Любые слова на миг показались жалкими огрызками всех яблок Грехопадения, какие только произрастали на этом беспощадном свете. Рот свело оскоминой, и Федька мог лишь молчать, глядя, как князь наклоняется и открывает дверцы бювара, где у него хранились бумага, перья и чернила.

— В случае, если со мной что-то случится… Завещание он там хранит, что ли? Да нет, достал просто тетрадь: смешную, толстую, растрепанную, будто сельская девка после валяния с миляшом на соломе.

Раскрыл, наскоро перелистал.

Из-за княжеского плеча Федор прекрасно видел: тетрадь в основном чиста и девственна. Значит, предыдущее сравнение — мимо. Едва ли четверть была исписана убористым, твердым почерком со старомодными завитушками. Или это просто кровь сказывается: грузинская вязь дает о себе знать?

На внутренней стороне обложки была, собственно, и вязь: родная, грузинская.

Четырехстишие. Чуть ниже: перевод. Впрочем, Федору достаточно было увидеть мельком лишь начало первой строки, чтобы в памяти всплыло болезненно и остро:

«Вепхвисткаосани» («Витязь в тигровой шкуре») великого Шоты из Рустави, в несправедливо оболганном критиками переводе К. Бальмонта.

Двенадцатая строфа:

— Только в том любовь достойна, кто, любя тревожно, знойно, Пряча боль, проходит стройно, уходя в безлюдье, в сон, Лишь с собой забыться смеет, бьется, плачет, пламенеет, И царей он не робеет, но любви — робеет он.

Тетрадь захлопнулась.

— Если со мной что-то случится, вы, Федор Федорович, передайте это…

Снова замолчал.

Думает.

Далеко он сейчас, Шалва Теймуразович, Циклоп-людоед; так далеко, что не разглядеть — где.

Так близко, что рукой потянись — достанешь.

Имена перебирает, в горсти, будто ребенок — горсть наивных, но столь дорогих для детского сердца бусин. Слышит Федор, как хрустят, потрескивают безделушки; слышит, как князь разглядывает их блеск — настоящий? ложный?! — не может, не должен слышать, а слышит. Или это не бусины-побрякушки, а драгоценности? подлинные?! каждой, если верить отцу Георгию, на добрый финт хватит?!

«Передайте это… Эльзе?» Нет. Эльза — имя для посторонних, купленное в государственной лавке, имя-нужда, имя-обязанность, имя-обруч… нет.

«Передайте это… Раисе Сергеевне?» Тоже нет. Никакая она не Раиса и тем более не Сергеевна — даже если это имя куда привычнее, обустроенной, обросло тьмой ассоциаций и воспоминаний, добрых, злых, страшных… Только — нет. Не получится.

«Передайте это… Рашели Файвушевне?» Это имя — самое настоящее. Родом из детства. Да вот беда: чужое-то оно — самое. Для всех, и для самой хозяйки тоже.

Значит, не надо.

«Передайте это… вашей крестной?» В общем, все правильно. Только нет в этом имени-определении места для князя Джандиери, ловца, поймавшего вожделенную дичь и с тех пор стоящего над трупом мечты. Для Федьки место есть, для остальных — хоть краешек, да сыщется; а для него, для князя — нет.

«Передайте это… Княгине?» — Передайте это моей жене. Пусть прочитает. Если захочет…

Молчание.

Двое мужчин слушают тишину: не сфальшивили? взяли верный тон?!

— Если захочет, пусть прочитает это вслух, при всех. При всех вас. Я очень прошу, Федор Федорович: позаботьтесь.

— Я… да, конечно…

— Ну вот и славно. А теперь…

Вся задумчивость слетела с князя, будто паутина, сорванная порывом ветра.

Джандиери резко встал, прошелся по кабинету.

— А теперь, голубчик, будьте любезны передать остальным: пускай подымутся в дом.

Например, в столовую, на втором этаже. Там места много; и ворота из окон хорошо видны. Мало ли… Кстати, ворота-то заперты? Если нет, я прошу вас — лично.

Хорошо? Ах да, не забудьте велеть челяди запереться во флигеле и без приказа носа не высовывать! Кучера моего тоже с ними… или ладно, он пускай, если что, выглядывает. Семен — из ваших, человек в прошлом тертый…

Джандиери покусал губу, наморщил лоб.

