– …Сыновья наши, оболтусы, тоже ворожить не будут? – нет! И магии клятой их ведь никто учить не станет. Так ведь?

– Так, – снова кивнул Демид.

Кажется, до него постепенно начало доходить.

– А раз так, раз сами мы не ворожим, ворожбе не учимся, детей своих не учим, беззакониев не творим – за шо ж нас карать? Мы деток своих кровных честной грамоте-счету, уму-разуму да сметке торговой учим. Верно?

– Верно! Да только детки наши, ум-разум тоже наш – а передавать-то мажья морда станет…

– Кто знает?! кто поймет?! А и поймут – может, он изгаляется так, шутки над бедными людьми шутит! Или денег потом стребовать решил?! Мы-то почем знаем? Не было меж нами никакого уговора! Его, вражину, ежли провинился, в острог сажайте! а мы ни при чем!..

– Да и не дознается никто! – воодушевленно подхватил урядник. – Решат, шо хлопцы наконец за ум взялись! Верно говоришь, Остапе: поди, докажи! криминала-то нет! Не ворожбе учим! отцы мы родные! нет такого закона! А с князем… авось, обойдется. Кучер, ежли не совсем дурак – смекнет, шо к чему, согласится.

– От молодец, куме! уразумел! Слышь: Оксанка, свояченница твоя, на кнежской даче вроде как в услужении?

– Стряпуха. А шо?

– Шепни ей на ушко: пусть за панночкой доглядит. Будет ли с кучером тем видеться? как часто? как вести себя станет? Она ж, люди брешут, скаженая… Не получшает ли? нам с тобой про все знать треба, Демид.

– Шепну! непременно шепну! Ну ты и мудрец, Остапе! царь Соломон, даром шо без пейсов! а не выпить ли нам?

– Наливай!

За окном уже кричали петухи.

Над Цвиркунами медленно разгоралась заря.

Багровая, тревожная.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ПО ДЕЛАМ РУК ИХ ВОЗДАЙ ИМ…

КРУГ ПЕРВЫЙ

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДАЧНИЦЫ, ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДАЧНИКИ…

– О магии не говорят: пустяки, дело житейское!

Опера «Киммериец ликующий», речитатив кофского чернокнижника Тсотха-ланти

ПРИКУП

– Чего изволит пан офицер?

В кондитерской "Принцесса Греза", что на углу Гиевской и Тюремного переулка, бытовала прекрасная традиция. Здесь все, носящие форму, – даже ученики военно-фельдшерской школы, чьи погоны и впрямь при плохом освещении можно было принять за офицерские – мгновенно производились в "паны офицеры". Причем для этого отнюдь не требовалось ждать Высочайшего соизволения.

Улыбка одной из трех сестер Зарецких – Зоси, Яси или Марыси, – дочерей владелицы заведения, и производство в чин завершено.

– Два тирольских, Зосенька!

– Листовочки[42]? на черносмородиновых почках?

– Да, Зосенька, пожалуй…

И когда, кокетливо оправив кружевной передничек, красавица унеслась исполнять заказ – лишь тогда обер-юнкер Павел Аньянич позволил себе на миг убрать с лица дежурную ответную улыбку.

В последние месяцы он замечал за собой исчезновение мимики. Все труднее становилось подмигнуть симпатичной барышне, лоб даже в минуты раздумий оставался девственно чистым, не желая комкаться морщинами; а улыбка появлялась скорее из приличий, чем от душевного расположения.

Это слегка пугало.

Впрочем, Павел Аньянич отмечал: если и пугало, то именно "слегка". Будущий облавной жандарм и должен быть таким: невозмутимым, хладнокровным, спокойным в самые тревожные минуты жизни. Видящим все насквозь, в подлинном свете; без туманных завирательств "эфирных воздействий".

Настоящий облавной жандарм должен быть таким, как начальник училища, полковник Джандиери.

Как и все облав-юнкера, Аньянич тайно боготворил господина полковника, не признаваясь в этом даже на исповеди у отца Георгия. Отец Павла, капитан пограничной стражи Аньянич, десять лет назад погиб в Туркестане, пытаясь задержать накурившихся анаши контрабандистов; вдова его с двумя детьми переехала к тетке в Коломну, где влачила жалкое существование на мужнин пенсион.

