И все-таки: смертельно хочется водки.
Стакан.
Мелкими глотками.
Помянуть детского доктора Ознобишина.
***«Княгинюшка!..» Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо.
«Довелось… свидеться…» — Та-ак… Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр… э— э… Валерьянович?
«Не оши… ошибаетесь…» — Почему он не отвечает? — спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной.
— Он отвечает, — сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать.
Королю было больно. Пожалуй, никто, даже врачи, давно привыкшие к чужим страданиям, даже фельдшеры, чье ухо огрубело от наихудших криков боли — детских… никто не понимал, насколько ему в действительности плохо.
Никто.
Кроме тебя.
Так спелое на вид яблоко лопается под пальцами, открывая источенную червями, гнилую, дурно пахнущую сердцевину; так под твердой кожурой ореха воняет тленом бывшее ядро.
Король умирал, выбрав отнюдь не самый легкий способ самоубийства.
«Княгинюшка…» «Зачем?» — одними губами; нет, какими там губами! — сердцем, душой, тайной струной, готовой порваться в любой миг, спросила ты.
— Господин Ознобишин! Вы можете говорить?! «Зачем? Полгода — ни единого финта, Рашелень-ка… ни единого! Они Андрюшеньку — булыжниками… Груда камней, груда, и шевелится… долго. А меня, старика, пальцем… пальцем не тронули! Божьи мельницы, Дескать! медленно мелют, дескать! даже искать не стали — иди, кто бы ни был! гуляй! на том свете дороже заплатишь!..» — Господин Ознобишин? Вы слышите меня? «Н-не… н-не надо… меня арестовывать… Я сейчас… я уже…» — Он слышит, — ты тронула Джандиери за предплечье и мельком удивилась: камень, не рука. — Он слышит вас, Шалва. Не надо его арестовывать. Он сейчас умрет, и все закончится.
— Да как вы!.. — замельтешила сестра, гневно поджимая и без того узкие губы. — Кто умрет?! кто умрет, я вас спрашиваю?! Петр Валерьянович, не слушайте вы их!
Сейчас профессор Ленский приедет! За ним послали, на извозчике! Эх, вы! Петр Валерьянович детей! с того света! он — доктор, целитель! А вы!..
«Рашеленька!.. закрой ее, глупышку. Или нельзя?..» — Можно, — кивнула ты. — Сейчас нам все можно, мой Король.
Под рукой камень стал наливаться свинцом: Джандиери почувствовал твой «эфир», не мог не почувствовать, но тебе было все равно. Полгода — ни единого финта… как же он смог? как выдержал?! И еще: ребенок этот… Уртюмов, внук Ермолая…
Зачем?!
"Ни за чем, Рашеленька. Просто так. Мальчишечка от пневмонии… только-только…
Сумел дотянуться; за уши… Выволок. Оно можно, когда… только-только… Ни за чем. Пора мне, Княгинюшка".
— Грехи замаливал. Король? Не хотелось, а спросилось. Само.
«Дура ты, Княгинюшка. Сумасшедшая дура. Сама ведь знаешь…» — Знаю, Король. Прости.
Впервые ты самовольно работала в присутствии облавного полковника. Научилась, значит. Впервые и, должно быть, в последний раз. Замолчала, как отрезало, сестра милосердия — завтра и не вспомнит, о чем кричала-гневалась; Джандиери, закованный в броню нечувствительности, просто молчал, не забирая руки, за что ты была ему признательна; а ты работала.
— Так и живем. То платим, то не платим
За все, что получаем от судьбы.
И в рубище безмолвные рабы,
И короли, рабы в парчовом платье -
Так и живем, оглохнув для трубы…
Булыжник лег под ноги: крупный, тесаный. Стены поднялись вокруг: зубчатые, могучие. Ворота.
Галерея сверху.
И во дворе замка, на троне из слоновой кости, умирает король-некромант.
Тучами кружат в небе нетопыри, скорбным писком салютуя уходящему, багровый глаз солнца течет слезой, скатываясь в черный проем между башнями; стражники у подъемного моста застыли железными истуканами, подняв алебарды в салюте прощания.
Так, мой Король?
