Но первыми все-таки успели не они.

Один из висевших на ограде мальчишек изловчился-таки, мартышкой свесился вниз и уже было ткнул палкой в спину догу — но в последний момент Трисмегист извернулся и мраморной молнией взлетел в воздух.

— Ай! мамынька!.. А-а-а!..

Вдрызг располосовав одежонку о вензеля решетки, забияка пойманным воробышком слетел в сад. Забился, прижатый к земле мощными лапами, заверещал в ужасе, глядя в оскаленное пекло собачьей пасти. Решетка ожила плаксивым детским ором, бабы дружно подхватили вопль пацанвы, охнули мужики, отвлекаясь от священника и его отказа давать клятву; истерический, одинокий хохот наслоился сверху пеной. Те, кто побойчее, зашарили вокруг в поисках камней; плюгавый отец Василька-крестника наспех швырнул ком глины, промахнулся, костеря весь белый свет в бога, душу, апостолов-святителей…

Конопатый Ондрейка-коваль замахнулся подобранным булыжником.

— Не-е-ет!

Княгиня уже была рядом с псом и его добычей. Упав на колени, она обеими руками вцепилась в кожаный ошейник, оттаскивая упирающегося Трисмегиста прочь, и камень, пущенный сильной рукой, угодил женщине в лицо.

Распоров щеку до кости.

Конопатый довольно оскалился, — око за око! — дернул ноздрями, словно почуяв запах крови, и поднял еще камень.

— Бей! — слитно выдохнула за его спиной толпа, готовая в любую минуту сорваться с места.

Забыв о том, что двустволка заряжена патронами с дробью, не помня себя, не видя ничего, кроме дикой, окровавленной маски, какой стало лицо Княгини, Федор вскинул ружье.

И стволы сами, будто живые, нащупали конопатого верзилу.

Дробь шарахнула по толпе, вынудив людей с криками податься назад. Упругая пружина сжалась под напором боли и страха, чтобы в любую секунду рвануться, выпрямляясь, сплющивая все на своем пути.

Но Федьке сейчас было не до того.

— Лови!

Двустволка упала в Акулькины ловкие, несмотря на беременность, руки; россыпь патронов гулко раскатилась по подоконнику, каплями ливня простучала по паркету — а Федор уже ухватился за раму.

Дважды за сегодняшний безумный день (день? ночь?! сутки прочь!..) он прыгал со второго этажа в сад. Второй раз получился куда неудачней первого: приземлившись на перила веранды, Федька соскользнул, больно ударившись боком сперва о сами перила, а потом и о землю. Плевать! неважно! на коленях, на четвереньках, по-собачьи он кинулся вперед, туда, где рычал Дог, орал мальчишка и плакала кровью раненая Княгиня.

Они успели одновременно: Федор Сохач и полковник Джандиери. Двое. Успели.

— В дом! Неси ее в дом! — и уже вслед, когда Федька, хрипло вскрикнув от дикой рези в боку, подхватил женщину на руки: — Головой ответишь! головой!..

Княгиня на руках была легче пушинки. «Мама! словно маму!..» — вспыхнуло фейерверком и сразу погасло, сменившись угарным, душным шепотком проклятого Духа Закона: «Словно себя! себя самого! себя несешь, мальчик!..» За спиной охнули ворота, сдержав первый натиск и сдаваясь под вторым; надрывно лязгнула цепь, вторя воплю засова; брошенный вдогон камень растерянно просвистел у виска, затем горсть глиняных окатышей ударила в спину. «Пусти! — жарко всхлипнула Княгиня, дергаясь попавшей на крючок рыбой. — Пусти! я сама!..»; Федор еще плотнее охватил ее руками, не позволяя вырваться, взбежал на веранду, и там Княгиня все-таки вырвалась.

Упала на колени, ладонью зажимая рассеченную щеку.

Пальцы женщины шевелились багровыми червями.

— Братец-князь! — взвился над ревом толпы фальцет юродивого. — Братец-князь!..

А-а! братец, не обижай, не трожь свет-Прокопыошку!.. А-а!..

Крик смялся, захлебнулся, превращаясь в невнятное, смешное бульканье.

