После интерес взял. Стоит здоровущий мужик, мнется, цигаркой пыхает — и нет чтоб погнать взашей! обложить по-матерному! Слово за слово, уже и в карман лезет, и денежку достает, да не медяк ломаный — гривенник; еще и радуется потом, какую ему удачу-счастье нагадали да от беды упредили. Поделом дядька Друц таких «ветошниками» дразнит. Ветошники и есть! Катарина с Лейлой ими прямо как детьми крутят! Где на жалость возьмут, где счастья посулят немерено, а где и проклятием припугнут. Я полгода назад и сама бы попалась!

Последнее отдала, лишь бы отстали.

Только теперь я умная, я скоро и сама так смогу! Я уже и гадать немножко умею, и танцевать, и плечами трясти, и…

— А, вот и еще гости к Вадюхе! Легки на помине, ромское племя! Учуяли поживу!

Картуз. По цвету — точь-в-точь вода у нас в Шавьей трясине по весне. На самые глаза сполз; помятый, с треснутым козырьком.

Из-под картуза торчит нос. Длинный, бугристый, из ноздрей волосы топорщатся.

И перегаром несет.

Из носа.

Тьфу!

Мужичок стоит на ногах плохо. Качает его. Совсем как моего тятьку покойного (царствие ему небесное, Филату Поликарпычу!), когда, бывало, надербанится сивухи в воскресенье. На мужичке такая же болотная, как и картуз, гимнастерка без погон, пуговицы тусклые, видать, сроду не чищенные… и босиком!

То, что он без штанов, в одних кальсонах со штрипками, — это почему-то не удивило. — А Вадюха-то, соколик ясный, нас уж заждался небось! — немедленно запела Лейла-умница. Слышит об этом самом Вадюха впервые, а по виду — ну прямо вместе коров пасли!

Мне бы так: чтоб сразу носом по ветру! — Кому Вадюха, друг сердечный, а кому и Вадим Геог… Герог… Георгич! Налетели, воронье?! Рады, значить, на дармовщинку?! Как человек опосля гамни… омни… амнистии вернулся — так сразу явились, не запылились! А где вы?.. Где?..

Мужичок от безнадеги аж рукой махнул. А рука возьми да и впрямь махнись. Вот он и направился за рукой своей к ближайшему забору, где и поспешил присесть.

Умаялся, видать, Вадюху поздравлять. Друга сердечного.

— Это вам не… — сообщил мужичок, тщетно пытаясь сложить кукиш. — Вадюха Гаглоев — это, знаете…

И захрапел, ткнувшись щекой в недосложенный кукиш.

— Праздник у человека, — Катарина сверкнула белозубой улыбкой и подмигнула мне.

— Ай, Аза, ай, изумрудная! Отчего ж и не разговеться, если очередной Ответчик на Вышний Суд предстал, за грехи наши тяжкие? Мы теперь все голуби чистые, безгрешные — потому и амнистия. Вышел человек, гуляет, всех угощает. А мы что, подруги, не люди? Поздравим Вадима свет Георгиевича с возвращеньицем?

Праздник — это славно! На празднике ромам всегда найдется чем поживиться! А я праздники и за просто так люблю — потому как весело! Плясать люблю! Песни петь!

За столом сидеть, пока все не напились, как этот… В одежке из болота.

Только вот не хотелось мне туда идти. Ну не хотелось, и все!

Промолчала я. Пошла — засмеют ведь.

***

На каком подворье гуляют, и глухой бы услышал. Искать не пришлось; ворота — настежь, заходи кто хочет!

Двор (немаленький двор, однако!) весь жердями перекрыт. Жерди те виноград заплел потолком зеленым, грозди черные вниз свешиваются; а под лозами стол выставлен, да длиною — во весь двор, до самого крыльца! За столом народ гуляет, кто-то уж и пляшет вприсядку, под дудки с бубнами; во главе стола хозяин сидит — видать, тот самый Гаглоев Вадим Георгиевич и есть: улыбка в пол-лица, глаза карие щурятся хитро, лицо круглое, конопатое. Волосы — что смолой башку облепили; татарин — не татарин, грек — не грек, хохол — не хохол (всяких я уж тут насмотрелась!); а вот что хозяин — сразу ясно.

И что острожник — тоже. Вон на руке наколка синеет, только не разобрать отсюда какая. Мне дядька Друц про наколки-то рассказывал…

— Мир да удача вашему дому, беды вас стороной обойдут, несчастья минут! — Лейла с Катариной направляются прямиком к хозяину, и я спешу за ними; дети уже вертятся среди гостей.

