Только шум со двора никуда не делся.

Дневной шум; невпопадный.

Обернулся Федька к Друцу. Глядит; боится. Аж перекосило крестного, водку старый ром расплескал, наливаючи — а такого греха отродясь за Дуфунькой не водилось!..

Ой, Федор, карта чистая, глупая! Отродясь ли?! Помнишь: в Кус-Кренделе тьмутараканском, когда Валета с Дамой на поселение определили? Вижу, помнишь.

Кособочился тогда ром, хрустел суставами… Неужто — опять?! И к жене бежать надо, и с Друцем нелады, совестно бросать в одиночестве…

— У тебя что, шило в заднице, морэ? — хрипит Друц, губы в ухмылке растянуть силится; жаль, не хотят губы тянуться.

— Да вот, привиделось… с Акулиной нелады!

— Думаешь, ее привезли? тогда чего стоишь? розмар ту о кхам?!( Разбей тебя солнце! ) Беги, встречай!

— А ты?

— Что — я? Ну, прихватило старика… иди, иди, Федька, сейчас попустит! проходит уже… Ай, брось тугу-пе-чаль! — не сдохну! рано мне еще! А может, и не рано…

Последние слова ром пробормотал еле слышно, одними губами; и Федор, уже ломившийся в этот момент к двери, так и не понял: послышалось? нет?!

***

Скорее! скорее! — бухает в груди сердце, и в такт бухают по лестнице Федькины сапоги (когда и впрыгнуть-то в них успел?!). Раздраженно хлопает за спиной потревоженная входная дверь. Вот они, экипажи — два, как в комнате грезилось! коляска княжья и пролетка извозчичья! Сам господин полковник Княгине на землю спуститься помогает, а из задней пролетки отец Георгий выбирается и почему-то еще с ним Сенька-Крест, кучер полковничий. Выходит, и тут все верно: самолично Джандиери коляской правил! Что ж это? как это? куда, откуда, зачем! Друц говорил — никаких вещих снов, никаких видений, никаких финтов; неделя, может, две… Не мог видеть! Не должен! А увидел…

Мечутся мысли у Федора в голове вспугнутыми нетопырями, пищат, норовят вцепиться — не отодрать.

Мечется свет фонарей по двору, в глаза кидается, норовит ослепить, свет тьмой сделать.

Спешит-торопится навстречу приехавшим матушка Хорешан, причитает по-грузински.

Вроде бы и не должен Федор ее понимать, и не понимает, а все-таки догадывается: о чем ворона князю галдит. Виновата, мол! не уследила, мол! эти неудачники, молодой со старым, княжну-ласточку кататься увезли! да так укатали, что затемно вернулись! А княжна-ласточка умаялась, бедная! спит с тех пор без просыпу, царевна наша!..

Джандиери ей в ответ: здорова, мол, Тамарочка-то? ничего лишнего не приключилось? устала? спит? ну и ладно, ничего страшного, слава богу: спит — и пусть спит! полно кричать-волноваться, матушка Хорешан! Ас неудачниками, молодым и старым, он, князь Джандиери, строго разберется! пусть матушка Хорешан даже не сомневается…

Федору бы старуху дальше слушать, ан не слушает! и князя не слушает — к коляске спешит, мимо всех; подбежал, на ступеньку вспрыгнул, а навстречу жена любимая с сиденья встает, улыбается, улыбается, улыбается… да нет, и впрямь улыбается! Только в глазах испуг запекся.

— Ты как, Сашенька?! (На людях — Сашенька, это святое!) С тобой все в порядке?

— Хорошо мне, Феденька. Если с тобой — всегда хорошо. Просто сон дурной приснился, и все дела…

Обнял Федор жену. На руки подхватил, будто в день свадьбы; лапы медвежьи ватой сделал, теплой колыбелью. Вздрогнул тайно:.неужто одни им сны на двоих снятся? неужто — как раньше?! спросить?.. А если — нет? Если ерунда? пустяки?! Ведь только пуще любимую напугаю. Обожду, ре лил, ничего пока спрашивать-говорить не буду. Опасно ей волноваться, в ее-то положении. Да и вообще…

Что это за «вообще» такое-растакое, откуда взялось и куда выведет — сие осталось для Федора загадкой. Не успел додумать; кашель помешал. Не свой кашель, чужой, но знакомей знакомого.