Было видно: он изо всех сил старается не думать о чем-то постороннем, мешающем князю сосредоточиться.

— И вот еще: возьмите.

Сняв со стены охотничью двустволку — на ложе серебряная табличка, гравировка «Полуполковнику Джандиери — полковник Куравлев», — князь через весь кабинет кинул оружие Федору.

— Там, в верхнем ящике тумбочки — патроны. Штук семь, может, восемь. Уж не взыщите, голубчик! — дробь. Утиная. Завалялись… я ведь практически не охочусь в последнее время…

В устах полковника Джандиери это утверждение звучало донельзя символически.

Уже в коридоре Федора догнало, толкнуло ладонью в спину:

— Меня не ждите… сами… договорились? Я ведь понимаю…

И, сбегая вниз по лестнице, Федор продолжал недоумевать: что имели в виду господин полковник?

В кармане мерзко брякали патроны.

***

Загнав слуг в дальний флигель и наскоро переговорив с Сенькой Крестом — молчун-Сенька хмуро кивал и хмыкал в усы, отворачивая рябое лицо, — Федор поднялся в столовую.

Все уже были там. При входе Федора воцарилась неожиданная, резкая, будто удар бича, тишина, как бывает при появлении человека, о котором только что говорили.

«Почему не я? почему?!» — заикнулась было в этой тишине Акулина, жена любимая, не успев вовремя оборвать вопль протеста; вопрос повис в воздухе, сгустился огромным вопросительным знаком и растаял без следа.

— Потому, — буркнул Федор, поправляя на плече двустволку и не особо вникая в смысл жениного заявления.

Шагнул с порога.

И увидел Рашель.

Княгиня стояла у длинного обеденного стола. На фоне окна, где уже вовсю плескался рассвет, ее фигура казалась восковой свечой, тьмой, зажженной на фоне света; или лучше, проще — черным силуэтом, какие во множестве вырезал старик-художник с Кокошкинской улицы. Руки Княгини были опущены, она держала шкатулку, еще не до конца поставив ее на стол.

Замерла поперек движения, фея-крестная.

Сейчас примется башмачки терять.

— Вот, — с трудом преодолевая тишину, внезапно загустевшую и оттого неподатливую, сказала Рашель. — Вот, я принесла. Отец Георгий, вы не подскажете, что подойдет лучше?

Священник приблизился; взял шкатулку из рук Княгини, поставил перед собой.

Откинул перламутровую крышку, долго смотрел внутрь, низко наклонясь. Наконец достал что-то маленькое, поднес вплотную к глазам — так делают близорукие люди.

— Я полагаю, это. Но учтите, я могу ошибаться. И в любом случае вашим рубинам больше не доведется привлекать ничьи взгляды. Если, конечно, вы поверили мне…

И он туда же! Федор просто нутром чуял, как отец Георгий перебирает имена Рашели, коих много накопилось за последние годы. Перебирает, словно дребедень в шкатулке, и наконец уверенно берет единственно нужное. Старое, известное прозвище:

— Если, конечно, вы поверили мне, Княгиня.

— Поверила, Гоша, — ласково отозвалась Рашель. — Поверила. Хотя я всегда считала, что Фира-Кокотка шутила, когда в Амстердаме говорила мне примерно о том же… даже проверять ни разу не пыталась!.. Я глупая, да?

— Нет, — очень серьезно ответил отец Георгий. И повернулся к Федору:

— Ради всего святого, прошу меня простить, Федор Федорович!.. Поймите, нам очень нужно знать… А кроме вас…

— Кроме него — я! я!!! — мигом встряла Акулина, но Рашель оборвала ее, недвусмысленно указав на Акулькин живот. Ты еще, дескать! сиди и не рыпайся!

— Кроме вас, нет никого подходящего. У Княгини — пауза, Друц… ну, сами понимаете. Я «стряпчий», это мне поперек масти, особенно без заказа…

Сенька-Крест — в прошлом «фортач», Десятка, как и я, ему руки удлинять или там гуттаперчевым делаться… А по «видоцкой части» он профан. Значит, остаетесь вы.

Федор, не отвечая, прошел к окну. Распахнул створки наружу. Снял с плеча ружье, положил на подоконник.

Шум за холмами до сих пор не сдвинулся с места. Но стал отчетливей, выше тоном; заколебался в сыром, осеннем воздухе, словно всерьез раздумывая: не пора ли?

