Кто знает, с чем столкнешься в сей юдоли?

Маэстро Таханаги вновь двинул руку наискось вперед, и пришлось отвлечься. Господин полуполковник давно заметили: многие действия маэстро (в столице было то же самое), неотразимые при демонстрации на учениках-соотечественниках, малоэффективны против человека силы и телосложения князя Джандиери. Тростник сгибается, противостоя ветру, но ведь и сила солому ломит. У каждого своя мудрость; у каждого свои взгляды на жизнь.

Преодолев сопротивление и отведя руку маэстро в сторону, господин полуполковник продолжили размышления. Искомый поезд прибывает в Мордвинск послезавтра. Местным жандармам были отданы соответствующие распоряжения: известной личности препятствий не чинить. Дальняя слежка; не более. До получения приказа, который, как прекрасно знали господин полуполковник, так никогда и не будет получен.

Большая игра.

Большие ставки.

Зря все-таки в столице его доклад так и не был принят к рассмотрению. Разумеется, по мнению закоснелых членов Государственного Совета, в Е. И. В. особый облавной корпус "Варвар" берут отнюдь не за умение логически мыслить и делать правильные выводы, но… В каждом правиле есть свои исключения.

Зря…

Ладонь с запястьем пронзила короткая, но острая боль.

Прогнувшись, господин полуполковник попытались было оказать сопротивление, но боль только усилилась. Большой палец оказался надежно схваченным и вывернутым наружу, отчего любое движение лишь добавляло неприятных ощущений.

Цепкий, как макака, маленький айн улыбался без чувства превосходства.

– Ваша бдитерьность? – предупредительно спросил маэстро Таханаги, как всегда заменяя "л" на слегка картавую "р". – Ваша бдитерьность видеть? Маро против много!.. ваша бдитерьность видеть ясно-ясно?

Хватка разжалась, выпуская прирученную боль.

Господин полуполковник кивнули в ответ без малейшей тени обиды. Умея проигрывать, научишься побеждать. Зря все-таки мужи Совета не захотели рассматривать его доклад. Уж этот улыбчивый, пожилой маэстро рассмотрел бы – и понял.

Наверняка понял бы.

Ломать надо издалека и по мелочам.

По якобы мелочам, которые зачастую стократ важнее обманчиво-главного.

– Благодарю вас, маэстро, – легко поднявшись на ноги, господин полуполковник поклонились навстречу кроличьей улыбке айна. – Весьма признателен за науку. Если будет нужда, обращайтесь.

Служебная визитная карточка, несмотря на официальность, была кофейного цвета, с золотым обрезом.

"Е. И. В. особый облавной корпус "Варвар", – значилось там. – Князь Шалва Теймуразович Джандиери".

И ниже, мелким, плохо различимым шрифтом: "полуполковник".

VIII. РАШКА-КНЯГИНЯ или ШЕПТУХИНЫ ОТВАРЫ

Возвесели нас за дни, в которые ты поражал нас,

за лета, в которые мы видели от тебя бедствие.

Псалтирь, псалом 89

Заболела.

Плохо.

Жар; бред. В груди саднит сердце, хочет дышать, а не получается. Нельзя сердцу дышать – захлебнется. Плохо. Чуждо. Родную-грудную жабу впору облобызать в безгубый, слюнявый рот, когда голубушка являет свой лик в редкие минуты просветления. Задыхаешься, – а все свое-привычное: и удушья кляп, и наждачная терка кашля. Лучше так. Лучше? не знаешь, не помнишь; не понимаешь. Ничего. Все кружится, подпрыгивает, стучит колесами поезда в ад, трясет на стыках – в ящик собралась, дура?! нет уж, погоди-ка, помучайся всласть, подергайся дождевым червем, когда лопатой – пополам!..

Слышишь? издалека, из прошлого, погребальной панихидой, горячим дождем по обнаженным нервам, твоим собственным голосом:

– …заплатилиза любовь, за нелюбовь, за каждый выстрел.Отстрелялись —от мишеней лишь обрывки по углам.Это осень.Облетает наша память, наши мысли,наши смыслы,наши листья и другой ненужный хлам…

Заболела.

Плохо.

