Клювами?!
Рвут комары-чайки женское тело. Завтракают. Боятся: вдруг отнимут лакомый кусочек!
А Валерьяныч все равно злится. Тросточкой машет. Скальпелем себе жилу отворил; бросил скальпель, зажал порез. Кровь по ладони размазал, ухватил той ладонью двух божьих коровок. На раковину швырнул. «Божья коровка, не лети на небо — спутай быль и небыль…» Ползут насекомые вниз по скале, глянцевыми спинками отсвечивают.
Сползли осторожненько.
К мухе-Елене, чайками рваной, приблизились.
Злится доктор. Серчает: как были коровки, так коровки и остались. Никем нужным не прикидываются. «Кш-ш-ш!..» — Это Тузиха из кресла. «Крыша!..», значит. Над коровками божьими крыша. Не видно ничего правильного. Разве что слыхать шепоток в отдалении:
— Глаза уже выклевали?
— Да вроде… подойдем?
— Циклоп велел: только когда безглазая. Иначе — сам понимаешь…
Тут вдруг Валерьяныч как закричит на покойницу:
— Десятка Крестовая! Ты «видок» или слякоть?! Зачем «видоку» глаза земные?
Зачем?! Отвечай?!
Аж приподняло Федора: вдруг возьмет покойница да ответит доктору? Вдруг шевельнет клочьями?! Ф-фу, пронесло — не ответила, не шевельнула. Разве что одна из коровок, которая покрупнее, мерцать принялась. Дрожит себе болотным огоньком: была спинка, стала спина. Человечья. Были усики, стали усищи. Концы кверху закручены. Были лапки, стали сапоги. Ваксой намазаны, до блеска вычищены.
Через тварь насекомую человек просвечивает: то объявится, то исчезнет.
Знакомый человек.
— Княгиня! — заорал парень, себя не помня. — Княгиня! Глянь! Это ж унтер!
— Какой унтер?! — Валерьяныч мигом подлетел лесным филином. Тросточку вскинул, пуделем за шею Федькину зацепился: не отодрать. — Откуда знаешь?!
Глянул Федор искоса на крестную: кивает.
Отвечай, мол.
— В «Вавилоне» видел. Он с тем ротмистром приходил, что на глазах у всех рехнулся. Навроде денщика при нем. Акулька еще врала, будто ротмистр землемером в Грушевке переодевался…
— Землемером? Когда у Вадьки-контрабандиста крестника утопили?!
— Ну…
Повернулся Валерьяныч-доктор к старухе в кресле:
— Вот тебе, Деметра, и крыша. Съехала она, крыша твоя; ветром сдуло. Верь, не верь: «Варвары» наших крестников убирают. Оттого мы убийц и не видим, что магу в законе облавного жандарма вовек не увидать-отследить. Наоборот от роду-веку заведено; не нам менять.
— Не может быть, — вместо Туза тихо отозвалась Княгиня.
«Быть не может!» — промолчал Друц, кусая губы. Отрицанием, живым или мертвым, застыла Туз из Балаклавы.
— Ну, как хотите, — пожал плечами «трупарь».
***Стоит Федор Сохач, орясина кус-крендельская, Бубновый крестничек. Тот, оказывается, кого убирают. Один из тех. Вот ведь какая радость: не станет больше Тузиха на Княгиню грешить. И на Друца не станет. Не виноватые они; не крыли крыши. Так, в чужом пиру похмельем вышли.
Болью головной.
Спихнут Федора Сохача с обрыва или там калеными клещами всяко-разно повыдергают — бывает.
Зато с Княгини поклеп снят.
Слышишь, Туз Крестовый, ведьма балаклавская? Слышишь, добрый доктор Ознобишин?!
Ротмистр-безумец, слышишь ли?!
Если кто и слышит, так это ротмистр.
Даже отвечает:
«Знай же. Никто, мой любезный, что будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок!..» А унтер-усач, коровка божья, поддакивает начальству:
«Циклоп велел… Иначе сам понимаешь…» Ничего не понимает Федор Сохач. Велел, не велел, циклоп, не циклоп. Хрен разберешь. Просто радуется парень. На Валерьяныча-доктора глядит с любовью. Как старичок пот с лица платочком утирает. Как пульс сам себе меряет. Как достает из саквояжа не ланцет-пинцет — бутылку водки дорогушей. Вся пробка в сургуче, в печатях. Царская водка, по всему видно.
Умаялся доктор.
Устал загробную карусель народу вертеть.