Кус-Крендельский кашель.

Обернулся.

Рядом прижимала платок к губам Рашель. Кашель сотрясал ее всю, и бородавчатая жаба подло булькала горлом, клокотала в груди, напоминая о временах, когда Княгиня подолгу мучилась бессонницей, надрывно кашляя студеными зимними ночами.

Нет, конечно, сейчас все было иначе. Приступ закончился, едва начавшись; Княгиня поспешно сунула скомканный платок в сумочку — и на ее бледном, присыпанном лунной пудрой лице мало-помалу проступило некое подобие румянца.

Стоял Федька, жену беременную на руках баюкал; молчал растерянно. Да что ж это творится? Друц, Княгиня! — растолкуйте, разъясните! разведите беду руками!

Встаньте за плечами, правым-левым! Эй, Валет Пиковый: сам говорил ведь — не дано силы после выхода! Ни крестным, ни крестникам. Почему я вижу лишнее?! слышу?! чую?! Почему ты пальцами хрустишь, а Рашелю жаба терзает?!

Ответьте, крестные! — вы в Закон выходили, вы в Закон выводили, вы все можете, все знаете, все-все…

Или беззаконное дело творится?!

Последняя мысль засела в голове ядовитой занозой. Раздражала. Мешала. Но дальше не шла и прочь не выдергивалась, только колола без толку. И из-за этой подлой мыслишки да еще, наверное, из-за темноты и выпитой водки Федор плохо видел.

Плохо слышал. Плохо соображал, куда идет, куда несет притихшую на руках жену.

Ясно, что к дому, ну и ладно.

И когда прямо перед ним призраком возник белый силуэт — остановился. Ошарашенно помотал головой: кто? что? привидение?!

Здравствуй, княжна Тамара в сорочке кружевной!

Доброй тебе ночи! Вот тогда только Федор испугался. Нечисти дурной, лешаков с кикиморами, призраков-мороков отродясь не боялся; да и веры особой им не давал.

А тут… Вспомнилось недавнее: идет Тамара навстречу Акулине птицей хищной, в руке — нож серебряный, с ближнего стола подхваченный. Ведь если присохла, то с кровью оторвешь, с болью, с воплем сердечным! А тут Федор разлучницу на руках к дому несет! Что жену венчанную — до того ли безумице?! бросится! налетит! Без ножа в клочья рвать начнет!

Далеко (не успеть!) что-то кричал князь, надрывалась карканьем матушка Хорешан — а Тамара все стояла. Смотрела на двоих. И такое чудо светилось на пепельно-бледном лице княжны, такое диво брызгало из византийского письма очей, что не выдержал Федька Сохач.

Взгляд отвел.

Отвел — и вдруг понял острей острого: не было ненависти во взгляде Тамары! страсти безумной не было;

Да и самого безумия!.. Стоит девушка, смотрит на молодую чету. Завидует слегка: вот, им вдвоем хорошо, нашли друг друга, счастливы; а я все одна да одна… тоскливо ведь — все время одной-то!

— Добрый вечер, Александра. Добрый вечер, Федор. Почему шум?

— Гости, Томочка! гости, хозяева! вернулись, сейчас ужинать станем, песни петь… — наверное, Федор еще долго нес бы околесицу, хлопая ресницами, если бы не жена любимая.

Маленький у нее кулачок; твердый. Хорошо таким под ребра тыкать. Вот и тыкает.

— Странно, — Тамара помолчала. Медленно огляделась по сторонам, будто впервые здесь оказалась. — Вроде бы помню все… и не помню. Словно спала очень долго; теперь проснулась. Все какое-то новое… непривычное…

А у Федора в голове голос Друца бубнит издали виновато:

«Я… Федька, я же хотел как лучше… Понимаешь, Федька… я за тобой хотел… А она… Понимаешь?» Ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Лишь сердце сладко замерло на миг в предчувствии небывалого: хотел как лучше, баро? хотел? или сделал — как лучше?!.. Ай, ходи, чалый, скачи, чалый, без конца-начала!..

Тут сам Друц возьми да и объявись: легок на помине! Видать, попустило рома.

Уставился на Тамару, будто и вправду Ночную Бабу увидал; перекрестился раз, другой.