Из воспоминаний об отце у Павла сохранилось одно: зеленый мундир и запах трубочного табака. В последнее время над зеленым мундиром стало появляться лицо, и лицо это удивительно напоминало смуглый, горбоносый лик князя Джандиери.

– Ваши тирольские, пан офицер! ваша листовочка!

– Спасибо, Зосенька!

Улыбка машинально вспыхнула и погасла августовской звездой, едва Зосенька бегом отправилась на кухню. Еще десять минут назад Павел Аньянич всерьез подумывал: не вернуться ли обратно на бал? дотанцевать? – но сейчас он был уверен в правильности своего выбора. "Принцесса Греза", в отличие от других кондитерских, работала допоздна, людей здесь и днем-то было мало, не говоря уж про вечерние часы; а увольнительный билет Аньянича был выписан до полуночи.

Есть время посидеть в тишине и одиночестве.

Есть время подумать.

Сегодня облав-юнкер Аньянич впервые сумел определить так называемого "негласного сотрудника". Не наличие "эфира", даже не его направленность и характер – источник воздействия. В училище бытовала легенда – или правда, чертовски похожая на легенду – что некогда облав-юнкер Джандиери, отменный "нюхач", сделал то же самое перед своим выпуском в Тифлисском училище. Впору было гордиться! подкручивать жидкий ус! орлом глядеть!

Да вот не гляделось, не подкручивалось.

Вспоминалась Коломна, гимназия, откуда юного Павла Аньянича благополучно отозвали со второго года обучения. На молоденького гимназистика, скворчонка с вечно оттопыренными ушами, обратила внимание комиссия Департамента Надзора, – и после шести месяцев тайного наблюдения Аньянич был рекомендован в закрытый Кадетский корпус, как врожденно нечувствительный к "эфирным воздействиям".

А в гимназии быстро забыли о мальчике, прозванном одноклассниками "Ледышкой".

Согласно традиции, будущего облавника воспитывали в местах, отдаленных от его родины; частые встречи с родственниками отнюдь не поощрялись. Ничего: поначалу скучал, затем привык. И письма от матери – на Рождество, Пасху и День ангела – читал равнодушно. Особенно переведясь по окончании корпуса в Харьковское училище. Младшая сестра не писала вовсе, тетка – тем более, а в Коломну облав-юнкер Аньянич ездить не хотел.

Грязь, сплетни, кухонный чад… варенье из вишен, с косточками…

Ну его.

– Пан офицер желает еще чего-нибудь?

– Спасибо, Зося. Не надо.

В октябре Павла Аньянича ожидало реальное производство в офицерский чин. Рядовой и унтер-офицерский состав "Варваров" формировался по отдельным спискам, куда попадали люди, не прошедшие полный курс обучения, но с частичной нечувствительностью к "эфиру", подтвержденной особой комиссией. Будущих же офицеров обучали, что называется, "от доски до доски"; не щадя сил, времени и самих облав-юнкеров. Даром, что ли, все шесть облавных училищ империи в день выпуска непременно посещались членами императорской семьи, дабы один из Великих Князей мог прилюдно сказать: "Поздравляю вас офицерами, господа!" – а изредка, оказывая Высочайшую честь, то или иное училище посещал непосредственно государь. Князь Джандиери, например, был из такого, "Царского" выпуска в Тифлисе…

Павел знал: из-за сей избранности армейские чины терпеть не могут таких, как он, отказывая облавникам в праве посещать Офицерское собрание – что не раз приводило к дуэлям. Но эта вражда только добавляла уверенности: он выбрал правильный путь, даже если большая часть выбора сделана за него.

Лучших всегда недолюбливают; лучших из лучших – ненавидят.

Зря, что ли, юнкеров обычных военных училищ производят в чин намного раньше, в середине лета? Зато список будущих "Варваров" скрепляется императорской подписью на два-три месяца позже, по зрелому размышлению и самой придирчивой оценке!

Отхлебнув листовки, Аньянич откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.

Вспомнилось опять, свежо и остро:

– Эльза Вильгельмовна! Ведь это вы, Эльза Вильгельмовна? Это правда вы?!