«Спасибо… спасибо, Княгинюшка…» — Мы не хотим, не можем и не знаем — Что дальше? что потом? что за углом? Мы разучились рваться напролом, Ворчим под нос: «Случается… бывает…» — И прячем взгляд за дымчатым стеклом…
Череп в медной диадеме страдальчески оскалился, благодаря. Доктор Ознобишин теснее закутался в плащ, в расшитый жемчугом бархат, словно стыдясь тела, предавшего его в такой момент; плоть таяла на суставах пальцев, обнажая кости, кожа истлевала гнилой ветошью.
Смрад забивал тяжкий аромат благовоний. И еще: брезжил на самой окраине взгляда (присмотрись — исчезнет!) — Белый Рыцарь. Некто; никто. В иссиня-снежной броне; лишь сквозит алым в сочленениях доспеха — ранен? измарался? мерещится?!
Ладно.
Пусть его брезжит.
Да, Король?
"Ты живи, Княгинюшка… живи, ладно?.. На Тузовых сходках… долго спорили.
Решили: пусть. Живите. Авось задержитесь… после всех. Ты живи, Княгинюшка… пожалуйста…" — Хорошо, мой Король. Уходи спокойно. Бились стяги на ветру: треугольники из вощеной бумаги.
-…Все, как один — с иголочки одеты И даже (что греха таить?) умны.
Мы верим книгам и не верим в сны;
Мы выросли, мы все давно не дети -
А дети ночью чуду шепчут: «Где ты?!»,
Ах, дети! непоседы! шалуны…
— Все, — сказала ты, возвращаясь. — Король умер.
— Да здравствует Король? — спросил Джандиери, глядя мимо тебя. И на миг показалось: он все видел. Замок, стены, трон; труп на троне. Этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда, но синяя жилка трепетала на виске князя, и крупная капля — пот? слеза?! — сползала по щеке к углу рта.
Наверное, все-таки пот.
Душно.
Будто отвечая, небо громыхнуло на востоке. И дробью отозвалась крыша оранжереи.
Засуетилась сестричка, кинулась к дверям… вопросительно уставилась на вас из-под навеса…
До нее ли, глупой?
— Что скажешь. Княгиня? Да здравствует Король?
— Нет, Шалва. Просто: Король умер.
Покинув танцевальную залу, ты спустилась вниз, в холл. В дамскую уборную не пошла. Просто встала у окна, опершись о дубовый крашенный белилами подоконник.
На улице еще только копились по углам сумерки; бал для институток всегда начинался рано, начальница за этим следила строго.
Зря, что ли, императорским указом начальниц института ввели в попечительский совет?
Глупости! Все глупости!.. Ах, дура ты, Рашка…
Швейцар, отставной фельдфебель-гренадер, бочком высунулся из своей каморки.
Гулко чихнул, растопырив прокуренные усищи, будто черноморский краб — клешни; устыдился своего чиха.
Спрятался в нору.
В портсигаре оставались три папироски «La jeunesse», тонкие, длинные. Ирония судьбы: «Je veux un tresor qui les contient tous, je veux la jeunesse», (Я хочу сокровища, которое вмешает в себе все, я хочу молодости!) речитатив Фауста. Ты огляделась, комкая мысли ни о чем, как иногда комкают платок — от нервов; и швейцар мигом все понял.
Объявился рядом, поднес огоньку.
— Наливочки-с? — заговорщическим тоном крякнул он, вроде бы ни к кому конкретно не обращаясь. — Смородиновой? Господам облав-юнкерам — ни-ни, мы службу понимаем… для солидных людей, если в расстройстве или там душа просит!.. В особенности — для дамского употребления…
Вместо ответа ты отстранила его. Прошла в швейцарскую каморку, забыв спросить разрешения (о чем ты?! Ах, глупости…), без «эфира», как к себе домой. Говорят, у ветошников тоже бывает такое: интуиция называется. Противная штука; ты только сейчас поняла, Княгиня, по себе — до чего противная.
Вроде протеза у инвалида: не под штаниной, а так, наружу.
В раздолбанной тумбочке нашлась початая бутылка водки; стакан — в меру чистый — стоял здесь же.
— Помянем? — спросила ты, наливая себе до краев.
— Кого-с?
Он был разумен и понятлив, этот швейцар. Дамочка в летах, все при ней, да недолго носить осталось; с двух концов свечку палит. Времени-то у дамочки с гулькин нос — форси, пока хвост есть! Может, любовник кинул или еще что…
Решила дурить — значит, лучше подпеть вторым голосом.
