Открыв самую чуточку: мраморный стол. Бубновая Девятка на мраморе, чужая, изорванная в клочья, и ласковый вопрос из ниоткуда:
— Вам знакома эта особа, милая госпожа Альтшуллер?
«Нет!» — хотела ответить тетушка Деметра. «Да!» — хотела ответить тетушка Деметра. Нет! Да! Нет…
Да вот ничего не ответилось, потому что голос уже не слушался старую женщину. И тьма смыкалась вокруг, и бились в мозгу обрывки иных видений, и тело корежила боль — чистая, как родниковая вода.
И еще: из тьмы, из боли, из обрывков почему-то неслась фортепьянная, мартовская капель вперемешку с журчанием странной молитвы:
— Промчалась жизнь, прошла, как сон, — Гаси свечу.
Молитвенное колесо. Кручу, верчу.
Подай мне. Боже, медный грош От всех щедрот, Подай мне. Боже, медный грош — Его хочу…
Капель звала тетушку Деметру, манила покоем, обещая забыть и простить.
Но все-таки она была Тузом.
Когда позже, в ярком сиянии утра, во дворе учинилась суматоха, тетушка Деметра была еще жива. Она даже сумела приподняться и прохрипеть разрешение войти, едва симферопольские «быки» стали робко скрестись в дверь.
Крестницу Елену привез на своей телеге Юрка-мешочник. Возвращаясь из города ни свет ни заря, он приметил внизу, у самой кромки берега, неподвижное тело — вернее, сперва приметил необычно большую толпу чаек, дравшихся за добычу.
Трезвый Юрка ни за что бы не полез разбираться в чужом похмелье: хлестнул бы лошадку вожжами и потрюхал себе прочь. Но вчерашний первач еще бродил в голове, а заначенное на утро (и честно выпитое!) пиво толкало к подвигам…
Вот и привез.
Сюда, на подворье к тетушке Деметре.
Ведь не домой же бедную Елену везти — всякий в Балаклаве знает: жила гречанка бобылкой, ни родни, ни семьи. Гоже ли покойнице без присмотру лежать?
И как она вниз свалилась-то, горемыка?!
Понимая, что умирает, умирает старухой-крестной вслед за крестницей, — тем не менее тетушка Деметра собралась прожить свой оставшийся срок честно.
Юр-ке-мешочнику она сама сказала «спасибо», да так сказала, что мужичку напрочь отшибло память о случившемся. Это едва не убило старуху окончательно, потому как Елена ушла, а магу в законе замыкаться на себя самого — лучше живьем в полымя кинуться…
Но иначе было нельзя.
Повинуясь ее приказу, «быки» передали всем родственникам тетушки Деметры, какие были в доме: уходите. И до вечера не возвращайтесь. Через десять минут дом опустел: когда требовалось, в этой семье невестки-дочери-сыновья-внуки становились очень понятливыми. И очень послушными.
До сих пор это требовалось всего три раза; сегодня — четвертый.
Последний.
Младшего внука, мужа языкатой Андромахи, старуха попридержала. Костенеющими губами выдохнула несколько слов. И рыбацкий баркас в самом скором времени отправился не на лов — прямиком в Севастополь. А двоих жиганов, приехавших вместе с «быками»-симферопольцами, погнали в табор барона Чям-бы. Будь крестница Елена жива, это все было бы лишним: захоти тетушка Деметра, Туз Крестовый, и без гонцов дотянулась бы, вызвала кого надо.
Впрочем, сейчас дотянулась бы тоже.
Напоследок.
Только приедут гости — о чем им с двумя покойницами толковать?!
Кроме залетных Валета с Дамой, еще при первой встрече вызвавших у старухи изрядное раздражение, было ведено кровь из носу доставить на баркасе некоего доктора Ознобишина, Петра Валерьяновича. Турецкий переулок, дом 8-й, бельэтаж.
Дверь с латунной табличкой «Детский врач Ознобишин», и ниже: часы приема.
«Быки» стали было возражать: зачем детский врач? Они сами! Наилучшего! Из-под земли! «Из-под земли не надо, — молча ответила тетушка Деметра. — Этот, который детский, сам… из-под земли».
И глубоко.