Почему они медлят? Сколько времени тянется это безобразие ожидания: двадцать пять минут? полчаса?

Скорее всего полчаса.

— Что вы там выбрали, отец Георгий? — тихо спросил Федор.

— Вот… — словно пытаясь уподобиться Княгине, повторил священник. Приблизясь, протянул узкую, девичью ладонь. На ладони лежал рубиновый набор: серьги и кольцо. — Мне кажется, этого вам должно хватить. Нам еще повезло, что у Княгини в ее спальне… прошу прощения за бестактность!..

— Хорошо. Попробую увидеть. Батюшка, я вас очень прошу: возьмите графин, налейте воды куда-нибудь!

Если б еще знать, зачем ему понадобилась вода! Прав был Дух: ничего своего, все чужое, дареное, краденое, из карманов вытащенное!.. Да, батюшка, давайте мне рубины, давайте, вот, я зажму их в кулаке, я зажал, держу…

— В тарелку? в тарелку сойдет?

— Что? Ах да, хорошо… пусть будет в тарелку. Пока священник оборачивался и собирался направиться к буфету, черная тень метнулась из угла. Тетушка Хорешан, когда хотела, умела двигаться очень быстро. Миг — и тарелка, полная водой до сиреневого ободка по краю, уже стоит на столе рядом со шкатулкой.

Только тут Федор заметил, что из того же угла, с ногами забравшись в кресло, за их действиями с интересом наблюдает княжна Тамара. В ответ на его вопросительный взгляд священник лишь руками развел: а что я могу сделать? не уходят!

— Федор Федорович! — вдруг сказала Тамара, пристально глядя в его сторону, как если бы заметила что-то крайне любопытное. — А зачем вы этот колпак надели?

— К-какой к-колпак?

«Святые угодники! интересно, кто это из нас заикается?!» — обожгла неожиданная мысль.

Вторая мысль была еще неожиданней первой. Федор прозой баловался редко, все больше был по стихоплетной части (наследство?!), но ему подумалось: как же тяжело, наверное, описывать сцену, где присутствует так много персонажей!

Внутренний взгляд еле-еле успевает бросаться от лица к лицу: Княгиня, Тамара, священник, Акулина, тетушка Хорешан… наконец, он сам, Федор Сохач… Впору радоваться, что Друц ускакал! На какие-то описания, подробности, пикантные мелочи просто не хватает времени, места, слов, потому что время обманчиво топчется на месте, готовое в любую минуту сорваться с этого места резвее скакуна на ипподроме… боже, какие глупые мысли порой лезут в голову, когда опасность уже стоит на пороге!

Это скорее всего по одной причине: отвык. Отвык от опасности. Все мы отвыкли. И до чего не хочется привыкать заново!..

— Какой колпак, Томочка?

— Синий, — как нечто само собой разумеющееся, уточнила княжна, безмятежно улыбаясь. — Синий-синий, будто небо в июле. И оторочка из облаков. А сверху — звездочка.

Оставив таинственный колпак на совести Тамары, Федор опустил указательный палец левой руки в налитую воду. Поболтал, слегка вспенивая. Плохо понимая смысл собственных действий, плюнул туда; и еще немного поболтал пальцем.

Разжал кулак.

Рубиновый набор с плеском упал на дно тарелки.

— Вино, — с прежней безмятежной улыбкой добавила княжна. — Нет, я ведь вижу… это вино. Саперави, пятилетнее. Федор Федорович, вы мантию одерните, она у вас за брючный ремешок зацепилась…

Наскоро пожалев, что душевное здоровье княжны оказалось недолговечным (слава богу, хоть заикаться перестала!), Федор отрешился от посторонних влияний. Слово «влияния» явилось само, оно было не очень к месту после слова «посторонние», но тем чутьем, которое не знало ошибок и промахов, Федор знал: это именно так.

Палец все быстрее вспенивал воду в тарелке.

Брызги выплескивались на стол.

На рукав.

На пол.

Тускло кровянели рубины со дна… саперави… Вино… пятилетнее. …палец. …вода. …палец… -…бестолочь, говоришь, хлопец был? вроде Тришки с Грицем?.. Эх, кабы нашим телепням той ворожбой учебной ума-разума вдолбить! А то на кого хозяйство оставить? Ежли из всякого раздолбан человека сделать можно! грамоте обучить! счету! торговым делам! законам! От дело! Тришка-дурень, значит, баклуши бьет, — а ума в голове все одно прибавляется, хошь не хошь!