Небось обожрутся до отвалу…

— Вижу, дом казенный позади остался, пропади он пропадом; ты теперь, Вадюша-яхонт, — птица вольная! Радость червонная у тебя в сердце — и впредь будет радость, во веки веков, аминь! Не вернется к тебе туга печаль, фарт да удача тебе светят, за сердце твое доброе да щедрое, за удаль молодецкую! И Жора, отец твой, с небес смотрит-радуется, на сынка не наглядится!

Ишь, тараторит… мне бы так!

— Ну, спасибо, красавицы, за такие слова! — Хозяин явно доволен. — Ишь, о прошлом с порога все верно сказали — ну да знаю я вас, ромское племя! Может, и на будущее погадаете?

— А как же не погадать, Ваденька, если хороший человек просит?! Дай ручку, барин ты мой, всю правду скажу…

— Потом, потом, красавицы! Садитесь за стол, угощайтесь — на пустое брюхо грех людей мытарить! Вы из какого табора-то? Кто вожак?

— У нашего вожака карман шире пиджака! — Вот и мне слово вставить удалось; а то ведь хуже нету, как молчать да слушать. — Про барона Чямбу слыхал?

— Слыха-а-ал! — передразнивает меня хват Вадюха, но я не обижаюсь. — Да мы с Чямбой на ярмарках знаешь сколько вина вместе выпили! А в позапрошлом году… ладно, не о том базар! Вернетесь в табор — кланяйтесь барону. Передайте, Вадюха Сковородка с кичи откинулся; пусть в гости заходит, ежели выберется! А пока — все за стол! Я угощаю!.. — Он вдруг притворно вылупился на меня. — А ты, птица-синица, ты-то кто такая будешь? Побирушка? Богомолка? Ишь, бого-молка-балаболка!

— А вот такая и буду, как была, когда мамка родила! Само сложилось-вывернулось.

— Скажешь, тоже ромка?

— Нет, мордва болотная, немаканая! Аль не видишь, бриллиантовый?

— Вижу, вижу, шестерки-козыри… — И все смотрит на меня искоса, по-птичьи.

Будто прыщ на ровном месте углядел, какого раньше не заметил.

Ишь, уставился!.. Аж мурашки по спине.

— Ладно, ромка белобрысая, вот ты-то мне после и погадаешь. А сейчас — ешь от пуза! — Вадюха Сковородка отвел взгляд. Скалится весело, а я себе думаю: верно прозвали, рожа плоская, как сковорода. — Эй, Мишок, подвинься, прими гостью! Да смотри мне, не лезь к девке кобелем! Знаю я тебя!

— Да что вы, Вадим Георгич, я ж по уму, в самом деле…

И ко мне:

— Садись, не стесняйся; на халяву любой кус на любой вкус! Плова хочешь? А вот судак жареный — пальчики оближешь! Тебя звать-то как?

— Азой зови, соколик! — Улыбаюсь ему, как Катарина учила.

Ничего парень, бойкий, на скорую руку тесаный. Только кобелистый — прав Вадюха.

— А меня — Михаил. Для своих — Мишок. Я у Вадюхи сейчас — правая рука! Он без меня… — Парень выпячивает грудь колесом, а меня едва не разбирает смех. Ну да пусть его хорохорится — жалко, что ли?

— Знаешь, Аза, — он заговорщицки подмигивает, — а не выпить ли нам хорошего винца за приятное знакомство?

Ответа не требуется: Мишок уже тянется к большой плетеной бутыли, наклоняет ее, встряхивает — и с досадой отставляет прочь.

— Черт, выхлебали, курьи дети! Во народ! Не успеешь оглянуться… Ладно, я мигом. У Вадюхи вина — залейся! Щас, притараню, и еще получше этого. — Ми-шок исчезает, а я наконец могу спокойно заняться всякими вкусностями, которыми уставлен стол.

