– С этого и следовало начинать, любезный! Выходит, имел место самосуд?
– Та не, ваша мосць, Господь с вами! какой там самосуд, коржи-бублики?! ось вам хрест!.. – голова истово перекрестился.
Тут пройдоха-шинкарь, похоже, решил, что пора прийти на помощь:
– Ваша мосць, хай вам здоровья и счастья от внуков! дозвольте мне?!
– Тебе? а впрочем, пускай. Иначе мы до завтра не разберемся: у некоторых очевидцев что-то случилось с памятью.
– Да старый я уже, ваша мосць, забываю, где мотня в штанях… – заспешил голова, и мигом умолк под суровым взглядом Джандиери.
Выборные тоже начали с недоумением переглядываться между собой и коситься на Остапа Тарасыча: что ты, мол, такое несешь, старый хрен?! А голова, не обращая на них внимания, преданно глядел в рот князю.
– Ваша мосць, – спас шинкарь положение, – таки имело место досадное непонимание. Наши сельчане поймали мага с мажонком, а те ну вырываться! ну спорить! Сами понимаете, мужики наши тоже не подарок на именины, слово за слово, юшка из носу… А у вашего дорогого гостя, не в обиду будь, есть такой себе кулак! славный кулак! добрый кулак! Мне б такой кулак, я б горя не знал… Вот, собственно, и все. Никакого самосуда.
– Я понял. Надеюсь, десять рублей утешат несчастного, пострадавшего от кулака моего… гм-м… гостя?
– Шо? – очнулся голова. – Та не, ваша мосць, десять – то занадто! целковый ему, Ондрейке, и вдосталь будет! ну, синенькую… Сам ить паныча обидел, коржи-бублики! сам и огреб в рожу. А самосуда не было, то вам Ицик верно сказал, я б и сам – да ось беда, языком не вышел. В ножки кланяюсь, ваша мосць, звиняйте меня, дурня седого…
– Ты шо верзешь[64], Остапе?! – толкнул голову локтем в бок один из выборных. – Целковый! синенькая! То нащо мы сюды приперлись?
– А я вас сюды, куме, за чуба не тянул! Сами шли, сами пришли, еще и меня притянули! А нащо – Бог вам судья!
– В таком случае, – Джандиери погасил сигару в стоявшей рядом на столике бронзовой пепельнице; поднялся из кресла, достал кожаное портмоне. Брезгливо вынул несколько разноцветных ассигнаций, – будем считать разговор оконченым. Часть денег передайте пострадавшему, часть употребите… э-э… во благо. Водки купите, что ли…
Выборные стояли у крыльца, насупившись и не зная, что делать. В их мозгах медленно проворачивались жернова, меля в муку зерно тяжких дум: уходить? нет? что произошло? зачем они сюда шли? Толпа за оградой, не участвуя в разговоре, да и не слыша его вовсе, тревожно гудела. Громче. Еще громче.
По-моему, князь промахнулся. Встал слишком рано.
По-моему…
* * *– Как тебе не стыдно, Шалва! Мой друг, ты же знаешь, как я люблю пейзан, этих чистых, честных представителей простого народа! Носителей исконной сути, темных разумом, но светлых душой! Нет, ты совершенно не умеешь общаться с кем бы то ни было, кроме твоих ужасных коллег! Скажите, голубчики, вы хотите… как это?.. а, немножечко выпить? Я знаю, простой народ всегда хочет немножечко выпить!
На крыльце возникла Княгиня. Вот еще мгновение назад она была в столовой, у соседнего окна – и вот она уже на веранде, и выборные сразу заулыбались, расслабились.
– Благодарствуем, ясная пани!
– Почтем за честь!
– Ой, дама! ой, нивроку, дама! не сглазить бы…
И народ за оградой малость притих. Шеи повытягивали, смотрят: что за чудернация в саду творится?
Прислуга объявилась словно по мановению волшебной палочки. Два круглых летних столика вместе с плетеными креслами мигом перенеслись ближе к крыльцу; мелькнули и упали вышитые скатерти, поверх выстроились чашки, чайнички, рюмки, графинчики; стряпуха Оксана волокла блюда с холодными заедками.
– Ну что бы я без тебя делал, дорогая Эльза?! – судя по тону, князь явно улыбался, хотя его лица мне по-прежнему не было видно.
