– Я надеюсь не на Федора – на тебя, Ефрем. Мы с княгиней надеемся. Поезжай. Ночевать на даче останешься, комнату тебе выделят. Возвращаться не торопись: завтра у тебя выходной – я распорядился.
Ты встал, поклонился.
Зачем-то отряхиваться стал – чище стать захотелось, что ли?
– Разрешите идти, ваша светлость?
Забыл князь ответить; забыл разрешить. По-новой к окну отвернулся – спина широкая, сильная, лазоревый мундир второй кожей торс обтянул.
Сутулишься, Циклоп? или это тени? тени, тени…
– Полчаса на сборы хватит, Дуфуня? Прости – Ефрем… ну конечно же, Ефрем…
Тени…
Получаса хватило с лихвой – устроить нагоняй конюхам-бездельникам, душевно распрощаться с Федотычем, переодеться, – и вскоре из ворот училища, на лучшей казенной двуколке, предоставленной в его распоряжение, выезжал Ефрем Иваныч Вишневский, смотритель конюшенный, шибко правильный человек.
Все время казалось: Циклоп в спину смотрит.
Лоб чешет.
* * *Пока двуколка катила по загородным проселкам, успело распогодиться. Клочья свинцовой ваты расползлись драным одеялом, за которое дружно рванули с четырех сторон; теплым, но не жарким, сентябрьским золотом плеснуло солнышко в прорехи – и даже пегая кобылка без всяких понуканий пошла веселее.
На душе у тебя было, как в небесах: вроде бы, ушли тучи, но серая мгла таится по закоулкам, дожидаясь своего часа.
Быть грозе.
Окрест пейзажным полотном текли рощи, скудные перелески: последняя, темная зелень перемежалась медовой желтизной и вспышками пурпура, а кое-где деревья уже исчертили голубизну небес ломким кружевом голых ветвей. Грустно это выглядело, Друц, грустно и красиво; да и сама грусть была легкой, светлой: дунь – изойдет дымкой, просочится сквозь ажур веток, чудо-облачком уйдет в небо – чтобы раствориться в бескрайней синеве…
Осень.
И вокруг осень, и на сердце осень; пока светлая, с легкой горчинкой – но не за горами дожди, слякоть, ледяной ветер, продувающий душу насквозь, вестник скорой зимы. Что, Друц, прибавилось соли в буйных кудрях? Не меньше, чем черного перца стало?
Прибавилось. Говорят, правда: "Седина в бороду – бес в ребро" – да только кличку свою ты не даром получил. Бреешь ты бороду, ром неправильный. Обманул своего беса, проморгал рогатый седину, не пришел. Дал осесть, остепениться; полковник жандармский тебе за дочкой своей приглядывать доверяет – куда уж тут бесу-то влезть? выходит, некуда…
Но почему от этого "некуда", так похожего на "никогда", осенняя грусть горчит на губах вдвое? И щемит в груди…
Осень?..
…Двухэтажная дача-усадьба князя Джандиери выплыла из-за поворота лебедем, как и положено солидному имению: с парком, конюшнями, флигелями, всяческими хозяйственными пристройками… Хороша дача! Такую впору дворцом назвать. Колонны у входа, розовый мрамор ступеней, по летней веранде куролесят багряные отсветы – это солнце просвечивает сквозь бордовую листву винограда, увившего веранду поверху.
Средь неверного багрянца не сразу-то углядишь: вон они.
Тамара-княжна и Федька Сохач.
За летним столиком.
Сидит девица-красавица: лицо смуглое, волосы черным-черны, платье из розовых лепестков – под цвет мрамора? или это мрамор ступеней – под цвет ее платья? Сидит, значит, рупь-за-два (Федотыч! изыди!..); держит за руку сказочного принца. Смотрит на него; молчит. Просто смотрит, оторваться не может; просто молчит, слова забыла.
Зачем слова?
Смущен принц; скрыть пытается – а оно наружу пеной лезет. На столе, всеми позабытые: легкомысленная шляпка, голубка из салона мадам Флер-д'Оранж, и два высоких бокала с чем-то красным; небось, морс из клюквы-ягоды, каторжной подруги.
Вина-то Тамаре никто не даст – и без того девица пьянее пьяной.
А в углу веранды, на скамеечке, нахохлилась вороной – матушка Хорешан, вся в черном. Сторожит; пуще цепного пса.