Подскочил к старичку «клетчатый», стакан граненый из воздуха вынул. А у доктора белые руки ходуном ходят, не откупорить ему бутылки, не налить стакана.
«Клетчатый» все и сделал в лучшем виде: откупорил, налил. Всклень; вот-вот прольется.
Не жалко.
Пей, хороший человек!
Даже портсигар серебряный предложил: хочешь папироску? С золотым ободком,
«Помпея» называется. Хочет Валерьяныч-доктор, ой хочет, хлопает по карманам, будто ром таборный в пляске, — огонька ищет. Пришлось и Федору расстараться.
Подбежал на радостях, сунулся за пазуху; коробок спичек достал.
А вместе с коробком визитка княжеская возьми и вывались.
Ловок «клетчатый». Даром что бугай — ловок. На лету подхватил.
X. АЗА-АКУЛИНА или НЕ ВОРУЙТЕ СТРАШНЫХ СКАЗОК
С правого боку встает это исчадие, сбивает меня с ног, направляет гибельные свои пути ко мне.
— …Князь Шалва Теймуразович Джандиери. Полуполковник в отставке.
Это «комод в клеточку» вслух прочитал, что на Федькиной карточке было написано.
То есть не на Федькиной, конечно, а на той, что Федька-растяпа из кармана выронил.
— Ну у тебя и кореша, парень! — Нижняя челюсть «комода» выдвинулась ящиком: ухмыльнулся, значит. — Хороша семейка: крестная мамаша — Княгиня, а тут вдобавок еще и крестный папаша — нате-здрасте! Из грязи в князи!
Хохотнул коротко, поперхнулся, на покойницу с трупарем глаз скосил, на хозяйку дома.
Кивнул: мол, извиняюсь, не хотел.
А меня и саму всю дергает; и плакать, и смеяться хочется в одночасье. Вроде бы радоваться надо, что никто на нас больше плохого не думает, — и не до радости тут, при гробе да при свежих новостях! И Друц с Княгиней друг с дружкой переглядываются. Теперь-то чего в гляделки играть? Ведь кончилось уже все!
— Простите, любезный…
Доктор-трупарь аккуратно ставит на стол рядом с гробом пустой стакан. Была водка, да сплыла. Выпил он ее. Весь стакан. Без остатка. Без закуски. Мелкими глоточками.
Мне его, старенького, аж жалко стало!
— Простите, любезный… Можно взглянуть? Смотри-ка, и руки у него больше не дрожат!
— Джандиери… Шалва Джандиери… — бормочет себе под нос доктор тем же тоном, каким раньше бормотал свои страшные считалки. — Интересно, и давно он в отставке? Что скажете, молодой человек?
Розовый, благостный лик поворачивается к Федюньше. И на этой мордочке престарелого поросенка неожиданно остро взблескивает стеклышко в глазу.
Я мимо воли хватаюсь за Друца. Мне страшно! Пусть лучше заговорят все покойницы на свете! Пусть! Лучще! Отчего-то кажется: сейчас, сейчас он полезет в свой саквояж и достанет оттуда — косу! Кривую, щербатую…
— Ну ты и спросишь, Валерьяныч! — чешет в затылке Федюньша. — Я ж и видел-то его всего раз… на базаре. Сегодня.
— Ну-ну, молодой человек, не прибедняйтесь! — ободряюще улыбается трупарь.
Если он мне так улыбнется — сбегу! Вот те крест, сбегу!
Или помру без покаяния.
— Не прибедняюсь я. Говорю как есть: на базаре сегодня встретил. К нему воришка подбирался — а я спугнул. Воришку. А этот, князь, — он благодарить стал.
Пирожным угостил, с сельтерской. Карточку на память дал. И разбежались.
— Я таки прошу пардону, Петр Валерьянович, — вмешивается «комод» и еще шляпу чуть-чуть приподнимает. — Что за допрос меж своими людьми? Мало ли с кем парень, деликатно говоря, скорефанился? Ну, дурак, ну, честным уркам работать мешает; ну, пирожные жрет со всякими фраерами! У меня пароход через два часа…
— Замолчите, пожалуйста.
Умолк «комод». Сразу. Ящики задвинул, на крючки запер.
Красный весь: тяжело небось молчать. По себе знаю.
— Впрочем, если вас интересует цель моего… как вы изволили выразиться? допроса?! — Трупарь вертит карточку в пальцах, словно дохлого мотылька. — Вам известно, кто он есть, наш благодарный господин Джандиери?
