной стойке стелется, глаза бешеные; я руку со штакетиной отвел — примериваюсь, потому как чую: второй попытки мне не дадут; кто-то уже на дерево карабкаться начал, кто-то кирпич на земле нашаривает… А Шеф стоит себе, курит. Лицо безмятежное, круглое; не лицо — луна в ночном небе. Когда догу до нас метров пять осталось, он окурок бросил, ботинком наступил — и РЯВКНУЛ! Да так, что стекла в окнах задрожали, а у меня у самого душа в пятки ушла.

Чуть не приварил Шефу штакетиной от большого сердца.

Я впервые видел, как здоровенная псина в совершенно запредельном ужасе тормозит, словно в мультиках, всеми четырьмя лапами, и как под этой псиной тут же образуется лужа…

Вот не помню: был тогда с нами Монах или нет?

— …Да, чуть не забыла! Я ему говорю: тут вами ребята из вашей секции интересовались. Вы бы связались с ними. А он: «Интересовались? Ну, тогда передайте им вот это. Думаю, им станет совсем интересно». И видеокассету из сумки достает. Я ее посмотреть не успела, да и не разбираюсь я в ваших играх

— кассета вроде учебная какая-то. Я сейчас принесу.

— Ладно. — Олег допивает чай и отставляет чашку в сторону. — Спасибо за гостеприимство; и вообще — спасибо. А кассету завтра проглядим. Сейчас все равно мозги уже не работают.

Ни я, ни Ленчик не возражаем. Мозги действительно работают плохо, и, несмотря на крепкий чай, все сильнее хочется спать.

Интересно, удастся ли поймать машину — в четыре-то часа утра?

Пешком переться совсем не хочется — а тут еще и журналы эти барнаульские, полная коробка…

X. НОПЭРАПОН

СВЕЧА ПЯТАЯ

Искусство тридцатипятилетия — вершина расцвета. Повторю и повторю вновь: в этот период нельзя думать, что достиг полного мастерства, покуда не получил признания в Поднебесной. В эту пору подобает быть вдвойне осмотрительным: это время осознания прошлого и время осмысления манеры игры на грядущие годы. А если и в этом возрасте не обладать истинным цветком, то после сорока лет дарования померкнут, и дальнейшее станет тому свидетельством…

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

О стычке в переулке Чахлых Орхидей юноша отцу рассказывать не решился. Он и сам-то вспоминал о случившейся бойне с содроганием. Аж в животе будто комок снега подтаивать начинал; капли ледяными брызгами скручивали кишки в узлы, вызывая тошноту. Видимо, старый Дзэами почувствовал состояние младшего сына: спрашивать ни о чем не стал. Поглядел на растерзанного Мотоеси, губами бледными пожевал. «Лекаря вызвать?» — спросил. Вечером одежонку рваную сам заштопал, хотя и была другая, в сундуке; ковырялся иголкой, а швею-соседку звать не захотел. Вот и все.

А на следующий день ушел в город. Провожать себя запретил. Долго ходил, до вечера. Вернулся озябший, шмыгая покрасневшим носом; с длинным свертком в руках. Прошел в дом, сыну кивком велел за собой следовать. Впрочем, снимать ватник, надетый поверх теплого суйкана, греть холодные ладони над жаровней не стал — сразу за сверток взялся. Минут пять возился, ленточки-перевязки дергая, разворачивая дорогую, тисненную в «три змеи», ткань — пальцы тряслись.

Достал меч.

Рукоять акульей кожей обтянута, на круглой цубе рисунок: самурай изогнулся вьюном, бамбук рубит; ножны из магнолии, с серебром.

— Носи, — сказал. — Пока указ позапрошлого сегуна, райских ему садов, не отменили. Хороший клинок, клейменый, мастерской работы. Твой-то дешевенький… когда еще покупали…

«Доложили уже, — понял Мотоеси. — Нашлись языкастые… интересно, кто? Свидетелей вроде не было… Может, безногий?»

Но спрашивать у отца не посмел.

Просто взял меч и поклонился,

— Носи, — повторил Будда Лицедеев, отворачиваясь.

Видать, не хотел, чтоб сын слезы на отцовских глазах видел.

Старики на слезы легкие.

— Этот… — буркнул хрипло, не своим, не тем голосом, о каком слава по сей день гуляла меж десятью провинциями. — Этот… тварь адова…

Отец редко ругался.

Он даже племянника, Онъами-злопыхателя, впервые так вслух назвал.