Плов, судак, мясо с сыром, запеченное в виноградных листьях (забыла, как по-местному называется), — живут же люди! Лопнуть можно! У нас в Кус-Кренделе не во всякий праздник мясоедом грешат, а винограда ихнего и не видал никто отродясь! Расскажешь — не поверят, в лицо расхохочутся. Рыба да пшено… Эх, как мамка-то моя там? Тятя хоть и пил безбожно, но когда-никогда избу латал, дрова колол; опять же глядишь — и не пропьет лишний грошик, нам оставит. Да и я мамке помогала — а теперь куда? Одна с малыми осталась — не померли бы с голодухи! Ну, сейчас-то не пропадут, летом, а вот зимой…

Надо бы им денег выслать — я уже одиннадцать рублев с полтиной скопила; да вот только как высылать правильно, чтоб дошло? Дядя Друц отродясь денег никому не слал, другие ромы — и подавно. Увижу Рашельку — у нее спрошу. Она точно знает!

Она все знает! Мы когда в поезде ехали…

***

…Мы тогда сперва по лесу двое суток шли. Без ружья, без спичек, один ножик на всех… И ничего, выбрались! Федюньша дорогу указывал, а дядька Друц зайцев тайным свистом приманивал. Сунет пальцы в рот, зальется — глянь, косой из-за куста выглядывает!

Прямо до слез жалко было, когда Федюньша их резал, только есть уж очень хотелось.

Рашелька костер развела — я прямо ахнула! Мы хворост собрали, как она велела, а Княгиня присела на корточки, глянула — и занялось ясным пламенем! Я стою, глазами лупаю, а она смеется: «Ерунда, мол, через год и вы с Федором так сможете!» Неужто правда?! Скорей бы год прошел!..

А потом и вовсе чудеса начались! Входим в село — я в нем и не была никогда, слыхала только, что Приречное называется. Друц с Рашелью велели нам рядышком иттить, да не дергаться, по сторонам не глазеть, иттить себе и иттить, да делать, чего скажут.

Идем.

По сторонам не глядим, как ведено.

Ну, не то чтобы совсем… Это Федюньша честный, и взаправду не глядит — а я так, украдкой. Село как село; одна беда — люди нас вроде бы не замечают. Будто и нет нас. Или это им, а не нам велели по сторонам не глазеть. Ну не бывает ведь так: чужие в село заявились, а всем это дело — до пенька елового!

Свернули к избе правления. Тут Рашелька велит нам ждать, а сама внутрь. Дверь толкнула — а мне чудится, что не армяк на ней драный и не бродни стоптанные, а одежка барская, городская, воротник седой лисы; на ногах сапожки новой кожей лоснятся… Да и сама идет княгиней; не идет — над землей плывет, чтоб грязи нашей, значит, не касаться! Зажмурилась я со страху, а в ушах эхом, от костра того: «Через год, мол… и вы с Федором…» И взяла меня радость — едва в пляс не пошла! И я смогу?! Писаной красавицей прикинуться? В любой обнове оказаться — парни умом рехнутся?! Да что там парни?! Графья с енералами вокруг виться станут!

Интересно, Друц тоже так умеет?! Не удержалась, спросила шепотом.

«Умею, — говорит. — Иначе, по-другому — но умею».

«А меня научишь?!» «Научу, — отвечает; у меня сердце от счастья чуть из груди не выскочило! Да я ж тогда… — Не я научу, сама выучишься. Когда время придет».

Глядь — а Рашель уже к нам выходит. Улыбается.

«Телегу, — говорит, — нам выделят, до Раздольного добраться. А там до Вельска рукой подать. Ну, и харчей в дорогу — само собой».

Я на нее гляжу — и не узнаю! Нет, узнаю, конечно, но только помолодела Рашелька, как есть помолодела! Лет двадцать скинула! Значит, и я тоже так сумею, когда на колдунью выучусь?! Дурой меня обзывали? Дразнились?! Кто теперь я — и кто вы все, что обзывались?.. А?

Выкусите!..

Ну, до Раздольного мы на телеге за день доехали. Хорошо ехать! Не то что по колдобинам ноги бить. Само Раздольное — и вправду раздольное, дворов, наверное, с полтыщи будет, если не больше! Цельный город почти что! (Это, правда, я тогда так думала, пока мы до Вельска не добрались.) В Раздольном Друц с Рашелью какие-то бумаги справили, а после мы в лавку пошли.

Обновы выбирать. Я там как платье одно увидела — синенькое такое, с оборками, с воротничком зубчатым — так прямо и прикипела. Эх, думаю, Акулька, не по твоей удаче платье! А дядька Друц-ухмыляется, будто услышал, — и деньги из кармана достает. Ассигнациями; поверх ленточкой запечатано. Ленту ногтем подковырнул, дернул и отсчитывает приказчику аж десять рублев! Вот, говорит, Акулина-золотце, владей платьем! Я и верить боюсь, и не верить боюсь, и чуть не плачу — от радости, должно быть, — а он еще и кожушок новый подать велит.