— Так написано же! На карточке! — не выдерживает второй «клетчатый», который на таранку похож. Трупарь его не слушает. Не слышит.
— И ты, Княгинюшка, Дама моя разлюбезная, тоже не знаешь?
Мед, не голос. Течет, засасывает вязкой, сладкой трясиной. Интересно, почему он с «клетчатыми» на «вы», а Рашельке тыкает?!
— Отчего же. Король. Знаю. Когда я видела его последний раз, он был жандармским полуполковнком. Облавник, из «Варваров».
— Совершенно верно, Княгинюшка, совершенно верно! Отсюда и мой вопрос: давно ли князь Джандиери числится в отставке? Ведь это он, если мне не изменяет память, сперва взял тебя в Хенинге, а по отбытии наказания лично перевел тебя на поселение не где-нибудь у полыньи с золотыми нерпами, а с послаблением?! Поближе к себе, к покровителю в мундире?! Рассказывали: из столицы в Мордвинок для этой малости перевелся — по ваши души! И вот: вуаля! Ты в Крыму" на солнышке!..
— Ах вы, каины!
Ой, мамочки! И когда только «клетчатые» за левольверты схватились?! Один Друцу в лоб целит, другой — Рашельке!
— Колитесь, суки, на кого еще фараонам плесо забили! Ну?!
— Тише, братец вы мой, — брезгливо жмурится трупарь. — К чему такие страсти? Я полагаю, здесь собрались разумные люди и сейчас мы услышим все, что нас интересует.
— Я… пш-ш-шу…
Словно прибой на берег накатился: «Я… покажу…» Тузиха!
А о ней уж и забыли все…
— Вам сейчас нельзя напрягаться, госпожа Андрусаки! Я это говорю вам и как врач, и как Король Крестов! Я не исключаю летального исхода! Вы слышите?!
— С-с-с…
И-где двор? Где гроб с покойницей? Где трупарь, «клетчатые» с левольвертами ихними… Где я?!
Напротив, за столиком — незнакомый господин с рыжими усами щеточкой; в дорогом костюме, и сигару курит.
Даже дымком повеяло!
-…Вы, голубчик, лучше кушайте эклер. Сельтерской запивайте. И если увидите милую госпожу Альтшуллер, передавайте ей душевный привет от князя Джандиери.
Спросите: почему? Почему я не зову городовых, почему не велю…
Речь его переходит в невнятный лепет, уплывает прочь. Мир вокруг подергивается рябью, сквозь него начинает вновь проступать балаклавский двор, человек за столиком теперь виден смутно — словно я, рыба-акулька, на него из-под воды смотрю. Или будто он сам под водой, а я… нет, опять развиднелось, и голос вернулся.
Господин протягивает руку, успокаивающе похлопывает по плечу кого-то невидимого.
Федюньшу, наверное. …Голубчик., вы обязательно, обязательно передайте госпоже Альтшуллер о нашей случайной встрече. Я бы с удовольствием поболтал с ней обо всем этом… как частное лицо. Исключительно как частное…
Снова — рябь, туман, невнятица сонного лепета. Понимаю новым, не своим пониманием: теперь уже — насовсем. Выдохлась Туз.
И вдруг — последним, догорающим отзвуком: -…Столько лет кричал державе в уши, вопил гласом вопиющего: не ветки, корень рубить надо! Глухая держава оказалась. Маразм у державы старческий. Вот я и подал в отставку…
Дернулось, зашлось сердце. Потемнело в глазах. «Вот так люди и умирают», — отчего-то подумалось. Спокойно, без страха. А когда глаза я открыла, гляжу — обмякла Туз в своем кресле. Голова в чепце на грудь свесилась.
Все.
Нет больше в Балаклаве Туза.
— Зря это ты, Деметра, — с сожалением протянув трупарь. — Ну да Бог тебе судья.
Покойся с миром.
Взял тросточку; перекрестил старуху своим пуделем.
А потом к нам обернулся. Ко всем.
— Ну что, Княгинюшка? Я думаю, тебе следует объясниться. Не находишь?
— Когда это Дама Королю, да еще и другой масти, отчет давала? Или тебе Закон напомнить? Тузу бы ответила — так нет больше Туза. Собирай Тузовую сходку, Король, тогда говорить и будем.
Я слушаю — и дивлюсь: ей бы рассказать все как есть, по правде — глядишь, и поймет трупарь, что мы тут не пришей кобыле хвост! А она возьми да упрись… и голос-то, голос! Я такого голоса у Княгини и не слышала никогда!
