— И не просите, Шалва, я останусь с вами! Это наш дом, и никуда я отсюда не уеду!

— Эльза…

Эй, погодите! А я?!-Я, значит, уеду, а Феденька мой здесь останется?! Если Рашель своего мужа не бросает, то чем я хуже?!

— И я остаюсь!

— Александра, опомнитесь! Ну ладно, эта женщина (кивок в сторону Княгини) упрямей валаамовой ослицы — но вы, в вашем положении…

— Сашенька, не дури! Поезжай отсюда, от греха подальше!

И он туда же? Ну погоди, муженек, плохо ты меня знаешь!

— Дурак ты, Федька! Дураком родился, дураком помрешь! Эти ветошники тебя магом считают, тебя — не меня! Да еще Друца с Тамарой! Вот вам и уезжать! Явятся мужики — кого увидят?! Господина полковника с супругой, с ними бабу на сносях да батюшку в рясе!

Ну, еще челядь — так они в большинстве местные, их не тронут!

Эк у меня складно получается! Я когда злюсь, такая умная делаюсь, что прямо ужас! Аж самой Завидно!

— Ой, да вам всем тикать трэба! Они ж скаженные, мужики те! Мы-то тутошние, верно пани говорит, нас не тронут…

— Молчать! Чтобы я, князь Джандиери, бежал от холопов?!

— Гав! Гав-гав!

— Александра Филатовна права, однако…

— Отец Георгий! Уж от вас-то я…

— Кстати, а где Друц?

— Господин Вишневский? А действительно… Все разом смолкли. И в наступившей тишине стал отчетливо слышен удаляющийся топот копыт.

— Ускакал… — растерянно уронила Княгиня. Друц?! Ускакал?! Сбежал?! Нас бросил?! Не может быть!..

«Может, рыба-акулька, может!» — простучали копыта в ответ.

— Видимо, господин Друц-Вишневский решил незамедлительно последовать совету Александры Филатовны. Что ж, это его право. Хватит пререкаться, дамы и господа.

Здесь я хозяин, и, как старший… Князь не договорил. Умолк, прислушиваясь. Нет, не в затихший уже конский топот вслушивался полковник Джандиери. Где-то в отдалении, пока еще едва слышный, нарастал, ширился многоголосый шум.
-…поздравляю, дамы и господа. Мы опоздали.

Пойду переоденусь. Нехорошо встречать гостей в домашнем, — и, криво усмехнувшись (меня мороз по коже продрал!), князь направился к дому.

***

— Шалва Теймуразович, — окликает его мой Феденька. — Я у вас в кабинете двустволку видел…

Круг третий

НА КРУГИ СВОЯ…

— Убей мага в себе!

Опера «Киммериец ликующий-2», ария Конана Аквилонского

ПРИКУП

Как заведенные, стучат по утоптанной дорожке подошвы десятков пар сапог, барабанной дробью отдаваясь в ушах. Утренний ветер обдувает прохладой обнаженный торс, не давая вспотеть. Будущий «Варвар» должен быть закален и неприхотлив, в отличие от… ну, скажем так: от тех маменькиных сынков, что бегают по утрам в белых сорочках — а потом не пускают господ облавных жандармов в Офицерские Собрания. Мерно вздымается грудь, вбирая и выталкивая наружу очередную порцию воздуха. Облав-юнкер может бежать долго, несмотря на скудный сон, ранний подъем, вчерашние волнения…

Волнения?

Какие волнения?

А что, собственно, произошло? Почему надо волноваться? Да, вчера удалось определить негласного сотрудника. Да, это оказалась жена начальника училища. Да, господин полковник был, мягко скажем, недоволен.

Ну и что с того?..

Топчет сапогами дорожку облав-юнкер Павел Аньянич. Вертятся в голове мысли, шестеренками в часовом механизме. Никуда от этих мыслей не денешься. Что, ходячая буква закона, совсем себе голову задурил? Да нет, вроде не совсем еще.

Два круга осталось. Думай, Пашка, думай — потом не дадут.

Итак, пробуем еще раз. Строим логическую цепочку: начавшаяся года три назад эпидемия смертей мажьих крестников. Ну, здесь мы знаем, откуда ноги растут: слухами земля полнится, господа облав-юнкера тоже не дети малые, слыхали про «Заговор обреченных», иначе «Мальтийский Крест», слыхали… Гордимся даже.

