В коляске княжна сразу заснула. Только вздрагивала во сне, стонала тихонько и вновь замирала, упав головой Федору на плечо. Выбившаяся прядь щекотала мочку уха; хотелось убрать, поправить, да страх разбирал.

Еще проснется.

— Ты теперь в Законе, Федька, — не оборачиваясь, бросил Друц. — Понимать должен: где соколом, где вороной. Ученик тебе нужен. Крестник. Иначе — гнилой фарт.

Сгоришь без толку, и вся недолга. Теперь что ты с Акулиной, что я с Княгиней — отрезанный ломоть. На неделю, а то и на две — никаких финтов. Захочешь — не выйдет.

— Почему?

— Потому. Ну представь ты, дурья башка: вышел крестник в Закон, а ни для него, ни для крестного под рукой новых учеников нет! Или есть, но к ним ехать надо, или их к себе везти… А на себя финт завяжешь — пропадешь. Вот и не дано нам силы после выхода. Неделю, две — наверняка. Иногда больше. Чтоб было время до нового крестника дотянуться.

— Ты б мне раньше это сказал, — Федор чувствовал, что обижает рома, но говорилось само, не остановить. — После драки мы все умные. Легко тебе…

Все время хотелось оглянуться. Позади, за спиной, чего-то недоставало. Будто крылья были да сплыли. Или хвост ящеричий оторвался. Но оборачиваться не получалось: стыдно.

Дурак ты, Федор.

И Друца зря обидел.

— Мне легко, — согласился ром. — Мне легко, Федька. Меня крестный за месяц предупредил. Как почуял, что выход близок, так и предупредил. И что там будет, и что тут станет. Ты прости меня, Федька, и Княгиню прости, если сможешь… Нюх у нас отбило. Думали: вам еще с полгода в крестниках кантоваться. А если бы раньше положенного начать объяснять… Сорвать это дело можно. Как беременность срывают. Никак нам нельзя было раньше, Федька… прости…

— Жжет! — шепотом вскрикнула княжна, порываясь сесть с закрытыми глазами. — Жжет!.. больно… я согласна, согласна, пусть горит, пусть!..

Федор прижал к себе хрупкое тело. Видела б жена: простила.

— Ну тихо, тихо… Все хорошо, Томочка… И вдруг — запоздало, невпопад — сообразил:

— Друц! она!.. она не заикается!

Спина Друца была несчастной и виноватой.

На даче их поджидала изрядная выволочка. За позднюю прогулку, за долгое отсутствие, за неумение думать головой; за все про все досталось. «Вай, мзетуна-хави! — причитала тетушка Хорешан, пока Федор нес на руках в спальню так и не проснувшуюся княжну. — Вай, шени чириме!»( Ой, раскрасавица! Ой, мне бы твои болезни!) И грозным шепотом, Федьке:

— Эриха! Бедшави, бедукугмарти!..( Эриха! — возглас досады. Дальше: «Невезучий (с черной судьбой), неудачник (с кривой судьбой)»!) Молчал Федор. Низко опускал повинную голову.

Тяжко было сознавать: да, без вины виноватый. Но стократ тяжелее было слушать чужую речь, впервые за последние годы не разбирая смысла. Кивал невпопад, со всем соглашался, а про себя понимал: прав Друц.

Это, значит, до первого крестника так оно и будет. Неделю, две, а дальше поторапливаться придется, если жизнь дорога.

«Как там жена? ей-то каково?!» — неотвязно сверлила мысль.

Вспоминать о проклятии Духа Закона не хотелось.

Хотелось другого: всласть посидеть с Друцем на темной веранде, под одну-единственную свечу, и еще под запотевший на леднике графинчик; расспросить доподлинно обо всем, о чем ему, отныне магу в законе, знать было положено заранее, да не сложилось. Только едва выбрел Федор на веранду, едва глянул на рома, битым псом скорчившегося в углу…

Нет, Федька.

Завтра.

Ведь правильно? — завтра время для разговоров будет, а сегодня тебя в сон клонит. Не ровен час, здесь же и свалишься… пошли в спальню?

А как упал на кровать — в чем был, в одежде, в сапогах, — так и провалился, откуда явился.

В Закон. …стоит Федор Сохач в сторонке. Не его нынче черед; а вроде бы как и его тоже.