Впервые в жизни старуха обращалась за помощью к одномастному Королю — знаменитому «трупарю» Ознобишину, который однажды на спор допросил труп мастера тайной масонской ложи, просто прогуливаясь возле ограды городского кладбища.
Даже могилы разрывать не стал.
Ознобишин, успешно лечивший коклюши и скарлатины, молочницу и свинку, был нужен тетушке Деметре еще по одной причине. После ее смерти и до проведения ближайшей «сходки на Туза» именно добрый доктор становился авторитетом в Крыму.
Старая женщина ждала.
Она знала, что умирает. И еще она знала: дождется.
IX. ФЕДОР СОХАЧ или ПОМИНКИ ТРУПАРЯ
Отворялись ли для тебя врата смерти и видел ли ты врата тени смертной?
…Глаз открыла.
Левый. Рядом подавилась собственным криком заполошная Акулька.
Губы Туза дернуло судорогой: улыбка? Слово ли пробилось?
— Пшшш… — ровно шипение гадючье. «Пришли…» — Федор скорее угадал, чем услышал сказанное. Куда и делось все ~ память о встрече с князем-жандармом, горькая обида на Княгиню, гадливость от присутствия в баркасе румяного старичка! — осталось лишь вот это шипение, которое невидимый толмач глумливо превращал в речь человеческую.
— Сс-ш-шас-с-с… узс-с… «Сейчас узнаем». — Федор ясно понимал: и рад бы оглохнуть, да вряд ли поможет.
— Пс-с-ст… прс-с-ст…
«Пусть приступает».
Двое «клетчатых» обломов осторожно, будто величайшую драгоценность, подняли кресло со старухой. Понесли в глубь двора. Семеня мелко-мелко, в ногу: но дай бог, раструсим! Туда, к дощатому столу под навесом, где стоял гроб без крышки.
Гроб-то Федор еще от ворот приметил, до сих пор гадал: кто во гробе том? На нежную деву, спящую в ожидании Федькиного поцелуя, парень мало рассчитывал.
Акулька-дуреха, конечно же, вперед батьки в пекло сунулась. Глянула в домовину открытую — и обратно девку кинуло. Бледная разом стала: не девка, рубаха холщовая, свежестираная. Куда и загар ромский подевался!
Аж одежа цветастая плесенью поблекла.
Сам Федор смотреть не очень-то и хотел. Не любил он мертвяков. Так, скосил глаз с высоты своего немаленького роста и тоже отвернулся. Чего зря пялиться?
Гречанка там лежит. Та самая, что в прошлый раз их на дороге встречала. Одна загвоздка: как и узнал-то покойницу? — впору удивиться. Потому как вместо лица у гречанки сплошь клочья рваные. Вместо щек — клогчья. Вместо губ — клочья. Вместо носа знатного, длинномерного — клочья. Вместо…
И глаз нету.
Совсем.
Затошнило парня. Подкатило к горлу гнилым комом; еле сдержался. На память морг мордвинский пришел. Там тоже… тоже… и князь-жандарм в цивильном, с улыбкой его неулыбчивой — тоже. Только у мордвинской покойницы, которую до поры в прикупе держали, масть бубновая на лбу обозначена была, а у гречанки нету масти.
Уверенность вошла в Федора: должна быть масть! Должна! И Тузихины страсти-мордасти, что Рашка им тогда в телеге показывала, — везде у мертвяков изувеченных масти были! А вот поди ж ты…
— С-с-ст-т… хр-рд-д…
«Станьте рядом». Здесь и толмач-то сплоховал, припоздал сразу разъяснить.
Задержался парень на месте; затоптался.
И вдруг из кресла ясно, отчетливо, прежним голосом:
— Только козыри. А детей… Детей не надо.
Поймал Федор короткий Рашкин взгляд. Ладно. Не надо детей, значит, не надо.
Здесь постоим, в сторонке.
Нам не привыкать, не гордые.
Акульку крестный Друц подвел за руку, как маленькую. Усадил возле парня, на топчан, где девка в прошлый раз отсыпалась (кажется, целую вечность назад!).
— Сиди тут, пока все не закончится, — приказал настрого; — И с вопросами не лезь. Поняла?
Вернулся к столу погребальному. Встал плечом к плечу с Княгиней; плечи ссутулил, нахохлился — не ром, птица больная. Хищная. Мигом с обеих сторон «клетчатые» надвинулись. Кресло Тузовое напротив примостили, шляпы сбили на затылок — и сюда. Лихие ребята, этим пальца в рот не клади, отхватят по локоть!