— А я об чем? Я об чем! Мы ж теперь одного мага наверняка знаем: кучера кнежского. Вот и обожди с полным рапортом!..

И еще, прямо в голове, чужими, горячими, как свежий борщ (опять!), мыслями:

«Ой, лишенько! Грицька, кровиночку — у кляту малсью науку! Грицько ему, дурню старому, лайдак! Грицько ему, цапу седатому, бестолочь! Ой, такой хлопец, такой хлопец, один, как солнышко! — а он ишъ чего удумал! Цыть, Катерина, цыть, глупая баба, не лезь поперед батьки в пекло!.. обожди, еще послухай, до конца!.. ой, сглазили мне Остапа, порченым сделали!.. ой, дурень!.. ой!..»

***

…вода.

— Это Катерина-головихя, — бессвязно выдохнул Федор. — Подслушивает! она думает, что…

— Не надо, — ласковая ладонь священника легла на плечо, и только сейчас Федор ощутил: не плечо у него! камень! чугун литой! — Не надо, Федор Федорович. Мы все… мы все слышали. Вы понимаете, Федор Федорович… это не сейчас, это перед зарей было.

Совсем рядом тяжело дышала Княгиня. Ее взгляд обжигал; изумление, недоверие, пылающий восторг, доходящий до преклонения, едва ли возможного в этих вечно насмешливых глазах, — страшная, чудовищная смесь кипела во взгляде Княгини.

И еще: вода в тарелке тоже стала горячей. В ней клубились розоватые облачка, словно туда упали две-три крупицы марганца.

— Как вы интересно руками делаете, Федор Федорович! — донеслось из кресла. — Так полонез танцуют… Вверх, вниз, в сторону… вверх, в сторону… Вы меня научите так делать?

И молчала рядом на скамеечке, нахохлившись, черная ворона.

— Это перед зарей было, — священник тяжело навалился на Федора, задышал прямо в ухо. — Федор Федорович, дальше! дальше!..

Палец вновь закрутил водяные смерчики, отливающие розовым. Замерцали рубины со дна. Взлетела набухшая капля, напоминая сосок девичьей груди; взлетела, обрушилась… исчезла меж себе подобных. …вода. …палец. …Вверх, вниз, в сторону… Вверх, в сторону…

***

— Ой, люди! ой, соседи! ой, спортили мне Остапа!

— Цыть! цыть, глупая баба! коржи-бублики!

— Ой, спортили! сглазили! Ишь, чего у думал: сыночка, ласточку родимую!.. к этим!.. к этим!.. ой, люди!..

Из-за плетня, густо украшенного пустыми горшками и макитрами, смотрели цвиркунчане. Падкие на любой гвалт, вперевалочку спешили от колодца бабы; орали дети; остановился на полпути бондарь Подопригора; конопатый Ондрейка-коваль шмыгал носом, разбитым вчера гадским панычем; дьяк Смарагд Яхонтыч сунул в ноздрю палец и принялся задумчиво ковырять там, словно надеясь добыть истину на свет божий.

— Цыть! Катерина, прибью! ей-богу, прибью!

— Ой, люди! Демиде, начальство, ты-то чего смотришь? столковались, да?! спелись, кочеты седатые?! да?!

Собирались люди.

Голосила Катерина-головиха. Мешала грешное с праведным, поняв из ночной подслушанной беседы одно: мажий вертеп под боком. Все, все там скурвились, застили князю ясны очи, а теперь и до ее Остапа добрались. Проходивший мимо села пастух, так и не дождавшись тутошних Буренок и Лысок, отрядил двух подпасков узнать, в чем дело. Подпаски узнали. Старший из них, уроженец ближних Кривлянцов, мигом запылил босыми пятками прочь по дороге-на родину. Докладывать; трепать языком. Мало-помалу заваривалась каша. Сам голова с урядником молчали, как плотва на кукане, только рты разевали-захлопывали — боялись, что в суматохе и им достанется; или, того пуще, всплывет правда. А так: горячился народ, плохо вникая в вопли головихи, закипал, найдя, на кого свалить беды-злосчастья, на ком душу живую отвести; «Обижают! обижают!» — верещал Прокопий-блаженный, звеня веригами…