Ровно стальные челюсти лязгают!
— Не тебе сейчас о Законе говорить! — шипит в ответ трупарь змеей подколодной, стеклышком в глазу сверкает. — Слишком много совпадений на твоей шейке висит!
Гляди, надорвешься! И у крестничка твоего — как бы от эклеров с сельтерской понос не случился! Ты сейчас вне Закона, Княгинюшка…
Друца он вовсе не замечает. Ну да, что ему, важному доктору со стеклышком, ром таборный!
— Итак, я слушаю. Даме, разумеется, первое слово.
— Не будет моего слова. Король. Сейчас — не будет. Все равно ты мне не поверишь.
Да и не указ ты мне, и слово твое против моего одинаково весит. Собирай сходку.
Там всей колоде крымской и отвечу. И Бритый ответит. Не бойся, дождемся, бежать не станем. Попросил бы добром — может, и развязала бы язык. А сейчас, когда ты на меня крестников мертвых при всех повесил, — хоть убей, ни слова больше не дождешься. Обидел ты меня крепко, Король…
— На обиженных воду возят, Княгинюшка! А насчет «хоть убей»… правильно понимаешь. Промолчишь живая — скажешь мертвая. Я тебя подымать и укладывать буду, подымать и укладывать! Взмолишься о покое — не дам. Тебе после этого ад раем покажется! А ошибка выйдет — тогда уж я на сходке перед всей колодой отвечу. Если «Варварам» кто-то суть Закона поведал — отвечу, милая, честно отвечу! Туза больше нет, значит, до сходки я в колоде старший. Последний раз говорю: лучше добром расскажи.
— Пос-с-следний раззз…
Ответ Княгини внезапно тоже переходит в змеиное шипение. В нем пробивается что-то из голоса покойной Тузихи перед смертью; глаза становятся узкими, как щелочки, — и в глубине этих щелочек начинают разгораться угли из адского костра.
— Стреляйте! — взрывается окрик трупаря. Я зажмуриваюсь, но выстрелов почему-то все нет и нет. Осторожно открываю один глаз. Левый. …Ну, девка!…Ну, дождалась!…Вот оно, колдовство-то! Взаправдашнее!
Всамделишное!..
Знать бы еще — радоваться или как?!
Оба «клетчатых» червяками на крючках рыболовных извиваются. А вот вам — сдвинуться! А вот вам — стрельнуть! Выкусите! Рука-то у каждого, которой он из левольверта палит, возьми вдруг да и окаменей! И на вид булыжник булыжником. Уж они и так, и сяк дрыгаются, и второй рукой курок спустить норовят— дудки!
Я от полноты чувств даже «комода» в зад пнула.
Теперь бы доктора сдюжить! Он ведь один, а нас вон сколько! Эй, Друц с Княгиней, давайте его, трупоеда, — огнидами, моленьями, громами небесными!
Оборачиваюсь к ним — и подкосились ноженьки! Ровно тяжесть неподъемную на плечи взвалили! Но все ж устояла, удержалась. Нет, вру! Не сама устояла — Федюньша под руку поддержал. Прямо как кавалер барышню! Хотела я ему «спасибо» сказать, да так тем «спасибом» и подавилась.
Друца я увидела.
Стоит Друц — весь зеленым светом исходит, прозрачный стал, как бутылка винная, внутри которой свечку зажгли! Да не просто свечку — фонтан пламенный внутри Друца бьет, волнами по всему телу разливается, из глаз наружу плещет!
А Княгиня-то, Княгиня! Одно слово: Княгиня! Костром багровым полыхает, угольями изнутри переливается, жаром пышет, волосы языками огня на ветру трепещут! Вот теперь-то я поняла, отчего батюшка в церкви завсегда анафеме мажье семя предавал. Да я бы раньше, когда совсем дурой была, эдакую страсть увидела — померла бы с перепугу.
И тут я таки увидела!
Мало что не померла!
Оказывается, не тот страх, что страх, а тот страх, что ужас! Наши-то хоть и в огне, а все равно наши, на людей похожи — зато Петр Валерьяныч, трупарь детский… Плоский он сделался, масляный, будто из вощеной бумаги вырезанный! А сквозь эту бумагу тьма-тьмущая мерцает. И пронзает она все вокруг, холодом смертным от нее веет, и еще грозой откуда-то запахло.
Я со страху едва чешуей покрываться не начала!