Молодец, держи ассигнацию. И давай-ка выйдем… В холл, на воздух.
— Э-э-э… так кого поминать велите-с?
— Символ. Эпоху.
— Ну что ж, ваша светлость… символ так символ. Царствие ему небесное, новопреставленному! А я, с позволения-с, из горлышка… тут глоточек всего-то…
Водка оказалась совершенно безвкусной.
Вода, не водка.
— А заедок-то и нет, почитай! — огорчился швейцар, опасливо косясь на лестницу: не приведи бог увидит кто из институтского совета!.. ф-фух, тишина… — Колбаску я схарчил уже; да и с чесночком она, колбаска, не про дамские вытребеньки! простите старика, ваша светлость!.. ситничек есть, корочка…
На лестнице звякнули подковки сапог. — Эльза Вильгельмовна! Разрешите обратиться! Пашка Аньянич, лихой портупей-вахмистр, вытянулся во фрунт. Вороная прядь упала на лоб, глядит прямо, чуть насмешливо… это у него скоро пройдет.
Навсегда.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХВы никогда не заглядывали в глаза облав-юнкеру, без пяти минут офицеру? В глаза Пашке Аньяничу? Ну что ж, попробуйте: …статуя.
Почти готова. Звонкие, короткие удары молотка по резцу. Летит каменная крошка, запорашивает глаза. Проморгайтесь — и вот: из куска гранита уже проступил гордый разворот плеч, торс, закованный в ребристую кирасу. Человек словно вырастает из скалы, сбрасывая с себя лишнее, но по-прежнему оставаясь камнем. Одна беда: лицо… Не вяжется это молодое, мечтательное лицо с фигурой Каменного Гостя.
Рука у скульптора дрогнула, что ли?
Близится резец: выше, выше…
За спиной Аньянича прятались две институтки: совсем юные, свежие… Глазенки-то лампадами горят!
— Что вам, Пашенька? Едва не ляпнула:
«Водки? Так мы со швейцаром допили…» — Не соблаговолите ли записать за мной вторую кадриль?
Насмешничает? Вряд ли.
— Пашенька, милый! Мало ли вам девочек?! Они на ваш мундир, на лазурь «Варварскую», как бабочки на огонь — только поманите!
— Эльза Вильгельмовна! Я обещал показать сим девицам, как истинная кадриль танцеваться должна! Без вашего согласия! Умоляю!
— Стара я, Пашенька, кадрили вытанцовывать!.. Ты уж сам… Молчит. Ждет.
— Пашенька!.. ну хорошо, хорошо, идите в залу, я скоро…
— Если позволите, Эльза Вильгельмовна, я обожду здесь.
— Милый вы мой мальчик! Знаете, я должна вам…
Стены пошли вприсядку; потолок холла накренился, завертелся безумным волчком.
Что с тобой, Княгиня?! — еле удержавшись на ногах, ты ухватилась за перила. «О розы алые! в хрустальных гранях вазы!..» — закричал кто-то в самое ухо; оглушил, испугал.
Опьянела?!
И только в следующую секунду поняла: случилось.
Феденька в Закон выходит.
На собственном опыте ты знала: канун выхода в Закон оба — и крестный, и крестник — чувствуют примерно за сутки. Чтобы было время укрыться от назойливых глаз, лечь на дно; уединиться. Сейчас же творилась околесица: тебе не дали времени! совсем! снег на голову! Еще минута, может быть, две, и ты рухнешь на мраморный пол, раскинешься бесчувственным манекеном — они вызовут врача, станут мельтешить, спасать, подсовывать флаконы с нюхательными солями…
Боже!
Если б еще знать: как ты выглядишь со стороны, когда Закон призывает тебя к себе?
Как?!
— Эльза Вильгельмовна? Вам плохо?
— Ничего… ничего, Пашенька! девочки!.. Вы идите, я сейчас…
Он кинулся вниз; подхватил сильными руками, не дал упасть.
— Я позову кого-нибудь?! Зиночка, Варя! скажите начальнице…
— Не надо. Мне хорошо. Ты врала.