Ой, как плохо-то…

Куда-то исчезли ноги. Были, да сплыли; в темноту, густо усеянную колючими звездочками. Ноги мои! ау! где вы? Молчат. Не отзываются. Ну и ладно; не жалко. Вместо ног – рояль. Кабинетный, черный, лоснится глянцем. Дегтем несет от него, от рояля-то, как от сапог того трупа, что у ворот… Труп? уберите!!! …нет, все же рояль. Приоткрыл крышку, скалится в лицо пастью-утробой. Дышит мертвечиной, дохлыми гаммами – до минор, си бемоль… Рояль?! почему? откуда? Прохладные клавиши упрямо тычутся в пальцы, ластятся бесшерстной, костяной кошкой… хотите мазурку? вальс? ариэтту?! Вот, уже звучит в огромном зале, меж свечами в канделябрах:

– Федюньша? – пассаж булькает триолями. – Глянь, Федюньша: кончается али как?

– А-а… – отзывается слева гулкий, нутряной аккорд.

Рояль хохочет взахлеб, и вдруг срывается в истерику. Звуки настырно суются в губы, как раньше клавиши – в пальцы; звуки каплями просачиваются в рот… нельзя! Уберите! Это яд! это смерть! Из потаенной глубины всплывает врезанное навсегда знание: сейчас за него приходится страшно платить, но – нельзя! Яд!

Ад!

Звуки расплескиваются, горячо текут по подбородку.

– Не хочет, – воркочет издали смутное глиссандо. – Зря к Шептухе ходила, яичек дала, капустки квашеной… не пьет, порченая…

– А-а…

Слышишь? издалека, из былого, которого больше не будет никогда – ропотом умирающего прибоя, в пену об скалы, вдребезги:

– …в одну кучувсе заботы, все находки, все потери,чиркнуть спичкой,надышаться горьким дымом и уйти.Все, что былоне по нам, не по душе и не по теме,не по росту,не по сердцу и совсем не по пути…

Заболела.

Плохо.

Завтра будет хуже.

А послезавтра – лучше.

Правда?

Нет, Княгиня, ты действительно так думаешь?! ты действительно…

* * *

Проснулась в поту.

Холодная.

Живая.

В крохотное окошко гурьбой прыгали солнечные зайчики. Весенние; линялые. Бежали через приоткрытую дверь в сени, дальше, в горенку; резвились там на серебре риз, на фольговом золоте кивота… Дышать было трудно, но ноги оказались на месте. И никакого рояля. Сгинул, проклятый. Только стучит где-то далеко, подпрыгивает на стыках – слышишь? от клавиши к клавише, от шпалы к шпале… поезд.

Не в ад, нет.

Ближе…

Да, Княгиня, знаешь, – это иногда хуже любой болезни: понимать, и быть бессильной что-либо сделать. Это проказа души. Гниешь заживо, и не болит. Потому что вырвалась из жаркой, лихорадочной трясины – не за просто так. Потому что – поезд. Гудит на полустанках. Потому что упрямая Ленка-Ферт, подельщица твоя договорная, так и говорила тогда: "Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?" Она говорила, а ты запрещала. Плохо запрещала, видно. Не послушалась Ленка.

Стучит поезд; дым из трубы – кольцами.

Везет.

И Сила теплится в животе робким огоньком.

Греет.

Скрипнула дверь. Сунулась внутрь, в камору… нет, не вдова Сохачиха, сиделка дармовая. И не корявый Федор с его вечным "А-а…". Старушонка сунулась: мелкая, жеваная, в засаленном салопчике под шубейкой. Печеная картошка вместо лица. Одни глазки блестят себе под кустистыми, мужскими бровями; глазкам интересно.

Углядели глазки.

Вон, на колченогой тумбочке: кружка.

Полная, до краев.

– Ишь ты… – треснул участливо старушечий, пустой рот. – Ишь… зряшное дело…

Уцепила кружку сухими, суставчатыми пальчиками.

Присела мышкой к топчанчику.

– Выпей, золотце! полегчает…

Поднесла участливо; к самим губам.

Помнишь, Рашка? – ты тогда села. С размаху. Знала, что не сможешь, что шевельнуться – и то будто реку вспять; а все-таки села. Взяла кружку из добрых рук. А хотелось взять хрупкое, износившееся запястье нежданной гостьи; взять, как умела раньше.

Ладно, проехали.