— …он на этом к сегуну в доверие втерся. Ты вот не знаешь, а мне как-то раз верные друзья из Киото весточку прислали… Нанял он себе троих питухов кабацких, выставил им по бутыли черного саке — и велел нападение разыграть. А назавтра сегуну Есинори доложили: дескать, грабители актера одного обступили в темном углу, с ножами к горлу… И вроде бы актер тот, прежде чем врагов крошить, встал вековой сосной на побережье и возгласил громогласно: «Все вассалы и слуги сегуна Есинори, вплоть до самого ничтожного, сильны и готовы к обороне!» Есинори враля и приблизил, за отвагу купленную да за лесть… Одно жаль, забыл спросить: легко ли с тремя ножами у глотки такие тирады выкрикивать? Оно на сцене — и то подавишься, прежде чем… а меч ты носи, не забывай!… Мало ли…

И старый Дзэами вдруг шагнул раз, другой.

Обнял сына.

Тесно, сильно; раньше всегда брился с тщанием, а тут вдруг уколол щетиной.

— Один ты у меня остался…

Мотоеси так и не успел спросить: почему один, когда Мотомаса-наследник, опора и надежда… нет, не успел.

Никогда его раньше отец не обнимал.

Разве что в детстве.

Это уже позже, ближе к вечеру, юноша вдруг сообразил (да что там сообразил — ощутил остро и страшно!), что не зря старик, монашествующий Будда Лицедеев преклонных лет, про племянничка-злодея вспомнил. Нет, не зря. И те ублюдки, что куражились в переулке Чахлых Орхидей над безобидным и безопасным актеришкой-сопляком, не случайно встали поперек пути-дорожки. Все сложилось один к одному, все прояснилось, словно заснеженная равнина близ озера Бива под лучами утреннего солнца.

Юноша смотрел перед собой невидящими глазами и, хоть от роду не был силен в интригах-заговорах, видел помыслы двоюродного брата.

Насквозь, как если бы сам замышлял подлое.

Все было теперь у Онъами-хитреца: и громкие титулы-звания, и должность распорядителя столичных представлений, и слава актерская (нет, не бесталанен был, подлец, что да, то да!) — все было, а покоя-счастья не было. Хотелось ему насладиться унижением врага, испокон веку самым сладким яством победителей, да унижение оборачивалось возвышением, раздирая пасть тщеславию, как крючок дерет глотку ошалевшему карпу, заглотившему наживку.

Устроил опалу великому дядюшке с его наследничками — так народ к опальным сам льнет, у Мотомасы-братца в провинциях что ни спектакль, то удача небывалая!

Хотел на плечах родичей к небу вознестись — был великий Канъами, был отпрыск его, Дзэами-гений, будет теперь Онъами-думовластитель, даром что не родной, а двоюродный… Не вышло. Тощего быка запряг в телегу, больше стоит, чем везет. Славу не перехватишь, почитание не выбьешь палкой!

Думал на позорище родственничков выставить: ан нет, премьера «Парчового барабана» мало того, что не сорвалась, — прогремела от края до края, умы-души наизнанку вывернула…

Сам сегун Есинори угодил в нужный час, вызвал сиятельный гнев ловко поставленным-подставленным «Парчовым барабаном» — так сегун самодур, но не дурак, небось понимает: и хоти он запретить пьесу, не выйдет ничего. Запретный плод сладок. В столице не играют, и ладно… впрочем, тоже поигрывают, тайно, для своих — а слугам сегун велел не очень-то усердствовать. Ну их, актеришек этих; и публику тупоголовую, с ее вульгарными вкусами, тоже — ну ее. Позор ведь: военный правитель, реальный император Ямато, злобствует на какие-то «обезьяньи игры», зубами скрежещет!

Нет, сегун в этом деле сейчас для Онъами-интригана не поддержка; не помеха, но и не поддержка.

Что делать? куда целить? чем дыры в счастье, из чужой глотки вырванном, латать?!

А вот чем…

Не дается слава-первенство в руки, значит, надо заставить птичку саму пойти в сети. Если Будда Лицедеев, закосневший в старческом упрямстве, все-таки передаст свои трактаты знаменитому племяннику, передаст публично, с поклоном, с церемониями — вместе с ними и славу семейную передаст. Важно, чтоб сам… а сам он не хочет, седой дурак! Ну да ладно, не хочет, поможем, подскажем, намекнем… Чего он боится, Дзэами Дабуцу, чего опасается? Ах, скажете, ничего не боится, не опасается — а так не бывает, почтенные! Любой отец, даже гордец из гордецов, упрямец из упрямцев, боится пережить своих сыновей. Трогает душу скорбная участь сына-сироты, а участь престарелого родителя, одинокой сосны на голом холме, стократ горше.

Как намекать станем, с какой стороны?