Расторопный урядник мгновенно наполнил рюмки чем-то рубиново-красным – вином или ягодной настойкой:
– Дозвольте здравицу, ваша бдительность?
Джандиери благосклонно кивнул, садясь обратно в кресло: дескать, даю княжеское позволение.
– Счастья в вашу хату полные закрома! нехай Господь благословит сей дом! Не гневайтесь, ежли шо не так – мы люди простые…
– Ах, я без ума от простых людей!.. я просто без ума!..
Но я уже не слушала Княгиню. Я смотрела туда, за ограду, где собралось слишком много простых людей.
"Без ума!.. – эхом отдавалось у меня в голове, суля страшное. – Без!.. ума!.."
– Ведьма! Ведьма! В очи плюет! зло в сердце носит! Ведьма! – народ расступился, и мне хорошо видно, как юрод-Прокопий катается с криком по земле, задирая к небу толстые, голые, чудовищно грязные ноги, а люди пятятся от него в суеверном страхе.
– Хто – ведьма? Барыня, шо ль?!
– Ты в своем ли уме, Прокопий?!
– Да он отродясь в своем не был! не бачишь, чи шо?
– Гы!
– А мы шо тут робымо? Стоим, як дурни, та зыркаем?
Смех – плохой, дерганый, на грани истерики.
– Ты глянь! нет, ты поглянь! – хмельное дудлят!
– Так ото ж! Уважают…
– Ой, людоньки! ой, приворожили епутатов! очи им отводят та горелкой заливают!
– Хто б мне залил… я б тому в ножки!..
– Они тебе зальют – в пекле очухаешься!
– Не, ну погляньте! Шоб сам пан князь, и отак, разом…
– Та злякався[65] вин! Плыв, плыв, а на берегу всрався!
– Ото ж! Гроши сует, чарку подносит! – нам, черному люду!
– Знать, боится! Знать, есть, чего!
– Шо маги, шо паны – одна кодла!
– Подпалить – и весь сказ!
– То иди, пали! Огоньку дать? Чи сам всрався?
– Хто, я? Да я тебе…
– Ты не мне, ты им!..
– Та шо ж вы за чубы! заждить, пока выборные вернутся!
– Ой, Прокопий… Шо з им?!
Юродивый внезапно прекратил кататься по земле и вопить. Теперь он, скорчившись в пыли и обхватив голову руками, плакал навзрыд. Мало-помалу стихали крики, и мрачная, зловещая тишина воцарялась над толпой – чтобы в этой тишине еще отчетливей раздавались рыдания блаженного Прокопия.
А еще стал слышен под окном успокаивающий голос отца Георгия:
– …как смиренный служитель Господа нашего, также облеченный властью епархиального обер-старца, призванного следить за законностью приговоров по делам о применении "эфирных воздействий". Напомню, что его светлость – полковник Е. И. В. особого облавного корпуса жандармов. Вы совершенно правильно сделали, что пришли сюда!
– Да-да, их отрешенность говорит дело. Явитесь завтра в город, скажем… к девяти утра. Я объясню, куда. Напишете заявление, с вас снимут свидетельские показания, – и делу будет дан официальный ход. Если действительно имело место эфирное, то есть магическое, воздействие – виновные будут наказаны по всей строгости закона, можете не сомневаться.
– Та это… ваша мосць!.. нас-то, кривлянчан, за шо в город? Не видали мы ни арапа. Это все цвиркунцы, да голова ихний – они нехай и малюют все те бумаги. А мы шо? Наша хата с краю…
– Разумеется, показания будут сниматься только с очевидцев.
– Ото верно, ясный пан! спасибочки! а то шо ж мы?..
Перспектива являться в жандармское управление, давать там показания и подписывать всякие бумаги "епутатов" отнюдь не прельщала. И если кривлянчане от этого смутного дела отбоярились на вполне понятных основаниях, чем и были весьма довольны, то Остап Тарасыч клял себя за то, что ввязался в эту историю.
У меня сложилось впечатление, что он не падает в ножки князю и не молит о снисхождении лишь из боязни наказания за что-то большее, чем просто мужичий бунт.
– Ваша мосць! Народишко-то, не про нас будь! угомонить бы надо. Мы хоть люди малые, да с понятием, а с тех дурней всякое станется… – шинкарь, как обычно, держал нос по ветру.