Глянула в яркие, любопытные, ну никак не старческие – девчоночьи глазки.

– Отвар? целебный?!

– Отвар, золотце! на семи травушках, на осьми корешках! Мертвенького подымет!.. пей, не боись, за Шептухой злого не держится…

– Мертвенького подымет? А живого в гроб уложит?

– Шутишь, золотце? Славненько, коли шутишь – знать, хворь отпущает…

– Это, бабка, поп отпущает, грехи-то!

А поезд все стучал где-то, все дарил подарки, приближаясь.

Вот и смогла: поболтала кружкой, расплескав тяжелые, душистые капли. Спросила – просто, жестко, словно давнюю знакомую:

– Ты зачем меня отравить вздумала, Шептуха кус-крендельская? Что я тебе сделала?

Старуха глаз-то не отвела.

Пожевала запавшими губами.

– Пей, – попросила.

Ты улыбнулась через силу:

– Сама пей. Поможет; от старости.

Вы смотрели друг на друга: неприкаянная Рашель Альтшуллер, маг в законе, ссыльная каторжанка в отставке, – и бабка Шептуха, каких много по деревням-селам, знахарка-платочница, мелочь ведьмачья, по чью рябую душу и урядник, не то что облавной жандарм из "Варваров", явиться постесняется.

Засмеют ведь.

– Жить шибко хочется? – не то спросила, не то самой себе сказала старуха. – Ну не пей, коли желанья нет…

Встала.

Качнулась прочь.

– Погоди. Погоди, говорю!

Задержалась.

– Ты кого обмануть хотела, старая? меня, фартовую Даму Бубен?! Когда устану, сама к тебе приду, попрошу: дай глотнуть! Ты ж меня вовсе не знаешь! – за что?! Что я тебе сделала? за какие вины не любишь?!

Сморщилась в золе печеная картошечка.

Потускнели глазки.

Налились свинцом.

– Отчего ж не любить, золотце? люблю. Первой бы на могилке твоей убивалась. А коли б довелось и дружка твоего, рома гулящего, на тот свет спровадить – и вовсе б наплакалась всласть. Не зря, значит, небо коптила. Лады, чего уж там… не выпадет боле случая…

Помолчала старая.

– Хошь, кончи меня, Шептуху. Тебе это, как мне куренку башку свернуть. Прости; не прощай – все едино. Ненавижу вас, мажье семя… жизнь моя никчемушняя от вас – наперекосяк!..

– Садись, – сказала ты.

Шептуха бочком присела на край топчанчика. Не постеснялась; глядела тихо, просто. Во взгляде плескалась… ненависть? нет, боль. Тоже не старческая – ясная, живая.

– Тебе, золотце, штоб на любовь тесно приворожить, – прошамкал пустой рот, – чего было надобно-то? Там, на воле?

Ты и хотела бы скрыть усмешку, а не вышло.

– Вода. Шампанское. Ничего. Зачем спрашиваешь?

– А затем, золотце, што мне твое "ничего" – цельный год по сузему за корешками ползать. На карачках. Да морщины ранние – вона, всю рожу пометило! Да пальцы заскорузлые. Да горб на спине. А ты смеешься: "Ничего, мол! шампанеи стакан!" – и хочешь, штоб Шептуха твою породу любила!

Старуха умолкла; перевела дух.

– Ай, золотце, и я девкой-дурой была! мамку не слушалась. Мамка умная была, так и баяла: "Сове – свой талан, соколу – свой! Сиди дома, дитятко, не рыпайся, не клади лишнего стыда на буйну голову!" Не поверила я, мамке-то! Ажно в самый Мордвинск убегла. Думала: многое, не по годам могу – коров глазить, следок вымать, на любовь-дружбу, на вражду-остуду шептать… мне тогда человека спортить – полугодье, не боле!..

Вот теперь ты сдержалась.

Не улыбнулась.