Тебе было плохо; хуже, чем секунду назад. Потому что все прошло: потолок, стены, круговерть выхода в Закон. Ты вполне могла идти плясать вторую кадриль. Княгиня, кокетничать с молоденьким Аньяничем, являть Зиночке и Варе пример неувядающей молодости, пить хоть второй стакан водки, буде щвейцар расстарается сбегать в лавку…
Чудо захлестывалось петлей на шее.
Тебе снилось повешенье, Княгиня?! — сон в руку, в ладонь, в кулак, крышка люка проваливается вниз, слитный вой толпы оглушает («А-а-ахххх!.. А-а-а…»), и ты летишь, летишь, летишь в бездну с обрывком веревки на шее — смешной, страшный, безнадежный флаг бывшей жизни…где-то… …где-то там… …где-то там, в месте, название которому еще не придумано на языках человеческих, выходил в Закон леший-Федька — а ты. Дама Бубен, фея-крестная, находилась здесь, на этом дурацком балу, в здравом уме и трезвой (ну, лишь слегка подвыпившей) памяти.
Дура! дура! дура!.. Дуракам Закон не писан.
— Пашенька… да идите же наверх!
Он подчинился.
Двинулся вслед за институтками по ступеням, оглядываясь через плечо; лицо облав-юнкера, всегда малоподвижное, на этот раз дергал нервный тик: левое веко трепетало не в такт, отчего казалось, что Пашка шутовски подмигивает.
Удивительно для будущего офицера Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар», но сейчас тебе было не до удивлений.
Ты готовила финт.
Х. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ТАМАРА И ДЕМОН
И скажешь: «Били меня, мне не было больно; толкали меня, я не чувствовал. Когда проснусь, опять буду искать того же».
…Ну, здравствуй, Ефрем, Лошадиный Отец. Очередного крестника привел? Вижу, привел. Летит, летит времечко… который это уже у тебя? Третий? Четвертый? И новый небось на примете есть? Ну, тогда, если повезет, еще свидимся, Король Пиковый. А парня давай сюда. Пусть идет. Едет? Пусть едет, только сам. Обижаю? я? кого, чем?! — а, тебя, напоминанием… Ты ведь не в первый раз. Закон знаешь.
Прости, баро, совсем память дырявой стала. Ничего не держит.
Давай, парень, вперед! Хороший у тебя конь; только норовистый, горячий -как и ты сам, бэнгоро (Чертик, дьяволенок). Ну, гляди, не свались.
Пошел!
Все это было, было, было уже бессчетные тысячи раз, и даже само слово «было» успело потерять для меня всякий смысл. Было? Есть? Будет?
Какая разница?!
Но сегодня я не желаю заниматься худшим из людоедств — доеданием самого себя.
Сегодня праздник самообмана. Ведь я был, есть, буду во всех вас, а значит, и вы все — во мне, с вашей радостью и болью, страхом и нетерпением, заносчивостью и сомнениями — я киплю в вас, вы бурлите во мне, и каждый раз, далеко, в глубине души (есть ли у меня душа? нет, не так: есть ли у меня что-нибудь, кроме души? моя ли это душа? впрочем, не важно…) — в той глубине, которую я по привычке зову душой, что-то замирает в ожидании: а вдруг именно сегодня; сейчас — получится? вдруг гладкощекий сопляк, растрепавший буйную смоль кудрей, — призрак долгожданного исхода? Что, если?..
Нет, нет, я спокоен. Не надо. Я равнодушен; то, что я по привычке зову душой, покрылось пылью столетий и заросло паутиной бесплодного ожидания; я — оскопленный чудотворец, разучившийся верить в чудеса! Если я не достучался до вас тогда, когда еще было не поздно исправить ошибку, притворившуюся успехом, когда я еще оставался человеком… человеком?.. Величайшее чудо из чудес — достучаться, быть понятым… нет, не верю.
А ты скачи, мальчик, скачи.
Бог в помощь.
Только не думай, что верхом ты доберешься до меня быстрее. Видишь: твой конь едва перебирает ногами, и тишина вокруг вас плавится свинцовой патокой. Помнишь? бывало?! — да, во сне. Пытаешься проснуться? Вырваться из липких лап кошмара?
Правильно пытаешься; ты умница, бэнгоро. Вот только посмотрим, до какой степени ты умница.