Дальше: волна самосудов. Держава и Церковь, упорно закрывающие на это глаза. И наконец — изменения в Уложении о Наказаниях, обоснованные чем угодно, кроме закона. Кроме Закона. Кто-то самовольно изменил правила игры; Держава и Церковь, ранее правовые в течение трехсот с лишним лет то самое «не могу», в итоге встали на сторону таинственного «кого-то» — и преступным магам объявлен шах и мат.

Конец партии?

Но когда меняются правила, меняется и сама игра. Закон дал трещину! Вот оно!

Главное, вокруг чего он так долго ходил кругами! Аньянич едва не остановился на бегу, но ноги сами "думали? за господина облав-юнкера. Закон дал трещину!

Треснуло не только Уложение о Наказаниях — сломалось устройство общества, общественное мироздание, если угодно. Форсированное, противоестественное излечение от старой, привычной болезни подорвало силы самого организма! Вот почему — самосуды, волнения… и странные мысли, приходящие в голову некоему Павлу Аньяничу. Да и ему ли одному?..

«Мир вывихнул сустав»?

Нет, обер-юнкер не стал делать поспешных выводов. Тем более что утренняя пробежка закончилась. После пятиминутного перерыва их рота выстроилась на втором плацу, где маэстро Таханаги обычно проводил занятия по боевой гимнастике с труднопроизносимым названием.

Не название, а сплошное сюсюканье.

Дикий народ — айны.

Медленно проступали из редеющего тумана тополя, высаженные вдоль ограды училища.

Небо на востоке наливалось багрянцем, и на фоне восходящего солнца отчетливо (чтобы не сказать — символично!) вырисовывался темный силуэт коротышки-айна.

— Вы есть размяться, господа. Я видеть. Бегать, прыгать. Это хорошо. Изворьте взять ножи. Стать по парам.

Ножи — учебные, без заточки. Таким убить не убьешь, но ткнуть можно весьма болезненно.

Напротив сегодня оказывается Володька Бурмак. Аньяничу он не соперник: ни в силе, ни в быстроте. И оба это знают. Значит, можно особо не напрягаться, тем паче что новых приемов в первый час занятий маэстро Таханаги никогда не дает: облав-юнкера отрабатывают старое, а айн ходит между ними, время от времени поправляя.

— «Ваки-гатамэ» против зрой удар в брюхо. Таханаги знать: ваш черовек рюбит зрой удар. Таханаги иметь показать.

Маэстро вызывает одного из облав-юнкеров. Берет учебный нож. Удар «в брюхо» молниеносен, как укус кобры, и Павел ловит себя на мысли: «А я? успел бы я? смог бы?!» Тупое лезвие замирает у живота вызванного облав-юнкера, хотя мгновение назад казалось; сейчас оно выйдет со спины. Заточено, не заточено — без разницы.

Подобное ощущение возникает у Аньянича всякий раз, когда маэстро «иметь показать».

— Смотреть опять. Потихоньку.

Это любимое словечко маэстро во время занятий: «потихоньку».

— Теперь: ваш черовек бить чурка Таханаги.

Нож переходит в руки облав-юнкера. Молодой, сильный парень бьет — не так быстро, как айн, но и под такой удар лучше не попадать.

Маэстро еле заметно отшагивает в сторону. Поворачивается, смешно всплеснув руками, — и вот уже нож прыгает по утоптанной земле плаца, а рука «черовек» оказывается вывернута самым противоестественным образом.

Таханаги кивает:

— Потихоньку. Вы дерать, я — смотреть.

Прием «ваки-гатамэ», прозванный в училище «Васькой-с-котами», отрабатывали еще на позапрошлом занятии, так что мышцы сами вспоминают урок. Опять же, Володька Бурмак — отнюдь не маэстро Таханаги, да и мы не в бою, а на плацу…

Интересно, в настоящем бою, когда речь зайдет о жизни и смерти, он, Павел Аньянич, сумеет сохранить хладнокровие? сумеет «потихоньку»?

Наверное. Кажется, в последнее время он вообще разучился пугаться, торопиться и дергаться. Выдержка и равнодушие к пустякам — идеал будущего офицера-облавника.

Разве что иногда, по вечерам, когда Аньянич позволяет себе чуть-чуть отпустить поводок… Но это — ерунда, это тоже пройдет.

Пройдет? Когда?