Наследник великого Дзэами провинцию потрясает; ну и пусть себе потрясает. До поры. Поищем нужного человечка, а там велим человечку подождать. Старший сынок — напоследок, если уж вовсе старик непонятлив окажется. Зато младшенький, эта бездарность Мотоеси, который демонским наущением сорвал Онъами весь триумф чужого провала… Это он, сопляк, заблистал на премьере; это он, мерзопакостник, выставил двоюродного брата голым на площадь; это он!… Дорого ли стоит купить пару-тройку лихих людишек? Дорого ли обойдется прирезать в тишине молодого актеришку? нет, не дорого. Особенно когда власти на сегуна скосятся и разыскивать-ловить станут спустя рукава. Зато старик на похоронах слезой умоется и, глядишь, сам уразумеет: станешь дальше кочевряжиться, плесень, наследничка уберем!

Опору убрали, за надежду примемся!

Дошло?

Что молчишь, Будда Лицедеев?!

* * *

…юноша смотрел перед собой невидящими глазами, зная тайным знанием: сейчас, надежно спрятанная за пазухой, безликая маска плавится знакомыми чертами, на миг вспухает лицом завистливого Онъами — и снова тонет сама в себе.

Удивительно: ни горечи, ни страха не возникло в ответ в душе.

Ничего.

Не душа — маска нопэрапон.

2

Три дня после этого Мотоеси носил даренный отцом меч. На рынок носил, в лавки носил, в баню носил. В нужник разве что только не носил — отец обругал с ног до головы; стал носить и в нужник. Удобно: сядешь орлом, меч поперек колен — любуешься узором по стали.

Четыре дня носил.

Пять.

На шестой выскочил во двор, едва успев нацепить мукабаки — кожаные штаны мехом наружу. Голый по пояс, а жарко. Меч сам в руку прыгнул, будто живой. Шум во дворе; думал, убийцы лезут.

Нет, не убийцы.

Телега, запряженная волом. На рогах бедолаги цветные ленты и два маленьких фонарика из бумаги. Бумага красная; фонарики в форме пиона. «А-хай! — кричит усатый погонщик, бодро размахивая палкой. — А-хай!…» В телеге притулились бок о бок три мешка риса и один — проса (на каждом мешке полоска с надписью). Рядом с мешками одежда грудой навалена. Чего только нет: две накидки «хаори», набедренных повязок-фундоси немерено, короткие халаты «каригину» с поясами и без, шелковые косодэ на вате… даже одно женское кимоно, какое в Киото называли «хифу», имелось. У тележного бортика сандалии лежат: и соломенные, и кожаные, и деревянные гэта. На сандалиях сямисэн-трехструнка; чехол дорогой, бархатный, шитый золотом.

За телегой шел богатырь. Плечи как у бога войны Хатимана, лицо закатным багрянцем полыхает; о таких в древности сказывали: «Помочится спьяну — скалу насквозь прошибет!» Голова богатыря непокрыта, а прическа отчего-то мальчишечья: оставленные по бокам пряди волос связаны на макушке наподобие стрекозиных крыльев.

— От имени Маленького Цуто смиренно кланяюсь украшению мира! — гаркнул богатырь во всю глотку, перепугав вола насмерть (тот аж присел). — На коленях прошу прощения за перенесенные обиды и молю принять отступное! Хотите взять душу в залог — рубите мне голову! Вот он я, посланец Маленького Цуто!…

И на колени пал.

В грязь, еще на рассвете бывшую снегом.

Вол сразу принялся обнюхивать пучок волос на макушке богатыря, а Мотоеси все стоял столбом, не зная, что и сказать. Страшное имя Маленького Цуто было известно юноше, как, собственно, и любому жителю Сакаи. Крупный порт, откуда корабли уходили в Чжун-Го и Чосон, город жил по своим законам: контрабандисты делились прибылью с властями, власти честно держали для контрабандистов «навес» от столичных чиновников, и Маленький Цуто, пират в шестом поколении, был третейским судьей в тайных разборках. Его сухая лапка держала за глотку местное «дно» и городскую канцелярию, временами сжимаясь в кулачок — просто так, для острастки.

И вдруг: «Маленький Цуто смиренно кланяется украшению мира!»

Небо на землю упало?!

Будда Амида, какие еще беды нам уготованы?!

— Молодой господин! — Богатырь, оказывается, уже успел на коленях подползти к самому крыльцу. — Светоч искусства! Когда отцу доложили о прискорбном случае в переулке Чахлых Орхидей, Цуто-сан вскипел гневом! Поймите, отец давний поклонник таланта вашего родителя, а с недавних времен — и вашего славного дара! Присутствуя на премьере «Парчового барабана», Маленький Цуто плакал жаркими слезами, и душа его пела от ликования! А тут… какие-то заезжие душегубы!… осмеливаются поднять свою грязную руку — на кого?! На сына Будды Лицедеев, одарившего город Сакаи своим присутствием?! Неслыханно! В наш просвещенный век?!