А княжна возьми-обернись:.

— Зачем же вы меня, — говорит, а сама улыбается чему-то, — Ефрем Иванович, одну там оставили? Я уж вас ждать отчаялась. Терпела-терпела, пока ОН не пришел и огонь не потушил. Вы знаете, Ефрем Иванович, едва вы ушли, мне сразу вдвое больней стало! втрое! вдесятеро! Я и не знала, что так бывает…

— Я… — у Друца аж язык отнялся. — Не мог я, княжна, милая! не мог! Я бы остался, если б моя воля!.. казните вы меня, дурака старого!

И на коленки перед ней: бабах!

Друц, вольный ром — на коленки?!

— Встаньте, встаньте, Ефрем Иванович! Не корите себя! Все ведь хорошо закончилось. Это я вам еще «спасибо» сказать должна! ОН, когда огонь тушил, сказал… А сама рядом, напротив, и тоже на коленки! Откуда только все набежали: тут тебе и Шалва Теймуразович подхватывает, и матушка Хорешан каркает, и Княгиня успокаивает, и отец Георгий увещевает, и прислуга галдит наперебой!

Не дали Княжне договорить.

Не дали Федору узнать: кто такой ОН, и что ОН княжне сказать успел.

— Тихо!

Это князь, командирским голосом.

А дальше, уже в тишине, строго-настрого велел Джандиери всем спать идти. Время, мол, позднее, все устали, пора и честь знать. Утро вечера мудренее.

Спать не хотелось.

Отнес Акулину в ее комнату (дом большой, покоев на всех хватило и еще осталось).

Раздеться помог, одеялом укрыл; поболтал с женой о всякой всячине. О главном, что сегодня — вернее, уже вчера — случилось, говорить боялись; обошли сторонкой, по молчаливому согласию. Вместе за княжну Тамару порадовались, пожелали ей светлого разума на веки вечные; трижды сплюнули через левое плечо, чтоб не сглазить. После еще и за плечо, куда плевали, глянули: нет, никого там не стоит… ну и ладно, привыкнем.

И пошел Федор к себе. Ибо для утех постельных давным-давно все сроки вышли, жена на сносях…

У себя стряхнул с кровати хлебные крошки, оставшиеся от бестолковой полуночной пьянки. Вынул портсигар, закурил. В голове прояснилось окончательно, хмель сгинул — куда уж тут спать!

Стал комнату из угла в угол шагами мерить. Стал дым колечками (как Княгиня! — кольнуло непрошено…) в потолок пускать. Стал мысли разные-несуразные в голове перебирать. Мысли перебираться не желали, разбегались мышами, додумать до конца ни одну не выходило. Федор даже разозлился на самого себя: вот ведь орясина, лешак таежный, думать — и то за эти годы не научился!

Прав был Дух: ничего своего, все — чужое!

Взаймы!

Остановился. Окурок в пепельнице смял, затушил. Перестал ногами по полу топать — и разом голоса услыхал. Внизу, в саду; рукой подать. И голоса-то знакомые: один — Друцев, другой — отца Георгия!

С детства знал Федька: подслушивать — дурно.

Жене сколько раз выговаривал.

А тут как в спину толкнули: подкрался на цыпочках к подоконнику, створки пошире распахнул… -…ай, бибахтало мануш, кало шеро!( Неудачник, черная голова!) не сообразил я, башка пустая! Ясное дело: пока один крестник в Закон не вышел, другому вовек не бывать! А княжна бедная места себе не находит, с ножом к горлу подступает: спаси Феденьку! ты можешь, ты колдун! Она-то к нему, к Федьке, присохла, а Федька, вишь, брык — лежит колодой. Да ведь девка любой грех над собой сотворить могла! без ума ведь девка…

Гитара взяла аккорд, другой — сухие, ломкие, не аккорды, сучья мертвые. Наконец тренькнула обреченно:

— Ну, я и решился.

— Княжну! в крестницы! взять?! — ахнул под окном отец Георгий.

И Федька ахнул. Только про себя, молча.

— Да, отец Георгий! Да! А куда деваться?! Взялись мы за руки, горим в огне Договорном. Молодцом княжна держалась, скажу я вам! всякому бы так! — и тут меня волоком! прочь! Вот он я, ром сильванский. Валет Пиковый! — безумную девку одну бросил в огне гореть!..