Примерь, мол, подойдет?

Уж и не помню, как мы из лавки той вышли, — все как в тумане.

А ночью сон мне приснился.

Чудной.

Будто захожу я в ту самую лавку, где мы днем были, — сама захожу, без Друца, без Рашельки, без Федюньши; и точно знаю — нет у меня денег. Ни грошика. А купить мне надо и того, и того, и еще вот этого. Подхожу я, значит, к прилавку, улыбаюсь приказчику по-особенному — и он мне в ответ улыбается, только у меня улыбка особенная, а у него — словно приклеенная, неживая.

«А подайте-ка мне, любезный (это я во сне так говорю!), вон то пальто ратиновое, женское, серое, да еще вон тот зонтик, и саквояж ливерпульской кожи, что у вас на верхней полке стоит».

«Не извольте беспокоиться, барышня, сию мину-ту-с!» — отвечает мне приказчик. (Это я-то — барышня!!!) И дает мне все, что было ведено.

«Я беру это, молодой человек. Извольте получить деньги. Пересчитайте».

И протягивает приказчик руку, и берет пустое место, и начинает это пустое место считать-пересчитывать, а после и говорит: «Вот вам, барышня, сдача — пять рублев и тридцать семь копеек».

«Благодарю, любезный», — отвечаю я во сне, забираю покупки, забираю деньги (настоящие!), выхожу из лавки, иду по улице… и просыпаюсь!

На дворе светает, скоро ехать пора — дальше, в город Вельск — а я лежу с открытыми глазами и чувствую, что — могу! Могу, и все тут! Зайду в любую лавку, улыбнусь приказчику, велю подать, чего душе захочется, — и уйду!

— Акулька, ты чего плачешь? — Это Федюньша спрашивает.

А я молчу. Молчу и плачу.

Ну, в Вельске мы вообще как баре зажили. Жаль только, недолго, неделю всего. В нумерах-то — не лавки, кровати настоящие, с перинами! Зеркало в полный рост; вечером кажинный раз лампу керосиновую приносят и свечи новые, даже если старые и до половины не спалили; а при входе — так и вовсе газом светят! Чтоб, значит, жильцы, коли загуляют, дорогу домой нашли.

Сам-то Вельск мы и не видели почти. Нам с Федюньшей велели в гостинице сидеть — мы и сидели. Нам и еду в нумера приносили — да на подносе, да с поклоном! А Рашелька еще нос кривила, непонятно с чего. Неужто ей и этого почета мало?!

Недаром ведь Княгиней прозвали!

Поначалу оторопь брала, в роскоши-то такой; а потом, как привыкать стали, оказалось, уж и ехать пора.

Долго ехали. Я и считать-то замучилась, сбилась. «В какую ж это даль едем-то?» — думалось. Так и в заморские страны угодить недолго, где у людей лицо на пузе и на тарабарском языке говорят!

Только я уж и сама понимала: глупости думаю. Знают Друц с Рашелью, куда ехать, следы заметают, как лиса, что от охотников да от собак ихних удирает. Далеко убежали — не достанут теперь ни охотники, ни собаки, ан нет, все едем и едем, колеса стучат, за окнами всякое мелькает — так бы и смотрела целый день!

Я и смотрела. День, другой; больше. Ажио в глазах рябить начало.

Надоело.

Переглянулись с Федюньшей — и пристали к Рашельке с Друцем: расскажите, мол, чего, а? Про страны дальние, куда едем, про жизнь мажью, про…

Те поначалу отнекивались — мол, сами все увидите. Федюньша и отстал — да только я не Федюньша, я приставучая, от тяти покойного (царствие ему небесное! Из-за меня, дуры, помер, бедолага!) — так вот, от тяти покойного мне за то не раз доставалось. Да и дядька Друц уж знает — просто так не отлипну.

И то правда — нечто всю дорогу молчать будем?!

Никуда они не делись, заговорили как миленькие; дядька Друц еще смеялся: «Тебе бы, говорит, Акулина, следователем работать! С тобой и не захочешь — а заговоришь, лишь бы в покое оставила!» А Рашель про рыбу-акульку рассказала — в отместку, должно быть. Только я не обиделась. А она как увидела, что я, не обижаюсь, сразу добрее стала, и больше из нее слова клещами тянуть не надо было…

***