– Что, Пашенька? Вынюхал, мальчик мой?!

– Я восхищаюсь вами, Эльза Вильгельмовна! Я искренне восхищаюсь вами! Выслушайте меня! Полагаю, власти заблуждаются в своем вечном стремлении искоренить, вместо того, чтобы изучать и использовать!

– Пашенька!

– Не перебивайте! пожалуйста, не перебивайте! Я много думал!..

Во рту горчило. Даже листовка и сладкий вкус тирольских пирожных не могли отбить этой горечи. Она не поняла! она не сумела, не захотела понять! и, значит, он тоже может отмахнуться!

Она – это Эльза Вильгельмовна, княгиня Джандиери; негласный сотрудник Харьковского училища и наверняка – маг в законе.

Он – это Шалва Теймуразович, полковник Джандиери, образец и идеал.

Думать о таком было тяжело, но если Аньянича чему-то и научили за последнее время, так это умению думать.

Холодно и спокойно.

Среди облав-юнкеров считалось дурным тоном вслух говорить об изменениях Уложения о Наказаниях, принятых в позапрошлом году. Но только слепой мог не заметить, а глухой не услышать: государство впервые решилось поступиться неколебимостью закона. Своего Закона, опорой коего, Духом и Буквой во плоти, являлись офицеры Е. И. В. особого облавного корпуса "Варвар". Все эти обывательские попытки самосуда, которые происходили чаще и чаще, по причине административного попустительства; узаконивание более высокой степени ответственности для "крестников", не обоснованной фактически ничем; санкции обер-старцев, еще вчера сопротивлявшихся до последнего любой попытке подтасовать результаты следствия или выдать желаемое за действительное…

Павел Аньянич сидел в кондитерской "Принцесса Греза" и думал о своем. Если одна из сторон самовольно изменила правила игры и в итоге заканчивает партию сокрушительной победой…

На уроках истории он слышал о "Пирровой победе".

Так, вспомнилось.

I. ФЕДОР СОХАЧ или РОЗЫ, ГРЕЗЫ, ПАРОВОЗЫ

Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе:

"Тот ли это человек, который колебал землю, потрясал

царства, Вселенную сделал пустынею, и разрушал города ее,

пленников своих не отпускал домой?"

Книга пророка Исаии

Жара превращала тело в овсяный кисель.

Обыкновенная, летняя жара.

Зной.

И еще эта дурацкая песенка. Привязалась, как репей; ты ее в двери, она в окно лезет, присвистывает в нос:

– Розы, грезы, паровозы,Дуры-козы, в мае грозы —Жизни низменная проза,Тополиный пух!

И не хочешь, а складываешь дальше! слово к слову! тащишь за леску, хочешь сома выудить, да только сплошь пескаришки драные:

– Нам осталась только малость —Вялость, жалость и усталость.И юродствует, оскалясь,Повелитель мух…

А сосны на пригорке сбились в кучу. Желтые, косматые, внизу мохом поросли. Роняют иглы в малинник, прямо на кровавые капельки ягод. Пусти девчонок – завизжат, кинутся лакомство обирать.

Одна беда: кроме Акулины, нет здесь девчонок.

Пропадать малине.

Сам себе дивится Федор: откуда такие мысли? Жарой ли мозги расплавило? тем ли непотребством, через которое шел магом, летел змеем, плыл рыбой? Да и зачем шел, летел, плыл, зачем рвался насквозь, руша препоны?!

Чтоб сосны, и малина, и дурацкий припев дурацкой песенки:

– Тидли-там, тидли-тут,Все когда-нибудь уйдут!

На стволе поваленном человек сидит. Спиной к гостям. Спина у человека знатная: таких спин двенадцать на дюжину. Сверху у человека лысина, блестит капельками пота. Уши у человека лопухами, плечи сутулые, затылок складками. Как у большинства человеков.

Идет Федор.

Чуть вперед вырвался. Обогнал жену, на всякий случай. А та, упрямица, только фыркнула.

И вот: опять вровень шагают.

– Пережили все несчастья,Разложили мастью к масти,Это страсти, это сласти —Будем хлеб жевать…

Дошли.

Встали за спиной.