Поясницу у Федора к дождю ломит, зубов у Федора недостает, в кудрях седые нити заплелись змейками; руки морщинами побило. Это, значит, годы, которых не обманешь. Рядом жена любимая: прежняя, знакомая, но выцветшая с возрастом. Это, значит, тоже годы… сколько ж их меж явью и сном прошло-пролетело?.. Ну да ладно.

Не о том речь. …а впереди двое сквозь препоны к Духу Закона идут. Бок о бок; плечом к плечу.

Обнажается морское дно, встают на пути горы, валятся с гор лавины-камнепады, мертвяки целыми погостами из могил лезут, загораживают путь — а они идут себе и идут. Миражи воюют с миражами, рушится с неба ливень, исходит паром и стоном земля — и вот: тишина, быстро рассеиваются последние клочья дыма, и двое стоят перед Ним.

Перед Духом Закона.

«…А мы лучше шли», — тихо, беззвучно, одним трепетным выдохом шепнула Акулина.

Бередя память, словно плохо зажившую, покрытую тонкой корочкой рану.

Кивнул старый Федор.

«Ну ведь правда, Феденька?» «Ну ведь правда…» — кивнул старый Федор.

«Да и они ничего… дошли же?! маленькие наши… родненькие…» «Дошли, — кивнул старый Федор. — Ничего они… ничего…» «Нет, ну что ты все киваешь?! кивает он! Смотри: почти как мы с тобой… молодые!.. почти…»…двое стояли перед Духом Закона. Две девочки; девушки.

Ваши дочери. Ваши крестницы. Почти как вы; почти как родители; лучше многих; лишь чуть-чуть… самую малость… жалкую, ничтожную капельку… …замолчи! …и только мягкая капель в темноте: бьются звуки мухами о ткань гардины, сами себя в паутину заплетают — мухами, нитями, пауками, магами, прошлым без будущего! — складываются в слова:

— Мы — не соль земли.Мы — соль на раны.Плач вдали и старый плащ в пыли.Мы уходим.Мы почти ушли.«Это странно, — скажете вы, — странно…»Мы смолчим.Валеты, Короли,Дамы и Тузы — увы, пора нам!И исход, как жизнь, неумолим.Мы — не соль земли.Мы — соль на раны.Дворники проспекты подмели,Грезят шашлыками стать бараны,Учат Торы, Библии, Кораны,Как копейкам вырасти в рубли,А рублям — в червонцы. Нежно,пряноПод окном тюльпаны расцвели.Басом распеваются шмели,Будды собираются в нирваны,Богословы рвутся в Иоанны,Корабли скучают на мели…Мы уходим,Мы почти ушли.Мы-не соль земли.Мы — соль на раны...это — мое?! чужое?! краденое?! дареное?!.ответьте!..***

— Что? кто?!

— Тихо, Федька… не шуми, старуху подымешь. Я это, Друц.

Сел на постели.

Откашлялся.

В окно заглядывал больной, щербатый месяц. Чахоточный румянец бродил по его серпику, от рога к рогу; месяц хотел в Крым, есть целебный виноград и лечиться на водах. Россыпь звезд вокруг беззвучно поддакивала: да, на водах!.. Да, лечиться… много есть, много спать и видеть сны, быть может…

Сон.

Слава богу, это был всего лишь сон.

Скоро часы станут бить полночь. Они любят полночь, эти настенные часы с маятником, похожим на медное яблоко Грехопадения, зажатое в пасти змия; для них это едва ли не лучшее время — о, полночь, это ведь прекрасно, но часы на службе! и поэтому они станут ее бить.

Смертным боем. Что за глупости порой лезут в голову?

— Я тут, Федька, водки калиновой принес… холодной… Хочешь водки?

— Хочу.

— Ну вот, морэ, совсем хороший стал!.. Водки хочешь… Хаса, пьяса, екх екхэскэ плэскираса!..( Едим, пьем, друг другу платим) Свечу зажечь?

— Не надо.

Озноб после дурного сна уходил со скрипом, остаточной дрожью гуляя вдоль хребта.