Ответ приходит сам собой, ответ простой и очевидный, а значит — наверняка правильный. Истина — она во веки веков проста и безыскусна. Все окончательно встанет на свои места, когда будет подписан Высочайший указ о присвоении офицерских званий облав-юнкерам всех училищ Державы. Это — порог, который надо переступить. И тогда стальные обручи, все сильнее стягивающие тело с душой, сложатся в непробиваемый доспех, который можно будет снять только вместе с кожей. С жизнью. С рассудком. Маг-рецидивист небось сказал бы: «Легавый в Закон вышел», — мысль показалась смешной, и Павел позволил себе улыбнуться. Чуть-чуть.

Одними краешками губ.

И немедленно вспахал носом землю.

На миг застыл. Было не очень больно и даже не очень обидно: сам виноват! отвлекся! Оставалось загадкой другое: как это Володька Бурмак ухитрился?!

Впрочем, понимание пришло сразу, едва облав-юнкер поднялся на ноги.

Вместо Володьки Бурмака напротив возвышался первый силач роты и прирожденный борец Мзареулов. Сбоку от Мзареулова маячила фигурка маэстро Таханаги.

— Ты думать ерундо, — безапелляционно констатировал айн, как будто минутой раньше самолично покопался в голове некоего Павла Аньянича. — Горова сама, руки — сама. Ты умер, самурай. Ты прохо умер. Не горова, живот думать. Хара. Горова — пустой горшок. Давай, я смотреть.

Мзареулов бил от души. Отрабатывали уже «Кота-у-Васи», то бишь «котэ-маваси», и нож шел наискось сверху, в горло. Даже зная все заранее, справиться с Мзареуловым оказалось куда как непросто! Казалось бы, чего уж тут: перехватывай руку, левым кулаком наотмашь в печень, дальше руку в «замок», и дави — падай, дорогой!

Жаль, упрямый Мзареулов падать не хотел. Да и руку, подлец, ухитрился почти разогнуть. В итоге завалить его Павлу удалось с немалым трудом. Но завалил! и добивание провел! все как у людей…

— Прохо. Очень прохо. Как у вас говорить? Сира есть — ума вверх тормашки. Вот нож. Бей чурка Таханаги.

Ударил. Быстро, сильно, не думая.

И даже сам не понял, как оказался на земле, а острый локоть айна уже ковырялся под Пашкиным затылком.

— Хорошо. Горова — пустой горшок. Еще раз, потихоньку.

Упал еще раз. Потихоньку. И маэстро — потихоньку. Он все так делает: потихоньку-полегоньку. Он, значит, делает, а ты, значит, падаешь.

И весь тебе «Кот-у-Васи».

— Мородо-зерено… Сира много. Он (кивок на Мзареулова) — сира борыле.

Попадаться еще борьше — что дерать? умирать?!

Павел молчал. И правильно молчал, потому что обычно немногословный айн продолжил:

— Таханаги старый. Сира давно нет. Ты — мородо-зерено. Сира много. Таханаги твой сира тебя бить. Свой нет, чужой есть. Кучер на терега ехать. Он править, рошадь — везти его с терега. Я — кучер, ты — рошадь. Ты понять?

— Так точно, маэстро Таханаги, — Павел едва не вытянулся во фрунт, но вовремя вспомнил, поклонился, коротко и почтительно. — Разрешите просьбу?

Айн подумал. Кивнул, разрешая.

— Соблаговолите повторить! Еще разик…

— Таханаги показывать, ты — запоминать. Брать так. Враг давить, враг мородец, сира много-много (на занятиях Павлу всегда казалось, что старый айн нарочно коверкает язык, из каких-то, одному ему понятных, соображений)! Ты сира нет, ты сдаваться, пускать мимо. Брать запястье. Потихоньку. Враг кричать: «Итай-итай!» (Ай, болит! (айн.)), враг не разогнуть рука. Ты брать рокоток. Потихоньку. Враг повернуться и падать морда в грязь. Есри не падать — свой сира ромать свой рука.

Не ты ромать — свой сира. Ты понять?

— Так точно, маэстро. Разрешите?

— Да. На Мзареур.

На сей раз Мзареулов шлепнулся куда быстрее. Конечно, все вышло далеко не так «потихоньку», как у хитрого маэстро, но…

— Уже ручше. Это высокий искусство — брать чужой сира. Дерать свой. Это не торько боевой — это рюбой искусство. Рисовать. Стихи. Кабуки. Но — ри-цедей.

Магия…

— Магия — искусство? Простите, маэстро! Магия — преступление, а не искусство…

— Рисовать черовек… портрет — искусство?

— Так точно, маэстро.

— А у рюди Магомет-роши рисовать черовек — хуже нет. Изворьте дарьше.