— Блаженного! блаженного убили! люди, да шо ж мы?!

— Черт кавказский!

— Душегубец!

— Н-на!

— Ондрейка! Люди, он Ондрейку посек! Людоньки!

— Бей сатану!

Федор еще успел поймать прощальный взгляд Джандиери, брошенный князем через плечо, сразу после того, как шашка, еще мокрая от крови юрода, с хрустом разрубила конопатого Ондрейку от ключицы до пояса. Поймать взгляд, как ловят монетку, предназначенную не тебе, задохнуться от чужого страха, чужой печали и чужой, но такой своей, нежности, за которыми, словно за весенними, цветущими кустами, пряталась в траве скользкая гадюка безумия — чтобы не выдержать, отвернуться, слыша истошный крик Княгини:

— Шалва-а-а!

А затем полковник Шалва Джандиери начал убивать по-настоящему.

***

…Федька, почему ты не там?! Не в свалке?! почему?

Ты ведь большой! сильный! ты — кулачный боец, тебе здесь не место; наконец, ты просто мужчина, защищающий своих… И почему остановился на бегу, на полпути от флигеля к драке, Сенька-Крест? — бывший «фортач», гибкий, как ласка, и хищный, как ласка; остановился, замер, мелко крестясь и сам не замечая, что пятится назад… Ну ладно, Федор. Оставим. Лучше я тебе немножко помогу, самую малость, чуть-чуть: Княгиня снова начала падать, и тебе пришлось подхватывать ее на руки, пачкаясь уже подсыхающей кровью, разрываясь между приказом нести ее в дом и желанием быть там, где Циклоп творил страшное.

Вот-вот. Ты лучше не думай об этом. Я ведь знаю, почему ты не там, а здесь. Да ты и сам это знаешь не хуже меня.

Потому что тебе страшно.

Не за себя, нет. …Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною!.. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном, в «Пятом Вавилонском» столпотворении — жандармский ротмистр пляшет… …сухой треск револьвера. Будто тяжелый зверь прыгнул, играясь, на груду валежника. Сизый дым пытается взмыть вверх, из людского месива к небу; он притворяется сигарным, этот чудной дым, но ему никто не верит, и вместо неба семи струйкам семью червями приходится въедаться в человеческую плоть.

Разряженный, револьвер остается в левой руке — тускло блестящим кастетом, короткими тычками мозжа носы, скулы, мягкие виски, за которыми, в адской глубине, пульсирует извечное: «Бей черта!», сорвавшееся наконец с цепи.

Тяжелая адыгская шашка, подарок Шамиля Абуталибова, начальника тифлисского училища, бывшему облав-юнкеру Шалве Джандиери, живет своей ослепительной жизнью.

Жизнью, смысл которой — смерть.

Под множеством ног жалобно, тоскливо звенят вериги Прокопия-юрода. Само тело карлы давно растоптано в грязную слизь, и кажется: слизь эта еще дергается, силится встать на короткие ноги, булькает трясинными пузырями:

— Братец-князь!.. братец!.. не на…

Не слышит братец-князь.

Ничего он сейчас не слышит, не видит, не понимает.

Правы люди: черт ему сейчас братец.

И рядом, потомок аланских боевых псов, умевших нападать молча и убивать молча, бьется ожившая статуя из мрамора по кличке Трисмегист, …и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей!.. Звенят мониста.

Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют — волками воют.

Пляшет ротмистр…

Нет Джандиери забвения; нет покоя.

Нет толпе ходу дальше, сколько б их там ни шло. Вертится кровавая карусель. Вот уже ржавый зубец вил пропахал борозду вдоль бедра. Вот уже обух топора вскользь опустился на плечо. Вот уже чей-то кулак (грязный! ох, и грязный!..) съездил по уху — и покатился диким кукишем толпе под ноги. Топчутся люди по кулаку.

Разжимают скрюченные пальцы подошвами.

Спотыкаются. Воет бескулачный батька Василя-подпаска; волком в капкане воет на луну, на кругляш медный, смертный. Примерещилось? откуда утром луна? откуда?! — а ему, бедолаге, без разницы.