А что дальше делать, не знают. Ну ведь в самом деле: сказать "Здрасте вам!" – глупей глупого…

– Здрасте вам, – сказал человек, не оборачиваясь.

И ничего, совсем даже не глупо вышло.

Отнюдь.

Глядит Федор: в руках у человека краюха ситничка. Он ее воробьям крошит. Копошатся пичуги у ног, работают клювами; галдят наперебой. Аж эхо в соснах заблудилось: еще! еще давай! сыпь! Сам себя Федор вдруг воробьишкой почувствовал. И хочется, чтоб с рук кормили, и колется остатками гордыни.

Рядом жена молодая с ноги на ногу переступила.

– Пошли отсюда? – предложила.

Это она невзаправду. Это она от обиды. Вот, дескать, пришли-проломились, а нас спиной встречают. Воробьям больше почета, чем Федору с Акулиной. Им хоть крошки, а нам спина.

Уйдем мы, и не зовите – не вернемся.

– Гордые… – протянул человек.

То ли похвалил, то ли осудил.

Ладно.

– …на салазках мчатся сказки —Строят глазки в прорезь маски;Да еще скрипят без смазкиРжавые слова.

– Ржавые слова? – человек попробовал дурацкую песенку на вкус. Покатал на языке, вдохнул ртом воздух, будто древний херес дегустировал. И выдохнул припевом:

– Тидли-там, тидли-тут,Все куда-нибудь уйдут!

А потом взял да и повернулся.

Знать бы Федору: чего он, Сохач, ожидал? Морды нетопыря? хари потешной, в какие на Рождество парни с девками рядятся? лика прекрасного, в сиянии?!

Шиш тебе, Федор. И тебе, Акулька, шиш. Не будет вам ни хари, ни морды, ни лика. А будет лоб, нос, щеки; рот будет, и подбородок. Лоб высокий, поперек морщины волнами. Нос толстый, угреватый, на конце чуть сизый. Щеки впалые, у рта – складки.

Подбородок бритый.

Сбоку царапина подсохла. Видать, рука дрогнула, когда скоблил.

– Садитесь, – кивнул человек.

– Куда? – неприветливо откликнулась Акулина, женщина и так ласковая, а теперь – вдвое.

– А хоть в траву. Или на бревно… я подвинусь.

Вот еще б подсказал кто: с каких радостей Федору кажется, что допрежь не испытание было – хиханьки?! Отчего только сейчас настоящим запахло, подлинным, чистой воды, высшей пробы? Щекочет в носу тем запахом, в голову шибает, будто неподалеку нашатырь пролили.

И смолой от сосен резче тянет.

– Жили-были, все забыли,Долюбили и остыли,Встретимся, воскликнем «Ты ли?!»«Я…» – ответишь ты…

– Выбирайте, – мотнул человек лысой головой.

Вниз куда-то мотнул.

Перед ним, в траве, под клювами воробьиными – не крошки, карты рассыпаны. Рубашками вверх. Словно истаскавшийся, усталый шулер забыл собрать со стола. Или экзаменационные билеты для студентов кинули: выбирайте! наш вопрос, ваш ответ! Пожалел Федор, что не успели Друц с Княгиней крестников предупредить заранее: как себя вести надо? Ну да пусть их, не успели, значит, не успели.

Сами себя ведем.

Как надо.

Присел Федор на корточки, к картам потянулся. Уцепил наугад, первую попавшуюся, что рядом с заячьей капустой валялась. А взять побоялся: разорвется карта. Где ж ей не разорваться пополам, когда жена любимая ее за другой край к себе тянет?!

Эх, рыба-акулька, Зверская Дамочка! ну чего ж ты с закрытыми глазами на рожон лезешь? чего зажмурилась?!

– Да ладно вам, – улыбнулся человек. – Раз взяли, берите. Какая разница…

И опять промашка вышла. Ну, пускай не хари-морды-лика – сабли Валетовой ждал Федор, скипетра Королевского, ну, Десятки россыпью на худой конец. Перевернул карту (Акулина разожмурилась обратно, за свой краешек держится, смотрит!), дрогнул сердцем; утер пот свободной рукой.

Чистая карта.

Атласная; белая-белая.

– А другую… другую можно?