Застыли люди почетным караулом, ждут невесть чего.
А вокруг стола старичок вприпрыжку суетится; тот, из баркаса. Ознобишин по фамилии, Петр Валерьяныч, детский доктор. Так он парню по дороге представился.
Ну, почему Валерьяныч, это Федору понятно: капли есть в аптеке, для успокоения нервов, ими трагик Полицеймако перед выходом коньяк запивает. А почему Ознобишин — тоже ясно. До сих пор трусит. Хорош доктор: сам в озноб введет, сам упокоит… успокоит.
Да только уж лучше на него смотреть, чем на покойницу!
Эй, Валерьяныч-доктор, чем занят? Не слышит. Там поправил, тут одернул, туда пальцем ткнул, палец понюхал и задумался. Ноготь на пальце холеный, блестящий, будто железка лекарская. Ланцет, не ноготь. Вот саквояж открыл, настоящие железки доставать взялся. Никелированные, в чехле кожаном. Валерьяныч, тебя-то на кой ляд в Балаклаву морем тащили? Гречанке-покойнице ты уже без надобности.
Не дите она с ангиной-скарлатиной; от Костлявой не вылечишь. Может, к Тузихе вызвали — а то совсем вредную бабку кондратий разбил, того и гляди, окочурится!
Лечи старуху, отпаивай каплями! Да что ж ты все вокруг гроба, вокруг гроба, и седенький пушок твой от солнца короной отсвечивает?!
Эй, Валерьяныч! Не ты ли принц-король? Целуй гречанку — оживет!
***Тут девка Акулька парня острым локтем в бок ткнула. Со значением. Страх девку разбирает, пот на лбу бисером — а на месте не сидится! Подумал Федор, подумал, кивнул шустрой землячке, и начали они бочком, бочком — к столу. Надо детей, не надо, там видно будет. Права Акулина: хуже нету сидеть в сторонке и ждать от Бога дулю.
Валерьяныч-доктор тут гроб и вовсе на краешек стола сдвинул. Одной рукой; левой.
Задумался Федор: а он сам так сумеет? Тяжеловато, однако. Пока думал, Валерьяныч нагнулся, из ящика ракушек пустых набрал и на столешнице раскидал. Как попало.
После лоз с навеса надергал; возле ракушек примостил. И песочком-землицей присыпал.
В игры доктор играет.
Под нос себе: «Эни-бени, кукарача, место мудрого — дом плача…» Пригляделся Федор: все Валерьяныч левой рукой делает. Шуйцей, значит. А в деснице тросточка зажата, набалдашник — морда черного пуделя. Из кости, резная, да так искусно — пуще живой! Что-то такое Рашель в поезде про пуделей черных рассказывала… нет, не вспомнить.
Народ тоже поначалу на доктора вовсю глазел, так что парня с девкой гнать не надумали. Подкрались тихо, встали за спиной у Рашели с Друцем. Разули уши про запас, на всякий случай. Видать, теперь их с Акулькой черед за спинами крестных стоять. Эх, зря Княгиня на Федьку в баркасе окрысилась, про князя слушать не захотела!.. Зря.
Да вот не сложилось, а сейчас — уж точно не время.
«…Вышел месяц из тумана, осветив стезю обмана…» Бегает доктор припеваючи, слюной брызжет, а рядышком облом «клетчатый», что поздоровее, с Друцем шушукается: -…тот самый? Которому барон Чямба заказ передал?
— Заказ? — цедит Друц. Лениво так, вроде между делом. — Какой такой заказ?
— Да не лепи горбатого. Бритый! Тебя ведь по острогам Бритым кличут?
— Если бреюсь, значит, кличут.
— На жеребца, говорю, заказ. Ты за дело взялся?
— Ай, морэ, жеребец жеребцу рознь! Чистый орловец, что ли?
— Ну!
— В американке бегает? Ноги от путового сустава бинтуют?
— Ну!
— Нет, морэ, не я в деле. Я все больше свиней ворую, на колбасы. Хочешь, тебе украду?! Жи-ирную!
