– Тихо!
Это князь, командирским голосом.
А дальше, уже в тишине, строго-настрого велел Джандиери всем спать идти. Время, мол, позднее, все устали, пора и честь знать. Утро вечера мудренее.
* * *Спать не хотелось.
Отнес Акулину в ее комнату (дом большой, покоев на всех хватило, и еще осталось). Раздеться помог, одеялом укрыл; поболтал с женой о всякой всячине. О главном, что сегодня – вернее, уже вчера – случилось, говорить боялись; обошли сторонкой, по молчаливому согласию. Вместе за княжну Тамару порадовались, пожелали ей светлого разума на веки вечные; трижды сплюнули через левое плечо, чтоб не сглазить. После еще и за плечо, куда плевали, глянули: нет, никого там не стоит… ну и ладно, привыкнем.
И пошел Федор к себе. Ибо для утех постельных давным-давно все сроки вышли, жена на сносях…
У себя стряхнул с кровати хлебные крошки, оставшиеся от бестолковой полуночной пьянки. Вынул портсигар, закурил. В голове прояснилось окончательно, хмель сгинул – куда уж тут спать!
Стал комнату из угла в угол шагами мерять. Стал дым колечками (как Княгиня! – кольнуло непрошено…) в потолок пускать. Стал мысли разные-несуразные в голове перебирать. Мысли перебираться не желали, разбегались мышами, додумать до конца ни одну не выходило. Федор даже разозлился на самого себя: вот ведь орясина, лешак таежный, думать – и то за эти годы не научился!
Прав был Дух: ничего своего, все – чужое!
Взаймы!
Остановился. Окурок в пепельнице смял, затушил. Перестал ногами по полу топать – и разом голоса услыхал. Внизу, в саду; рукой подать. И голоса-то знакомые: один – Друцев, другой – отца Георгия!
С детства знал Федька: подслушивать – дурно.
Жене сколько раз выговаривал.
А тут как в спину толкнули: подкрался на цыпочках к подоконнику, створки пошире распахнул…
– …ай, бибахтало мануш, кало шеро![49] не сообразил я, башка пустая! Ясное дело: пока один крестник в Закон не вышел, другому вовек не бывать! А княжна бедная места себе не находит, с ножом к горлу подступает: спаси Феденьку! ты можешь, ты колдун! Она-то к нему, к Федьке, присохла, а Федька, вишь, брык – лежит колодой. Да ведь девка любой грех над собой сотворить могла! без ума ведь девка…
Гитара взяла аккорд, другой – сухие, ломкие, не аккорды, сучья мертвые. Наконец тренькнула обреченно:
– Ну, я и решился.
– Княжну! в крестницы! взять?! – ахнул под окном отец Георгий.
И Федька ахнул.
Только про себя, молча.
– Да, отец Георгий! Да! А куда деваться?! Взялись мы за руки, горим в огне Договорном. Молодцом княжна держалась, скажу я вам! всякому бы так! – и тут меня волоком! прочь! Вот он я, ром сильванский, Валет Пиковый! – безумную девку одну бросил, в огне гореть!..
Замолчал Друц.
Лишь гитара всхлипывала прерывисто, виновато, словно жаловалась без надежды.
– И… что? Да не тяни ты жилы, Валет, Бога ради! – батюшка явно пребывал в изрядном волнении.
– Ничего, отец мой. Ничего. Едва обратно откинулся – сразу к ней. Догореть, вместе. Или вытащить. Ан нет, не могу! не пускает! она там, я – здесь! Ай, что делать, не знаю! Стоит княжна, глаза закрыты, рука – как лед. Горит! сама!..
Гитара вскрикнула раненой птицей: умолкла.
– А стали мы ее с Федькой в коляску сажать, она возьми и очнись! "Сгорело там все, дотла, – говорит. – Поехали домой." Ясно говорит; не заикается. Совсем. Потом заснула. А дальше… дальше вы сами все видели, уже при вас было.
Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.
Молчал Друц, молчал отец Георгий.
Долго молчали.
– Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! – наконец раскололась тишина.
И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе – ну кивни! согласись! – что Федора у окна озноб пробил.
– Может, и чудо, – задумчиво протянул священник. – А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь – мне. Не как иерею церкви; как "стряпчему", Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику – одному гореть. Понять бы…
Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:
– Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря…
Убежал тут от Федьки озноб.
Испугался.
Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое "озарение".
Ведь отец Георгий – не просто священник, и даже не просто маг в Законе! Он – "стряпчий!" А "стряпчий", он никому соврать не позволит… Будь ты хоть сам Дух Закона! Ведь мог же этот Дух их с Акулиной обмануть? запугать? запутать?! Еще как мог, у себя-то дома, со всеми его воробьями-пауками-паутинами! Почему для них Договор – не как у всех?! Почему: только с детьми собственными?! Да еще и без согласия?! А ежели Дух сам же свой Закон нарушил – значит, можно его, Духа этого, через "стряпчего" к ответу призвать, переиграть все, чтоб по справедливости!
По справедливости!..
…земля больно толкнулась в босые пятки.
Еще бы: со второго этажа в ночь прыгать…
Плевать!
* * *Ночная роса скатывалась со стеблей травы; зябко щекотала ноги. Тьма подкрадывалась сзади, прохладными ладонями закрывала глаза. Морочила, шутки шутила: угадай! кто? где? Хорошо, лунный серпик вспорол набежавшее облачко, сунулся рогом наружу. Указал: вон они.
За столиком, под дубом-великаном.
Шаг сделал Федька.
Два шага сделал Федька.
Кричать-окликать нельзя ведь, весь дом переполошишь, матушка Хорешан тогда ногами затопчет… Три шага сделал Федька, и даже четыре.
А на пятом увидел ясно-ясно: не двое людей за столиком сидят. Две карты на столе ломберном, на зеленом сукне, которого здесь не стелили никогда, плашмя лежат. Валет Пик и Десятка Червонная. Засаленные обе, вытертые; у Валета уголок надорван. Теперь за ним, за Федькой Сохачом дело – иди, шлепнись поверх чистой картой, ляг своей-чужой волей… Проступит сквозь белизну невесть что: Девятка? Туз? шут-Джокер?! И уйдут три карты в глухой отбой, чьей-то взяткой лягут сбоку, чтобы потом вертеться в колоде-паутине до скончания веков, аминь!.. ну что за дурацкие видения иногда по ночам случаются?
Как сквозь толщу воды, издалека пробилось: Друцева гитара. Поперхнулась, захлебнулась; увязли струны в корявых, разом отнявшихся пальцах. Пошли бором переборы, заблудились, пали в омут…
Слышишь:
Твое ли это, парень? чужое? краденое?!
– Федор? ты? Да что ж ты делаешь…
И резко, не обычным, тихим голосом исповедника, а вскриком, больше похожим на удар ромского кнута:
– Лови!
Рожок луны ткнулся наискосок – посмотреть! – и словно пригоршня слез пролетела от отца Георгия к Федору. Сверкнула россыпью капель, расчертила темноту брызгами…
Не глядя, одним чутьем лесовика, памятью прошлого Сохача из утонувшей в снегах деревеньки, протянул Федька руку. Взял из черной прохлады слезинку-другую; в кулаке зажал. Как чистую карту там, на Духовой полянке – не отнять! не вырвать!.. Горячо в кулаке стало; жарко. Потускнели карты на столе ломберном, на сукне зеленом. Где Десятка Червей, где засаленная? Где Пиковый Валет с уголком надорванным? Померцали еще чуточку, и ушли в никуда.
Сгинули.
Сидит за столом Друц раскорякой, поясницу ладонями мнет. Морщится: шиш достанешь! больно! а надо!
Сидит за столом отец Георгий, епархиальный обер-старец; спина прямая, а на лбу капли пота – бисером. Шибко, видать, испугался батюшка, а чего испугался и как от страха отбился – того не понять.