– Это мы мигом! запросто! – радостно ухмыльнулся урядник, с некоторым трудом выбираясь из-за стола. Хлопнул напоследок недопитую кем-то чарку, вытер рот. – Батюшка, не погнушайтесь, выйдите со мной к обчеству!..
Отец Георгий согласно кивнул и двинулся следом за лихим урядником.
– Цыть, обчество! – заорал урядник. Толпа, и без того примолкшая, заглохла окончательно. Лишь чирикнула в кроне какая-то глупая пичуга, да безнадежно плескались, затихая, рыдания юродивого.
– Усе путем, сельчане! вы уж не сумлевайтесь! Завтра Остап Тарасыч в город поедет, бумаги важные малевать! Будьте покойны! А туточки паны добрые, нема средь них мажьей силы, нема и отродясь не бывало! Сейчас батюшка вам Христом-Богом, Перво-Ответчиком нашим поклянется, и хрест святой в том поцелует. Ну шо, поверите тогда?!
– Поверим! – нестройно загудели мужики, и бабы подхватили:
– Ежли Христом-Богом…
– И хрест святой…
– Сам батюшка…
– То хай клянется, а мы поглядим!
– Прошу вас, батюшка; заспокойте народ, – урядник довольно скалил лошадиные зубы, не видя, что отец Георгий уставился на него, будто святой схимник на беса-искусителя. – Ну, целуйте хрест, та пойдем, еще хильнем по чарке…
Священник стоял, не в силах сдвинуться с места. Губы его тряслись:
– Я… я не могу!
– То шо ж "не могу"? вишь, обчество просит!
– Я… я…
Лицо его отрешенности заливала восковая бледность.
XI. ФЕДОР СОХАЧ или ВРЕМЯ РАЗБРАСЫВАТЬ КАМНИ
Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною;
и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей;
кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое;
ибо день мщения – в сердце Моем…
…желание было острым и холодным.
Как змея под одеялом.
Федору хотелось пристрелить дурака-урядника за его выходку. Он смотрел в окно столовой, как отец Георгий пятится назад, заслоняясь руками, хотя никто не пытался ударить или обидеть священника; как недоуменно моргает урядник, и на круглом, туповатом лице его отражается искренне изумление пополам с обидой – я ж как лучше! как лучше хотел!.. рыхлая, еще минуту назад разнородная масса людей становилась цельным, страшным в грядущей ярости монолитом – вот-вот, в следующий миг, они поймут, осознают, сообразят…
Но первыми все-таки успели не они.
Один из висевших на ограде мальчишек изловчился-таки, мартышкой свесился вниз и уже было ткнул палкой в спину догу – но в последний момент Трисмегист извернулся и мраморной молнией взлетел в воздух.
– Ай! маманька!.. а-а-а!..
Вдрызг располосовав одежонку о вензеля решетки, забияка пойманым воробышком слетел в сад. Забился, прижатый к земле мощными лапами, заверещал в ужасе, глядя в оскаленное пекло собачьей пасти. Решетка ожила плаксивым детским ором, бабы дружно подхватили вопль пацанвы, охнули мужики, отвлекаясь от священника и его отказа давать клятву; истерический, одинокий хохот наслоился сверху пеной. Те, кто побойчее, зашарили вокруг в поисках камней; плюгавый отец Василька-крестника наспех швырнул ком глины, промахнулся, костеря весь белый свет в Бога, душу, апостолов-святителей…
Конопатый Ондрейка-коваль замахнулся подобранным булыжником.
– Не-е-ет!
Княгиня уже была рядом с псом и его добычей. Упав на колени, она обеими руками вцепилась в кожаный ошейник, оттаскивая упирающегося Трисмегиста прочь, и камень, пущенный сильной рукой, угодил женщине в лицо.
Распоров щеку до кости.
Конопатый довольно оскалился, – око за око! – дернул ноздрями, словно почуяв запах крови, и поднял еще камень.
– Бей! – слитно выдохнула за его спиной толпа, готовая в любую минуту сорваться с места.
Забыв о том, что двустволка заряжена патронами с дробью, не помня себя, не видя ничего, кроме дикой, окровавленной маски, какой стало лицо Княгини, Федор вскинул ружье.