Он воет.

И князю без разницы.

Убивает он. Смеется взахлеб. Смехом убивает: их, себя, кто подвернется. Хлещет смех; хлещет дробь из окна столовой по задним рядам, охлаждая пыл, — беременные, они нервные, особенно когда с двустволкой… то им солененького, то кислого, то пострелять…

Что, Федька? видишь? слышишь?! Ну давай, я тебе еще чуток пособлю — бесплатно, даром, даром, тем мной, кого в тебе больше, чем в других…

Забились под летний столик оба сельских головы — как и поместились-то, сердечные?! Шинкарь Леви-Ицхок укрылся за старой акацией, губы белые, шевелятся:

«Шма Исроэль…»

Урядник окаменел.

Не здесь, далеко; у самого флигеля. Там каменеть безопаснее.

Где остальные выборные — не понять.

«Папа! папочка!» — несется из окна второго этажа, где бьется княжна Тамара в цепких когтях черной вороны, и нет у княжны сил разжать мертвую хватку тетушки Хорешан, броситься к отцу, к такому отцу, какого еще ни разу не видела в своей безумной жизни юная Тамара.

— Господи! рано услышь голос мой!.. рано предстану пред Тобою, и буду ожидать!..

Это отец Георгий. Кричит.

А, не кричит — молится. И с твоих рук, Федька, захлебывается раненая птица:

— Шалва-а-а! …кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое; ибо день мщения — в сердце Моем… Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:

— Еще не остыло, не вымерзло счастье, И кровь не вскипела на остром ноже;

Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!.. Но где-то — уже.

Уже. …отхлынул прибой, пятная землю телами мертвых волн. Иные волны ползли обратно, задыхаясь от ужаса, забывая о ранах; иные безгласно лежали, не заботясь более о земном.

И по ним, живым и мертвым, на них, между ними, один топча свое точило, где никого из народов не было с ним, как кощунственно ни звучало бы это сравнение, заслуживая отдельного костра…

И в саду, ставшем маленьким полем ар-Мегиддо, ранним утром, грозившим извернуться змием, чешуйчатым гадом, чтобы опять превратиться в ночь…

С адыгской шашкой и давно разряженным револьвером, празднично, карнавально забрызганный кровью, своей и чужой, сверкая серебром пуговиц и золотом пряжек… …плясал полковник Джандиери.

— Скаженый!

— Ой, людоньки! Ой, шо ж деется?!

— Собака! бес, не собака!..

— То не собака здесь бес…

Верный Трисмегист, никогда и ничего не боявшийся, сейчас скулил наказанным щенком. Волоча перебитые задние лапы, полз к кустам шиповника, прочь, подальше от хозяина, которого любил в своей собачьей жизни больше всех, больше самого себя, больше жизни, которая грозила покинуть дога.

А хозяин продолжал убивать.

Не видя, что вместо людей его окружают призраки.

Без ума от счастья боя.

Рубила шашка. Полосовала воздух, полный диких видений. Наотмашь бил револьвер.

Хохот раздирал глотку господина полковника, вырываясь наружу чудовищным клекотом. Мундир лопнул под мышками, кисти с кушака давно были оторваны и затоптаны в грязь; Джандиери не чувствовал боли, не замечал ран — для него бой продолжался.

— Пекельник!

— Ой, нечиста сила! Митька, дурный хлопец! Быстро к мамке!

— Батюшка! Укроти сатану!

— Отче наш, иже еси… …Я топтал точило один…

Упал господин полковник.

На колени.

Встал.

Сейчас опять упадет.