Разжал Федька кулак. Получилась ладонь. Такая, как у Друца: лопатой. Только побольше чуток, поухватистей. А на ладони, от линии жизни до бугра Венеры, – пепла ниточка.
Еще теплая.
Дунул ветер, лизнул шершавым, мокрым языком… вот и нет пепла. Унесся в ночь. Сгинул. Пал в траву росную, стал грязью.
Пришлось сделать оставшиеся шаги: с пятого по семнадцатый. Встал Федор у столика, губы сжал. Молчит. Все слова, какие нес про запас, растерял по дороге. Не пепел у него ветром с ладони унесло – слова отгоревшие.
О чем говорить? что спрашивать? чего требовать?
Бог весть…
А отец Георгий на свой правый мизинец глядит. С грустью. На безымянном-то пальце аметист густой сиренью налился, зато на мизинце – пусто. Не как раньше. Раньше там колечко было: сапфир в окружении бриллиантовой мелочишки. Оправа из платины. Славное такое колечко, скорее уж барышне под стать, чем святому отцу.
Было; сплыло.
– Попустило?
Это отец Георгий у рома спрашивает.
– Слава Богу, батюшка… Легче теперь.
Это Друц.
– Эх, Дуфуня ты, Дуфуня! Глянь на своего крестника, коего ты с Княгиней не пойми как делил!.. ну глянь, глянь, чего в землю уставился! Не понимаешь? Эх, ты… да он же финт на тебя, на крестного, заворотил! Вот и схватило тебя, битого-трепаного…
Поймал Федор взгляд Друцев. Будто колечко священническое – на лету. Страх в том взгляде, и тоска-печаль, и восторг, и вопрос; и слезы – россыпью.
Блестят под луной.
Сожми в кулаке – пепел останется.
– …нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши – и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете – а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю…
– Ай, Федор! ай, морэ! ай, рай-клыдяри[50]! Отец Георгий, пошутили – и будет!
– До шуток ли, Дуфуня? Ты, если жеребца краем глаза узришь – не спутаешь дончака с орловцем?
– Вот и говорю: шутник вы, батюшка! Я? Валет Пиковый, лошадник закоренный?
– А я хоть и не Валет, а Десятка, тоже не спутаю.
– Жеребца?
– Жеребца. Вон он стоит, жеребец твой. Пусть по масти я редко работаю, пусть сан принял, рукоположение… "Стряпчий" я, Дуфуня. Я такие вещи вижу. Просто вижу, и все тут. Понял?
Перевернулся в небе лунный серпик. Катается колыбелькой из червонного золота. В кроне дуба птица спросонок завозилась, пустила трель, да сбилась. Сверчки на лихих скрипочках плясовую наяривают. Комары текут малиновым звоном. Спроси: "В каком ухе звенит?" – и сам себе ответь: "В обоих".
Ночь на дворе.
Воровка на доверии.
Откашлялся Федор. Спросил шепотом:
– Колечко… Батюшка, зачем кольцо-то бросали?
Не сразу ответил отец Георгий.
Ох, не сразу:
– Жалко мне колечка, Федор. Долго на него копил. Скажешь: куркуль я? скряга? Скажешь – и промахнешься. Был я, Федор, крестником самого Иллариона-Полтавского, да не вышел мастью: дальше Десятки не шагнул. А там и вовсе решил от греха подальше… Завязать я решил. Совсем. Навсегда. Слабый я маг, Федор, а в остальном – по-разному. Хвалиться не хочу, да только не год, не два без финтов прожил. Обручами сердце сковал, рассудок в тиски зажал, себя себе подчинил. И понял: не выдержу до конца. Сорвусь. А без крестника… сам понимаешь.
Понимает Федор.
Встало в нем сном-памятью – своим ли? Акулькиным?! – к горлу комом подкатило:
– Сказку про верного слугу помнишь, Акулина? Который сердце обручами сковал… Лопнут скоро мои обручи. Не могу больше силу мажью в себе держать: наружу просится, выхода ищет. Молчи, милая! знаю: не один я такой! Сожжем мы себя, не удержимся… Пора Договор заключать.