Зато настоящий пес не усидел на месте. Ай, хороший мой, Трисмегистушка! – вихрем подлетел к воротам, гавкнул утробно. Не на тебя, на припоздавших слуг. Приказ отдал: открывайте, мол, бездельники! И вид, и голос у дога был начальственный; можно даже сказать – княжеский.
Лично тебе Трисмегист покровительствовал. Раньше ты уже посещал дачу, помогал в обустройстве конюшенных денников, за что был признан человеком полезным, правильным (опять!..); дважды за визит, при встрече и отбытии, милостиво допускался к чесанию за ухом – после чего дог с важным видом ложился в траву, продолжая нести охранно-сторожевую службу.
Ритуал был соблюден и на этот раз, кобылу увели распрягать, а ты направился к веранде, откуда тебе радостно махал рукой Федор. Княжна порывисто обернулась, в глазах ее мелькнула тревога – заберут! не дам!.. не отпущу!.. – однако, увидев тебя, девушка расслабилась и даже улыбнулась вполне приветливо.
– Желаю здравствовать, Тамара Шалвовна! – ты ловко сорвал с головы шляпу; для потехи хлестнул себя по ляжкам. – И вам от нас с приветом, госпожа Хорешан! Как здоровьице?
Ворона каркнула; замолчала.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХВ черных, влажных, но никогда не проливающихся слезой глазах матушки Хорешан, отныне и навеки:
…ветер.
Вы знаете, что это такое: чихтикопи? лечаки? Не знаете? А ведь это повседневность для любой картлийки: женский головной убор в виде ободка из бархата, поверх которого надевается треугольная вуаль из тюля. Такой убор украшал еще молодую женщину в тот день, будь он проклят, когда она с башни замка Лехури смотрела вниз, на дорогу. На телегу, где везли тело ее юного сына, убитого кровником; а за телегой шел сивый жеребец с пустым седлом.
Вах, ветер! сорвал с головы чихтикопи! сорвал лечаки! швырнул под тележные колеса, под копыта сивого жеребца.
Ветер…
* * *– Мое почтение, Федор Федорович!
Ты слегка ерничал, зная: так надо.
– Д-добрый… д-день… Ефрем Иванович…
Княжна говорила раздельно, чуть заикаясь. Словно повторяла заученную роль. При этом ее искренняя, детская улыбка никак не вязалась с тщательно выговариваемыми словами.
Надо же, запомнила имя-отчество! – еще успел подивиться ты.
– Мы… с Ф-феденькой… собирались обедать… Вы составите нам… к-компанию?
– Будь здоров, Ефремушка! И то правда: устал, небось, с дороги, в животе цимбалы бренчат! Садись с нами. Мы ведь больше о высоком, о тонких материях – не приедь ты, умерли бы с голоду!
Федьку слегка несло, хотя парень сдерживался изо всех сил. Тяжело ему: целый день с княжной, да под присмотром, да следить, чтоб и Тамаре свой тихий интерес был, и лишнего не допустить, не обидеть ничем; в первую очередь – равнодушием или случайным, невольным намеком. Она ведь сейчас – зверь дикий: разума чуть, а любую неправду, любую фальшь нутром чует…
То-то Федор тебе обрадовался!
Подали обед: наваристый янтарь ухи из карпов, после – рыбную же запеканку с грибами на пару, обильно сдобренную ароматом белого перца, домашние хрустики; вам с Федором поднесли ядреный, стреляющий в нос пузырьками, квас с ледника, а Тамаре – новый бокал морса. Ты балабонил без устали, мешая быль и небыль, ромские побасенки и истории, слышанные краем уха на путях-дорожках, стараясь выбирать те, что повеселее; ты заставлял время нестись легко и беззаботно, птицей-тройкой, под эклеры с кремом, под графинчик "ерофеича" – хорошее поручение дал тебе Шалва Теймуразович! век бы так коротал! день за днем…
– А мой папа… он говорил… будто в-вы, Ефрем Иванович, лошадиный б-бог…
– Ну, если его светлость так говорит, – ты прищурился с видом человека, хорошо знающего себе цену. – Есть на белом свете и получше меня знатоки-мастера, только и старый Ефрем не из последних!