Через много, много лет на двадцать первой странице сборника стихов «Корни паутины» некий «кумир на час», как несправедливо назовут его критики, опубликует после долгих колебаний:

— Разрешите прикурить?Извините, не курю.Что об этом говорить?
-
Даже я не говорю.А ведь так хотелось жить,Даже если вдруг бросали,Даже если не спасали,Все равно хотелось жить,Вес равно хотелось дратьсяЗа глоток, за каждый шаг…Если в сути разобраться -Жизнь отменно хороша.— Разрешите прикурить?Извините, докурил.Если б можно повторить,Я бы снова повторил.Я бы начал все сначала,Я бы снова повторил,Чтобы жизнь опять помчалаПо ступенькам без перил,Снова падать, подниматься,От ударов чуть дыша…Если в сути разобраться -Жизнь отменно хороша…

Критикам никогда не узнать, что автор «Корней паУТИНЫ», записывая эти слона беглым, летящим почерком, видел рыжую девчонку-осень, склонившуюся над яркой, праздничной лазурью мундира, видел рыжие, как осенние листья, усы щеточкой, безумную улыбку на губах, видел руку с кривой шашкой, сильные пальцы, намертво впившиеся в рукоять; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами. …сорвалась птица с Федькиных рук.

Прочь порхнула.

Встала над лежащим полковником дикая баба. Лицо в крови, платье разорвано.

Страшная — сил нет. Красивая — дух захватывает.' Вот ты и задохнулся, Федька Сохач.

Ком в горле.

— Шалва-а-а!.. Ах, Шалва…

Удивился Федор самому себе. Впору волком выть, на людей кидаться (раньше надо было!.. раньше…); впору душу кастетом вокруг кулака обмотать — а не выходит. Легкая вдруг душа стала, не быть ей свинчаткой. С чего бы? Смотрит Федор, видит, понимает: с чего.

Нет больше здесь полковника-"Варвара", в чьем присутствии маг не маг, а грош ломаный. Есть Шалва Джандиери; просто так.

А скоро и его здесь не будет.

Одно тело останется; живое. Просто так.

Проще некуда.

— Шалва-а-а… Ах, Шалва!..

«А-а-ах!» — единым выдохом отозвалась толпа. Назад попятилась, дальше, за ограду, как не пятилась от живого полковника. Едва не побежала. Страшно толпе: хозяйка дома кругом полумертвого мужа в пляс пошла. Руки-крылья, ноги-струны; кровь на лице чудо-рассветом полыхает.

Праздник.

Та минутка, между «Варваром»-облавником и безумным калекой, когда броня искорежена, нутро пульсирует в щелях-дырах, и возможно все, невозможное досель.

Княгиня вела Обратный Хоровод.

Сломав паузу, будто сухую ветку. Единственным способом, какой может позволить себе маг в законе без крестника: замкнув «финт» на себя. Выжигая себя дотла.

Вспенивая смерть спасительной соломинкой.

Танцуя над пропастью, все ближе и ближе к краю…

Ближе… еще…

Вскинула голову. Повела взглядом, рассыпав искры по смятой траве.

Траву — в паркет. Росу — в восковые потеки.

Прошлась балетной примой, пробуя самоубийственный марьяж.

Свечи! — и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра… Везде: на белых перилах веранды, поверх вензелей решетки, в кронах деревьев, на подоконниках, плетеных креслах, разбросанных в беспорядке!

Есть.

Скрипки! — и скворцы на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть!

Марьяж длился. Оркестр! — и безумная капель рояля бросилась вниз головой с ветвей акации, чтобы вместо смерти окунуться в многоголосое аханье контрабаса; гобои эхом отдались в холмах, убегая прочь по тракту, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по растрепанной шевелюре сада — недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила Рашка-Княгиня перед каторгой, чтобы помнить всю жизнь, вступил в свои права.

Время. Пока марьяж длится; пока жива.

— Вставай, Шалва!

Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит — уходит.

— Погоди, Шалва!

Услышал.

Остановился.

— Вставай, говорю!

Лежит. Не лежит — стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: отдать последний рапорт Безумию. «Ваша беспощадность! Полковник Джандиери по Вашему приказанию…» Упрямый попался… да только с каких это пор муж жену переупрямит?!

— Иди ко мне!

Ну вот, послушался. Идет. Не идет — встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув суставами; затем — на четвереньки, ткнувшись в траву лбом.

— Ну?! Долго мне ждать?!

На колени.

Это правильно, Шалва: перед женой — на колени.

Это ты верно понял.

А теперь — вставай.

— Пляши!

— Мертвяка! — охнули в толпе. — Мертвяка подымает!

— Пляши, говорю!