И стволы сами, будто живые, нащупали конопатого верзилу.
Дробь шарахнула по толпе, вынудив людей с криками податься назад. Упругая пружина сжалась, под напором боли и страха, чтобы в любую секунду рвануться, выпрямляясь, сплющивая все на своем пути.
Но Федьке сейчас было не до того.
– Лови!
Двустволка упала в Акулькины ловкие, несмотря на беременность, руки; россыпь патронов гулко раскатилась по подоконнику, каплями ливня простучала по паркету – а Федор уже ухватился за раму.
Дважды за сегодняшний безумный день (день? ночь?! сутки прочь!..) он прыгал со второго этажа в сад. Второй раз получился куда неудачней первого: приземлившись на перила веранды, Федька соскользнул, больно ударившись боком сперва о сами перила, а потом и о землю. Плевать! неважно! на коленях, на четвереньках, по-собачьи он кинулся вперед, туда, где рычал дог, орал мальчишка и плакала кровью раненая Княгиня.
Они успели одновременно: Федор Сохач и полковник Джандиери.
Двое.
Успели.
– В дом! неси ее в дом! – и уже, вслед, когда Федька, хрипло вскрикнув от дикой рези в боку, подхватил женщину на руки:
– Головой ответишь! головой!..
Княгиня на руках была легче пушинки. "Мама! словно маму!.." – вспыхнуло фейерверком и сразу погасло, сменившись угарным, душным шепотком проклятого Духа Закона: "Словно себя! себя самого! себя несешь, мальчик!.." За спиной охнули ворота, сдержав первый натиск и сдаваясь под вторым; надрывно лязгнула цепь, вторя воплю засова; брошенный вдогон камень растерянно просвистел у виска, затем горсть глиняных окатышей ударила в спину. "Пусти! – жарко всхлипнула Княгиня, дергаясь попавшей на крючок рыбой. – Пусти! я сама!.."; Федор еще плотнее охватил ее руками, не позволяя вырваться, взбежал на веранду, и там Княгиня все-таки вырвалась.
Упала на колени, ладонью зажимая рассеченную щеку.
Пальцы женщины шевелились багровыми червями.
– Братец-князь! – взвился над ревом толпы фальцет юродивого. – Братец-князь!.. а-а! братец, не обижай, не трожь свет-Прокопьюшку!.. а-а!..
Крик смялся, захлебнулся, превращаясь в невнятное, смешное бульканье.
– Блаженного! блаженного убили! люди, да шо ж мы?!
– Черт кавказский!
– Душегубец!
– Н-на!
– Ондрейка! люди, он Ондрейку посек! людоньки!
– Бей сатану!
Федор еще успел поймать прощальный взгляд Джандиери, брошенный князем через плечо, сразу после того, как шашка, еще мокрая от крови юрода, с хрустом разрубила конопатого Ондрейку от ключицы до пояса. Поймать взгляд, как ловят монетку, предназначенную не тебе, задохнуться от чужого страха, чужой печали и чужой, но такой своей, нежности, за которыми, словно за весенними, цветущими кустами, пряталась в траве скользкая гадюка безумия – чтобы не выдержать, отвернуться, слыша истошный крик Княгини:
– Шалва-а-а!
А затем полковник Шалва Джандиери начал убивать по-настоящему.
* * *…Федька, почему ты не там?! Не в свалке?! почему?
Ты ведь большой! сильный! ты – кулачный боец, тебе здесь не место; наконец, ты просто мужчина, защищающий своих… И почему остановился на бегу, на полпути от флигеля к драке, Сенька-Крест? – бывший "фортач", гибкий, как ласка, и хищный, как ласка; остановился, замер, мелко крестясь и сам не замечая, что пятится назад… Ну ладно, Федор. Оставим. Лучше я тебе немножко помогу, самую малость, чуть-чуть: Княгиня снова начала падать, и тебе пришлось подхватывать ее на руки, пачкаясь уже подсыхающей кровью, разрываясь между приказом нести ее в дом и желанием быть там, где Циклоп творил страшное.
Вот-вот. Ты лучше не думай об этом. Я ведь знаю, почему ты не там, а здесь. Да ты и сам это знаешь, не хуже меня.
Потому что тебе страшно.
Не за себя, нет.