– Может, обождем? привыкнем, перетерпим… Ведь дети же! наши дети! маленькие они еще!..
"Дети же! наши…" – отдалось в чернильном небе, ударило в звездные колокольцы; и эхом по земле: "Не могу больше!.. не могу…"
Ах, Федор, все ты понимаешь, да не все принимаешь.
– Я тогда, будто в сказке, – тихо продолжил священник. – Пошел туда, не знаю куда, нашел то, не знаю, что. Но – нашел. Бывает, что маг в Законе и без крестника финт завернет. Мало кто об этом знает, а кто знает – много ли толку? Вот он, рецепт. Гляди!
Ткнул отец Георгий рукой в Федора. Безымянным пальцем пошевелил. Запели искры в аметисте, в золоте перстня. Откликнулись сверчки в траве: и мы! и мы тоже!
– Вместо крестника можно финт на камень бросить. Всякой масти – свой камень. Нам, Червонным – сапфир с аметистом, александрит опять же, а если бриллианты, то мелкие. Бубновым козырям больше рубины подходят; Пикам – изумруды с топазами; Крестовым магам – крупные бриллианты, особенно для "трупарей" и "видоков".
– Батюшка! – аж задохнулся рядом Друц. – Дадынько[51]!..
– Что – батюшка? что?! Вон, твой Федька: мелким финтишкой кучу деньжищ в один присест… в пепел! Где ты столько камней напасешься, чтоб на целую жизнь без крестника хватило?! Хоть в казну к державе заберись… А ты: батюшка! матушка!
Никогда не видел Федор священника таким. Молодым. Гневным. Страстным. Как из давних лет поднялся: Гоша-Живчик, маг в Законе, что решил от Закона отказаться. Слабый козырь с железным сердцем. Умница; несчастный, гордый человек.
Иди, Федька, целуй руку, спасшую тебя с Друцем волшебным колечком!
Ну?
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХПомнит Гоша-Живчик: было когда-то в глазах Червонного Короля, Иллариона-Полтавского, стряпчего из стряпчих, к кому большие люди – и то через третьи руки обращались… Ах, да что там! ведь было:
…дагерротип.
Женщина средних лет. Никак не красавица; но мила. Взгляд тихий, прямой. Светлые волосы на затылке в узел забраны; лишь два локона по вискам. Сидит в кресле, на коленях кошка. За спиной, на стене – картинка: лес по склону горы.
Жаль, живой не встретилась.
Опоздал.
* * *Только вместо поцелуя другое Федьке на язык вывернулось:
– Тяжба у меня, "стряпчий"! У меня, мага в Законе, козыря безмастного – тяжба! Возьмешься за дело?
Снова мелькнуло: лежит на столе Десятка Червонная.
– Тяжба? у тебя? С кем же?!
Помолчал Федор Сохач, прежде чем ответить.
– С Ним, – сказал.
– С кем – с ним?
– С ним. С Духом Закона.
– …что ж ты, Феденька, без меня в огонь суешься? Батюшка, ну хоть вы ему напомните: в беде, мол, и в радости…
Ох, Акулька! жена любимая! и когда подкрасться-то успела?!
А отступать некуда.
VI. АЛЕКСАНДРА-АКУЛИНА или ИХНЯЯ БЕСПРИСТРАСТНОСТЬ
Какое безрассудство! Разве можно считать горшечника, как глину?
Скажет ли изделие о сделавшем его: "не он сделал меня"?
и скажет ли произведение о художнике своем: "он не разумеет"?
– …Итак, суть иска: нарушение Духом Закона условий Договора, неправомочное наложение ограничений на заключение Истцами дальнейших Договоров, что подвергает опасности здоровье и саму жизнь как Истцов, так и их бывших учителей, а также подстрекательство к нарушению Закона в виде заключения Договоров с несовершеннолетними без их на то согласия. Правильно ли я понял суть иска, господа Истцы?
Вот ведь изложил! Сразу видно стряпчего, да впридачу обер-старца!