— Ладно. Я другое скажу: молись, ром, чтобы в этой прихватке мокрой ты сухим вышел. Поздно уж заказ на сторону сливать. Выходит, у нас к тебе интерес козырный, да в придачу двойной. Не рыпайся попусту. А то Щелчок — он у нас нервный. Мама его в детстве часто по голове била. Вот он теперь сперва из шпалера-а после разбирается.
— Уже боюсь, морэ. Всех рысаков для тебя сведу, только не пугай.
— Ну, смотри…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХОх и стремное это дело: такому человеку, как Клетчатый, в глаза пялиться!
Смотришь в глаза, а словно в два ствола заглядываешь! Выстрелит? Не выстрелит?
Ну и само собой примечается: …рулетка.
Стол зеленый. Крутится колесо, господа и дамы делают ставки, стучат фишки, шуршат ассигнации, звякают монеты, подпрыгивает шарик. Азартом дышат лица игроков: черное? красное? куш желанный? кукиш от судьбы? «Зеро» мигнет-оскалится? Дулом револьверным в висок упрется? Эх, судьба — индейка, а жизнь — копейка! Чужой азарт, чужие страсти. Для дураков.
Умный-то всегда при своих останется…
***«Клетчатый» разом умолк; широкую ладонь себе за шиворот сунул. Взопрел, наверное, от разговора. Или мурашек поймать решил, которые по коже. Зашуршали сверху лозы под ветерком; набежала тучка-штучка на солнце ясное, собой закрыла.
И откуда взялась-то, приблуда? Клубится краями, уши выпятила, пасть разинула, свет ясный клыками перемалывает.
Не тучка, пудель черный.
Пошли тени по земле гулять, друг с дружкой перешептываться.
Повернулся Ознобишин, Петр Валерьяныч, к Тузихе параличной:
— Кали мера, тетушка Деметра! Закаменел Федор. И не оттого, что детский доктор со старухой по-гречески поздоровался. Оттого, что голос он украл, Валерьяныч-пройдоха; так вот прямо взял и украл.
Гоже ли красть у покойницы?! Помнил парень — на берегу у мостков, где с рыбаками драка учинилась, тем же голосом гречанка сказывала:
— Идемте. Туз вар ждет. Я встретить вышла…
И вот на тебе!
Тузиха и раньше-то белая была, а теперь синяя сделалась. Жилы на лбу веревками.
Желваки на скулах — галькой. Куда и паралич девался! — приподнялась в кресле:
— Елена!
Детский доктор ей пальцем погрозил: молчи! Спугнешь, дескать. И снова побежал круги наворачивать. Не гроб — муха пойманная, не Валерьяныч — паук-крестовик, мотает петли на добычу, в кокон пеленает.
Остановился.
Тросточкой по краю гроба хлестнул: наотмашь.
Акулькины пальцы в Федькин локоть вцепились — не отдерешь. Федор и сам бы рад за кого придержаться: ведь бездна под ногами! И во дворе они стоят, и не во дворе — над обрывом висьмя висят. Всей честной компанией. Дух захватывает. «Клетчатые» за пазухой шарят, ищут, в кого б стрельнуть; а стрелять-то и не в кого. Разве что в гречанку-покойницу.
Вон она, живая-здоровая, по тропке идет.
Травки ни свет ни заря собирает.
Тряхнуло мир, от подножия до верхушечки. Снова двор, снова гроб, да на столе у гроба, вместо ерунды разбросанной, скалы топорщатся. Ма-ахонькие, все скалы в ладошку собрать можно. Были ракушки, стали скалы. Были лозы, стали волны внизу.
Был песок-земля, песком-землей и остался. А по тропке вдоль радужного хребта ближней раковины — муха ползет.
Гречанка Елена; живая.
Ротмистра давешнего Федор вспомнил. Понял, как люди ума лишаются.
На всю жизнь понял.
Хотел было назад попятиться: не вышло. Ноги где стояли, там прикипели — отодрать бы, да вряд ли. Только и увидел, как упал ниоткуда камешек, ударил муху-Елену.
Та брык с раковины, к лозам-волнам скатилась и лежит кверху лапками. Валерьяныч снова тросточкой хлобысть, хлобысть! Сразу видно, злится добрый доктор. Не заладилось что-то. Налетела туча комаров, звенят, вьются над мухой, клювами щелкают…