– А ты смейся, смейся, золотце, коли невтерпеж!.. смейся над старой. Я и сама б посмеялась, да зубов нет, не достать мне нынче до смеха, не дотянуться! И впрямь потеха: молодая Шептуха из стольного Кус-Кренделя по граду Мордвинску вприсядку шастает, вашего брата по тайным хавирам ищет – возьми, матушка-батюшка, в науку! отслужу! Под скольких легла, прежде чем на самого вывели – то тебе знать не надобно. Много их было, липучих. Но вывели; не нашавили. Сам махонький такой, а глас – ровно из бочки. Чистый протодьякон. Сказывали: трупарь знатный. Коли надобно мощи поднять да баять принудить – лучшенький. Встала я перед ним, вот как сейчас пред тобой…

Дальше ты уже не слушала. Незачем. Вечная история: деревенская девка из семьи потомственных платочниц бежит в город. Без паспорта, без знакомств; наобум. По хавирам бродит, в науку просится. Перед всяким подол задрать горазда – лишь бы… больше-то платить нечем. А этой, Шептухе кус-крендельской, еще и под конец не повезло: на трупаря вывели. Некроманты – масть глухая, окаянная, их в любой кодле стерегутся… Трупарю ведь по суду – не каторга. Петля да варавское мыло, вот и весь приговор. Вышла, значит, девка, на самого… выслушала, значит, все положенное.

Под завязку.

Хорошо хоть метку на память не оставил.

Или оставил-таки? вон, кружка полна-полнехонька…

– …и поехала я, золотце, домой. Еду, а сама все думу думаю: отчего ж прогнал? Оттого ль, што не глянулась? оттого ль, што девичью честь, его добиваючись, не уберегла? еще какие резоны вздумал, трупарь-то? Мамка даже не ругалась – так, за косу оттаскала… оттаскала, да и расплела. Кто блудную Шептуху замуж возьмет? вот и отмыкалась свой век – вековухой. А ты, золотце, хочешь любви Шептухиной… Я в тебе не тебя травила, я в тебе долю мою загубленную травила! ладно, будет тары-бары растабаривать! пошла я помаленьку…

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если поймать на лету тусклый, старушечий взгляд, если не успеет Шептуха отвернуться, то само углядится:

…камень.

Большой, склизкий. Понизу моховой бородой оброс. Сверху трещина змеится, наискосок; рядом настоящая змея на солнышке греется. Положила треугольную голову камню на макушку, дремлет. Хороший камень, сладко на нем гадюке спать; сладко мокрицам под камнем, в прохладе да сырости, жить-поживать.

Есть от камня польза: какая-никакая, а приятно.

Давно он тут лежит, камень-то.

* * *

Твой возглас застал старуху в сенях.

Остановил.

Хорошо, изба пустая; никого.

– Я тебе завидую, старая. Жизни твоей завидую; ненависти молодой завидую. Не поняла ты ничего, а я и сказать тебе не могу. Права не имею, раз в законе. Одно скажу, не побоюсь: не потому тебя трупарь прогнал, что девичья честь твоя ему занадобилась. Любой бы тебя погнал, хоть видок, хоть фортач, хоть я сама, попадись мне такая девка, вроде тебя…

– Пошто ж? – донеслось из сеней еле слышно. – Пошто так, золотце?! говори!

– Умела ты много. Заранее. Не вышло бы из тебя крестницы-подельщицы. Скажи спасибо своему трупарю – жизнь он тебе сохранил. Вот ты ее и прожила.

В сенях долго молчали, прежде чем хлопнула внешняя дверь.

И тебе на миг показалось: стоит на крыльце молодая, ядреная девка, мамина дочка. Русая коса заплетена туго, глаза лучатся, бровь соболиная… и ни в какой Мордвинск ей не ехать.

Никогда.

Показалось – и сгинуло.

IХ. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ПОСЛЕДНИЙ ПАРАД НАСТУПАЕТ

Благословен Господь, который не дал нас в добычу

зубам их! Душа наша избавилась, как птица, из сети

ловящих; сеть расторгнута, и мы избавились.

Псалтирь, псалом 123

…С лентяями-рубщиками, со второго на третий обтесывавшими сучья на поваленных стволах, ты уже замаялся ругаться.

Нет, то есть, рубщики, конечно, в лентяях не хаживали. Язык не повернется упрекнуть в лени того, кто по собственной воле впрягся в работу, на которую гоняют подконвойных каторжан, в наказание. Но на торчащие во все стороны сучья им было плевать. А лошадям, понимаешь, – из последних сил надрываться, тащить цепляющиеся за что ни попадя стволы к реке, туда, куда через месяц-полтора придут плотогоны-лободыры, чтобы начать сплав!