– Поедемте!.. кататься!.. с-скучно на даче…
Блеску в глазах Тамары ты не придал значения. Скосился на Федора, но тот лишь плечами пожал: дескать, я не против! отчего б не прокатиться?
– Разве я могу отказать Тамаре Шалвовне? – лихо приподнял ты рюмку с настойкой. – Прокачу с ветерком, в лучшем виде! Сейчас Кальвадоса запряжем…
"Ерофеич" ушел в глотку единым вздохом.
– Я… в-велю запрячь! – Тамара захлопала в ладоши, как девчонка, и видя неподдельную радость княжны, ты совершил последнюю ошибку:
– Не извольте беспокоиться, Тамара Шалвовна. Я сам.
– П-просто… п-просто Тамара…
Кажется, она хотела кокетливо потупиться. Вышло же иначе: лицо девушки вдруг напряглось, отвердело, напомнив лицо ее отца. Взгляд уперся в столешницу, зашарил меж тарелками, ища и не в силах отыскать пропажу.
– Мне п-приятно… будет…
Тон сказанного не понравился тебе. Вроде бы, пустяки, наигранное кокетство человека, скорбного умом – и в то же время безумие ясней ясного проступило сквозь смущенную улыбку; оскалилось… спряталось до поры. Ты оглянулся на сидевшую в углу матушку Хорешан: заметила ли что-нибудь бдительная нянька-надзирательница?
Не заметила.
Уснула, ворона.
Видимо, ваша долгая беззаботная беседа убаюкала даже ее бдительность.
Наверное, сейчас следовало остановиться, под благовидным предлогом отказаться от поездки, незаметно разбудить пожилую женщину, отвлечь Тамару новой небылицей – мало их у тебя, баро, небылиц-то?! – но ты не внял слабому голосу рассудка. Или треклятый бес добрался-таки до твоего ребра, а ты и не заметил?!
Ай, не заметил, проморгал!
Вместо благовидных предлогов ты хитро, с видом заговорщика, подмигнул Тамаре и Федьке; и вы на цыпочках, чтобы, не дай Бог, не разбудить двоюродную тетку Шалвы Теймуразовича, спустились с веранды.
Направились к конюшням.
Даже здесь еще не поздно было пойти на попятный. Но вы с Федькой, у которого, похоже, гулял в голове ветер еще почище, чем у тебя, старого дурака, отослали конюха, велев открывать ворота; и ты споро запряг в коляску покладистого дончака Кальвадоса, еще ранее безошибочно выделенного тобою среди прочих княжьих коней.
Что, Друц-лошадник, сколько волка ни корми?.. "Завязал", из Закона вышел – а все к чужим лошадям присматриваешься?
Федор галантно помог Тамаре забраться в коляску, ты устроился на облучке – и махнул на все рукой. В конце концов, что тут такого? Ну, прокатитесь по окрестностям да вернетесь! Раз княжна просит… А присмотреть за ней и отсюда можно – впервой ли тебе глаза на спине отращивать?
Вот и ладненько!
Но-о, поехали!
Дурак-конюх долго возился с воротами – и Федор, соскочив с коляски, одним могучим толчком распахнул створки.
– Поедем, красотка, кататься?! – обернувшись, подмигнул ты княжне.
Ты?
Или вселившийся в тебя бес?
* * *Поначалу, хотя и ехали с ветерком, ты старался особо не лихачить. Без причины всплывало в памяти: заливается безумным хохотом облав-юнкер на джигитовке, пляшет ротмистр со стеклянными глазами из "Пятого Вавилона"… Княгиня разок обмолвилась, будто и предыдущий начальник училища не просто так на пенсию ушел. Вот и дочка у Шалвы Теймуразовича, опять же… Да и сам князь – тот огонь, что ты сегодня углядел в Циклопе… злой огонь, пекельный! Не заметишь, как и душу, и разум дотла выжжет, один пепел в голове-сердце останется! Сильный человек князь, однако, всякой силе предел есть…
Бешеная скачка, безумный танец, жгучий котел страсти – они складывались в тайный, заранее прописанный узор; ты придерживал Кальвадоса, как придерживал свои мысли, не давая резвой рыси перейти в сумасшедший галоп…
Но сначала пришла волна: знакомая, страшная, безнадежная.
А увидел ты позже:
Толпа.