Маэстро повернулся к другой паре, давая понять, что беседа окончена. Павел подобрал нож, встал в позицию напротив Мзареулова (теперь была его очередь нападать) — и вдруг увидел, что силач смотрит совсем в другую сторону.

Аньянич невольно взглянул туда же.

К наблюдавшему за занятием ротмистру Ковалеву бежал дежурный унтер-офицер.

Козырнул наспех и что-то выпалил в один дух неразборчивой скороговоркой. На малоподвижном лице Ковалева дернулась бровь — такое Аньянич видел впервые; а глотка у господина ротмистра была луженая, так что команду, наверное, услыхали не только на плацу:

— Рота-а-а! Боевая тревога!!!

IX. ФЕДОР СОХАЧ или ЕСЛИ СО МНОЙ ЧТО-НИБУДЬ СЛУЧИТСЯ…

Ноги их бегут ко злу,.и они спешат на пролитие невинной крови; мысли их — мысли нечестивых; опустошение и гибель на стезях их.

Книга пророка Исаии

Минуты застыли в оцепенении. Они сменялись одна другой незаметно, неуловимо, как в глазах кролика, загипнотизированного удавом, испуг сменяется обреченностью, обреченность — покорностью, а покорность — чем-то странным, плохо определимым, чему еще не нашлось слов в языках человеческих… да и кроличьих, наверное, тоже. Время шло; да, разумеется, оно шло, иначе и быть не может — но так ходит знаменитый марсельский мим Ноэль Лакло-младший: выбиваясь из сил и в то же время (каламбур!) оставаясь на месте.

Сколько их, этих глупых, зачарованных минут успело растечься каплями в клепсидре ожидания: пять? десять? пожалуй, что и все двадцать.

Ничего не происходило.

Ничего.

Шум толпы не исчез, но и практически не приближался. Замер на месте — там, за холмами, где дорога разветвлялась, одним широким рукавом взмахивая на Харьков и другим (узким, ошибкой горе-портняжки!) спускаясь мимо дач к Северскому Донцу. В трепете утра, приблизившегося вплотную, этот шум уже не казался чем-то особенным — слился, растворился в прочих звуках, надел шапку-невидимку, став привычным и оттого обманчиво-безопасным.

Федор поймал себя на странном, жгучем, будто кайенский перец, случайно оказавшийся в табакерке, желании: ему всей душой хотелось быть за холмами, рядом с шумом, в шуме. Быть шумом. Хотелось видеть, понимать; делать хоть что-нибудь! — вместо того, чтобы сидеть сиднем в саду, занимаясь одним: избегать встречаться взглядом с остальными. Собственно, в этом желании, в потаенном стремлении к действию не было ничего особо странного, принимая во внимание обстоятельства… ничего странного, за исключением пустяка.

Приходилось желать, так сказать, страстно, но вполголоса, ежесекундно оттаскивая самого себя за узду от опасной черты.

Вот она, черта, барьер дуэли с самим собой: Рашель начинает дышать хрипло, сбивчиво, бледнеет лицом, вот-вот раскашляется, вот-вот, вот… ф-фух, отпустило!.. назад, еще чуть-чуть назад, еще шажок…

Учись, парень, учись, маг в законе, куй стальные обручи для сердца… научишься?

Вряд ли.

— Федор! Будьте любезны подняться ко мне!

Это Джандиери. Кричит — какое там кричит! просто слегка повысил голос, а от нервов кажется, будто труба иерихонская стены рушить принялась! — из окна кабинета. Вон мелькнул в просвете штор ослепительно белой рубашкой. Небось еще не оделся… но оденется, обязательно, непременно, чтобы никто (слышите? никто!) не принял впопыхах рубашку Циклопа за позорный флаг сдачи.

Спасибо, князь.

Спасибо за возможность вскочить, наискосок пересечь газон, взбежать по ступенькам, прыгая через одну… Федор, ты же хотел делать хоть что-нибудь? Ну, делай!

Делаю.

***

Джандиери сидел за столом спиной к двери, подперев кулаком щеку.

В позе князя было столько пронзительно-детской беззащитности, что Федор задохнулся на пороге — не от бега. Остолбенел; не от усталости. И пришел в себя лишь после тихого, равнодушно-обреченного вопроса, где клокочущий акцент пробивался больше обычного:

— Федор Федорович? Не сочтите за труд… У меня к вам просьба. Сугубо личная; между нами.

Само обращение — едва ли не заслуживающее театральных подмостков — говорило о многом.

— Я… да, конечно…