Слышать ромскую речь Друца, не понимая смысла, было жутко. Пустота за спиной, где раньше крыльями (паутиной?!) стояли они, скалилась по-волчьи: ничего, Федька! обойдется! неделя, две — а там крестничками обзаведетесь, все, как у людей…

В руке было намертво зажато… что?! Карта, некогда белая. Да и сейчас она мало-помалу опять становилась чистой. Но еще можно было разглядеть крестовые знаки по углам, и — лицо. Странное лицо, вроде бы знакомое, свое, привычное, но из глубины проступали, чтобы снова исчезнуть, провалиться сами в себя: Деметра из Балаклавы, носатая гречанка-крестница, какой-то старик в пудреном парике…

И, сквозь всех, оставшись в самом последнем, в Федьке Сохаче, неуловимым налетом, плесенью — Дух Закона.

«Ну, дурак! вот дурак! Говорил же: меня в вас побольше прочих будет!.. ой, дурак!..» И вот: снова карта чистей чистого. Ушел Дух, исчез Федька, сгинули Видоки Крестовые.

Лишь сон про дочерей остался.

В памяти.

Эй. Федор-безмастный! — бывают ли у «видоков» просто сны? Чего молчишь?! Или ты не «видок»?!

А кто?

— Ну, Федька, принимай чарку… За тебя пью. За Акулину нашу. Выросли вы, скоро здороваться перестанете!.. Шучу, шучу… Ну?

— Спасибо, Друц. Я с тобой да с Княгиней здороваться перестану, только когда язык мне клещами вырвут. И то — в пояс поклонюсь, пока спина цела. Спину сломают — головой кивну, если голова на плечах останется. С того света рукой помашу.

— Ай, красиво говоришь, морэ! Ай, завидки берут! Выпили?

— Выпили, Друц.

— Бери хлебушка. Я там рыться не стал, ржаного прихватил, полкаравая… хватит нам. На ночь много жрать, говорят, для брюха вредно.

— Говорят. Да что ж ты крошишь-роняешь?.. Давай, я сам…

— Роняю, Федька. Грех хлеб ронять, а я вот грешу. Прихватило меня… будто на каторге, по приговору. Или если бы финт на себя завернул. В пояснице хрустит, пальцы квелые, ломкие!.. ладно, пройдет. Знать бы, с чего… устал, наверное…

— Пройдет. А я, Друц, сон видел. Страшный. Вещий. Или не вещий — какая разница?

Все равно страшный.

— Тебе сейчас вещих снов видеть не положено. Говорил же: неделя, две… Возьмешь крестника, в полную силу развернешься…

Месяц за окном вдруг скатился кубарем. Ударил рогами под самое сердце: что, паря?! сон в руку? вещий?! Сказано тебе: неделю, две — никаких тебе финтов! без крестника! А ты: сон…

Пустой сон, значит.

И карта твоя белая — белая и есть.

Кыш, лица! прочь!

И только дребезжит на самой окраине сознания невысказанный, непроизнесенный вслух вопрос: «Друц, отчего тебя ломает? тебя, крестного, мага в законе?!» Нет! не может быть! не может…

Все мы — одна паутина; и все равно — быть не может!

— Еще по одной. Федька? — Наливай. Попустило тебя?

— Ф-фу… да вроде отпускает, полегоньку. Годы мои, годы, жернова на шее…

— Скажи мне, Друц… или лучше не надо. Молчи!

— Что тебе сказать, морэ?

— Твой крестный…

— Грэнгиро Дад? Лошадиный Отец?!

— Да. Твой крестный — он лучше тебя был? сильнее? мудрее?!

— Молодой ты, Федька. Завидую. Глупости твоей завидую. Конечно, лучше. Он — Король, я — Валет. Учитель и должен лучше ученика быть, на то он учитель…

— Нет! нет! нет… Не должен! Нет!

— Не кричи, Федька! Весь дом подымешь! Старуха Хорешан убьет нас с тобой…

— Пусть!.. не должен… Ну пойми ты, Друц, дурья твоя башка: если учитель всегда лучше ученика — это конец! смерть!

— Устал ты, морэ. Вот и блажишь что ни попадя. Накось, запей водочкой… Вот, вот, молодец!.. Нашел с кем споры спорить — со мной, косноязычным ромом! Завтра в город поедешь, зайдешь к отцу Георгию, он тебе и разъяснит на пальцах:

Христос, Перво-Ответчик, лучше апостолов был, апостолы лучше епископов, те лучше паствы… паства и вовсе грешным грешна. Испокон веку так.

— Нет!