Гудит растревоженным ульем, люто брызжет злобой. Юродивый карлик-побродяжка скачет меж людьми воробышком, приплясывает: "Свет-Прокопьюшка! Со святым праздничком! Крести раба божьего!"; только пуще народ раззадоривает, дурачок. "С праздничком, Прокопий! ужо окрестим! н-на!.." Под ногами, сапогами, кольями, наспех выдернутыми из плетней – парнишка: в крови, в лохмотьях, избитый, но живой покамест. Как и увидел-то его сквозь толпище – непонятно.
Небось, сам собой финт сложился, будто кукиш во гневе.
Странно: били парня без остервенения, душу до конца не вкладывали, и ты еще подивился – злости у людей было вдосталь! – но взгляд скользнул дальше, и ответ пришел сам собой.
Поодаль трое чубатых мужиков держали рома: востроносого, чернявого. На лбу у бедняги выступил пот, глаза уже закатились – но не от бесплодных попыток вырваться: ром, гнилая Девятка Пик, пытался держать толпу!
Вот, значит, где встретиться довелось!
На миг в голове все смешалось. Ты успел, успел через годы и версты: вот он, твой Данька, еще живой – а ты не в силах сдержать, остановить…
* * *Отчаянно натянулись вожжи.
Захрапел, взвился на дыбы Кальвадос; едва не перевернув коляску, встал, как вкопанный.
Словно и не было трех лет в училище, подписанного особого контракта, долгих бесед с отцом Георгием.
Ни о чем больше не задумываясь, забыв об оставшихся в коляске княжне с Федькой, с облучка спрыгнул наземь Валет Пик по кличке Бритый.
* * *Маг в законе.
VII. РАШКА-КНЯГИНЯ или КОРОЛЬ СТАВИТ КРЕСТ
Кто ходит непорочно, тот будет невредим;
а ходящий кривыми путями упадет на одном из них.
– Зря вы так, милочка, – он сказал это позже, когда вы ехали домой: переодеться и отдохнуть перед балом.
– О чем вы? – машинально спросила ты.
Копыта звонко цокали по булыжнику. За набережной кучер свернул направо: мимо Покровского монастыря, мимо звонницы. Перья облаков сплошь усыпали небо над крестами, но дальше, со стороны Павловки, опять наползала чернильная синева.
Становилось душно.
– Я понимаю: мелочь, – Джандиери не принял твой вопрос всерьез, как требующий объяснений. Вы и без того прекрасно понимали друг друга. – Пустяки. Легкомысленная шалость; "финт", если пользоваться традиционным определением. И господа "нюхачи" не заслуживают слишком уж строгого взыскания. Но, милочка, представьте себе: ваш "эфир" был бы ими отловлен. А все второкурсники мечтают выяснить доподлинно, кто именно натаскивает их, кто оттачивает нюх. Зачем вам лишняя слава?
Ты почувствовала: капля пота, щекоча, ползет от виска к подбородку.
– Погодите, Шалва… Вы хотите сказать: они не знают, кто из их окружения является завербованным магом?! Они, "нюхачи"?!
– Разумеется, не знают. Не могут; не должны знать. По счастью, лишь многолетняя практика позволяет специалисту определить не только наличие эфирного воздействия, но и его, так сказать, источник. Лет через пять-шесть, поразбивав лбы на тернистых путях… Впрочем, бывают досадные исключения.
– Досадные?
– Или, если хотите, счастливые. Например, ваш покорный слуга перед самым выпуском сумел вычислить объект: негласного сотрудника Гамзата Ц'ада, тифлисского шашлычника.
– Вас похвалили? наградили?!
– Увы, милочка. Меня вызвал к себе начальник училища в Тифлисе, полковник Шамиль Абуталибов – светлая ему память, хотя строг был старик не по-людски! Заставил подписать кипу бумаг о неразглашении. А мне бы не хотелось, чтобы ваш любимый Аньянич уехал в столицу, обремененный такими же бумагами. Они могут улучшить жизнь офицера, но чаще бывает наоборот. Излишние способности не всегда поощряются…
В лице сегодняшнего, харьковского Джандиери отчетливо проступил Джандиери мордвинский: гордый умница, оскорбленный косностью Государственного совета, отчаянный Циклоп, рискнувший презреть Букву ради Духа.
Ты почувствовала: в воздухе закипают резкие пузырьки шампанского.