Замолчал Друц.

Лишь гитара всхлипывала прерывисто, виновато, словно жаловалась без надежды.

— И… что? Да не тяни ты жилы, Валет, бога ради! — батюшка явно пребывал в изрядном волнении.

— Ничего, отец мой. Ничего. Едва обратно откинулся — сразу к ней. Догореть, вместе. Или вытащить. АН нет, не могу! не пускает! она там, я — здесь! Ай, что делать, не знаю! Стоит княжна, глаза закрыты, рука — как лед. Горит! сама!..

Гитара вскрикнула раненой птицей: умолкла.

— А стали мы ее с Федькой в коляску сажать, она возьми и очнись! «Сгорело там все, дотла, — говорит. — Поехали домой». Ясно говорит; не заикается. Совсем.

Потом заснула. А дальше… дальше вы сами все видели, уже при вас было.

Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.

Молчал Друц, молчал отец Георгий.

Долго молчали.

— Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! — наконец раскололась тишина.

И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе — ну кивни! согласись! — что Федора у окна озноб пробил.

— Может, и чудо, — задумчиво протянул священник. — А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь — мне. Не как иерею церкви; как «стряпчему», Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику — одному гореть. Понять бы…

Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:

— Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря… Убежал тут от Федьки озноб.

Испугался. Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое «озарение».

Ведь отец Георгий — не просто священник и даже не просто маг в законе! Он — «стряпчий»! А «стряпчий», он никому соврать не позволит… Будь ты хоть сам Дух Закона! Ведь мог же этот Дух их с Акулиной обмануть? запугать? запутать?! Еще как мог, у себя-то дома, со всеми его воробьями-пауками-паутинами! Почему для них Договор — не как у всех?! Почему: только с детьми собственными?! Да еще и без согласия?! А ежели Дух сам же свой Закон нарушил — значит, можно его, Духа этого, через «стряпчего» к ответу призвать, переиграть все, чтоб по справедливости!

По справедливости!.. …земля больно толкнулась в босые пятки. Еще бы: со второго этажа в ночь прыгать… Плевать!

Ночная роса скатывалась со стеблей травы; зябко щекотала ноги. Тьма подкрадывалась сзади, прохладными ладонями закрывала глаза. Морочила, шутки шутила: угадай! кто? где? Хорошо, лунный серпик вспорол набежавшее облачко, сунулся рогом наружу. Указал: вон они.

За столиком, под дубом-великаном.

Шаг сделал Федька.

Два шага сделал Федька.

Кричать-окликать нельзя ведь, весь дом переполошишь, матушка Хорешан тогда ногами затопчет… Три шага сделал Федька, и даже четыре.

А на пятом увидел ясно-ясно: не двое людей за столиком сидят. Две карты на столе ломберном, на зеленом сукне, которого здесь не стелили никогда, плашмя лежат.

Валет Пик и Десятка Червонная. Засаленные обе, вытертые; у Валета уголок надорван. Теперь за ним, за Федькой Сохачом, дело — иди, шлепнись поверх чистой картой, ляг своей-чужой волей… Проступит сквозь белизну невесть что: Девятка?

Туз? шут-Джокер?! И уйдут три карты в глухой отбой, чьей-то взяткой лягут сбоку, чтобы потом вертеться в колоде-паутине до скончания веков, аминь!.. ну что за дурацкие видения иногда по ночам случаются?

Как сквозь толщу воды, издалека пробилось: Друцева гитара. Поперхнулась, захлебнулась; увязли струны в корявых, разом отнявшихся пальцах. Пошли бором переборы, заблудились, пали в омут…

Слышишь:

— С пальца сорвалась струна, Плакать не хочет она. Я и гитара — мы Кажемся старыми, Наша ли в этом вина?..

Твое ли это, парень? чужое? краденое?! — Федор? ты? Да что ж ты делаешь…

И резко, не обычным, тихим голосом исповедника, а вскриком, больше похожим на удар ромского кнута:

— Лови! Рожок луны ткнулся наискосок — посмотреть! — и словно пригоршня слез пролетела от отца Георгия к Федору. Сверкнула россыпью капель, расчертила темноту брызгами…