— Да. Я Рашкину крестную в глаза не видывал, а от людей слышал: Фира-Кокотка такое заворачивала, что нашей Княгине и не снилось. Хотя обе — Дамы… А все почему, Федька? А все потому, что учитель на то и учитель, чтобы лучше ученика быть. И не спорь со мной, морэ. Не спорь, пожалуйста. Продышись, заешь хлебушком, и нальем по новой.

— Скажи, Друц… скажи мне!.. Ты тоже отказался?

— От чего отказался, Федька?

— Паутину? рвать?! Ты не юли, ты отвечай: отказался?!

— Какую паутину, Федька?

— Ту самую! Когда Дух Закона сказал тебе-молодому: не хочешь ли порвать паутину?!

— Не говорил он мне так, морэ. Путаешь ты что-то… Он мне иначе сказал.

— Как? Что он тебе сказал?!

— Эх, морэ… Проверял он меня. Спросил с подковыркой: ай, Дуфунька, большой барин! от учителя своего откажешься ли? изгонишь его из себя?! Ефрема из Друца?!

— И что ты ответил?

— Хотел в рожу плюнуть. Не успел: вышвырнул он меня прочь. А жаль, что не успел… Может, если б плюнул — сейчас больше б понимал. Зачем он меня проверял? чего хотел?.. кто знает?!

— Никто не знает. Наливай, что ли?

За окном, со стороны пруда, дробно простучали копыта.

Утробно рявкнул от ворот дог Трисмегист — раз-другой — и вдруг сбился, залился радостным, щенячьим лаем.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

В обманчиво-грустных, влажных глазах дога Трисмегиста, если он позволит чужому потрепать себя за шкуру на загривке, встав лицом к лицу… мордой к морде? лицом к морде? Короче: …муха.

Зеленая, жирная. Жужжит весело; взлетит, сядет, по новой взлететь собирается.

Крылья у мухи слюдяные, лапки у мухи живыми ворсинками. Норов у мухи — страшней некуда. Вот на какого зверя охотиться надо, если ты настоящий герой.

Давно это было.

И стыдно вспоминать, и сладко. Вот ведь какая муха была…

***

Часы удивленно качнули маятником.

Полночь.

Пора бить.

IV. АЛЕКСАНДРА-АКУЛИНА или СИЖУ ЗА РЕШЕТКОЙ…

И поведу слепых дорогою, которой они не знают, неизвестными путями буду вести их; мрак сделаю светом пред ними, и кривые пути — прямыми…

Книга пророка Исаии

…Решетка.

Почему — решетка? Острог?! Шалва Теймуразович, где ж твое слово княжеское, полковничье? где твоя «крыша»?! набекрень съехала, от ветра?!

Куда это я угодила, рыба-акулька, в какой-такой аквариум?..

А ведь я тут не одна! Вон сопит кто-то рядом. Голову бы повернуть, поглядеть, кто? — да шея будто заржавела. И нога. Правая. Ох, не вовремя! Так и подмывает через плечо взгляд бросить: почему за спиной пусто? почему зябко?! почему я не я, а воздушный шарик без ниточки?!

Да что ж за катавасия стряслась?!

Разозлилась — сама на себя, на шею свою ржавую, на всю жизнь-пережизнь дурацкую, с ее шариками, решетками, здравицами да проклятьями; разозлилась — и рывком села.

Хватит разлеживаться!

Шея ка-ак хрустнет, ногу иголками навылет пронзило, а хуже всего другое: голова вальсом закружилась, темно перед глазами, в животе ребеночек брыкаться начал — того и гляди в обморок брякнусь. Ох, в моем-то интересном положении только дергаться: не ровен час рожу раньше срока…

Издалека, будто сквозь вату — голоса:

— Очнулась! Слава богу!

— Лександра Филатовна! голубушка! как вы там?

— Выбирайтесь из клетки скорее, дамочка! А то тигра вона уже пасть раззявила!

— Сейчас, сейчас, я засов отодвину… Это что за «тигра» пасть раззявила?

Мальчик, полосатик мой — это ты, что ли, «тигра»? Ну будет, будет, ворчать…

И вдруг разом обрушилось, как плотину прорвало: придурок из зевак взял и окурок к Мальчику в клетку кинул, аккурат на солому! Хорошо, я мимо шла; а то пока за водой бы бегали или шланг тянули… Мальчик в угол забился, солома в клетке дымится, гарью воняет; только загореться я ей не дала, затоптала. Потом Мальчика успокаивать принялась — и тут на меня накатило!