– Ты чего это, девка, творишь? Что, небось, сон срамной видела? Себя, меня…
– …и Рашельку с Федькой! А ты!.. ты!..
– Ясно. Ты вот что, Акулина… Ты не бери дурного в голову! Сон это. Сон – и больше ничего. Такое со всеми крестниками в первый год случается, на переломе. Потерпи несколько месяцев – всякое сниться будет, иной раз со стыда сгоришь. Потом само пройдет-забудется.
– И у тебя? у тебя, Друц, забылось?! Когда ты не крестным – крестником был?! Забылось, да? да?!
Лицо у него – не лицо, кремень.
Того и гляди, искры сыпанутся.
– Забылось, нет ли – не твоего ума дело. Мне стократ хуже пришлось, я в крестники уже тертым калачом угодил, да и в крестных у меня не баба – ром-мужик ходил. Не понять тебе, Акулина. И не старайся. Ты, главное, сны те с явью не путай. Ладно, успеем наговориться. После. Как от Туза вернемся. Поехали, что ли?
И мы поехали.
Поскакали мы.
Сперва шагом, дальше рысью – но больше я уж так не мчала, как попервах. С обрыва сверзишься – костей не соберешь! Будь ты хоть лошадь, хоть человек, хоть рыба-акулька! В другой раз Друц и не поспеть может, за повод-то схватить…
Вон и залив с мостками рыбачьими показался. Как увидела, сразу поняла: никакая я не лошадь, а просто скачу себе на Колючке, в седле сижу – будто с детства верхом ездила! И Колючка не выкобенивается, укусить меня или там сбросить не пробует. Только все равно – скучно! Когда сама по степи кобылицей скачешь… Наколдовал-таки мне Друц – да иначе, чем думалось.
Может, я взаправду лошадью была? Ну хоть немножечко?
Капельку?!
– …Эй, хозяева! Звали?
Дом Тузовый.
Ворота настежь.
Люди во дворе.
* * *Я с Колючки еле слезла – вроде как с лошади слажу, а вроде бы из собственной шкуры выворачиваюсь.
Но вывернулась, выползла.
Тут Друц меня за плечо:
– Пошли, мол. Ждут нас.
Лошадей парнишка незнакомый принял, увел куда-то – а мы к дому двинули. Глядь – а тут уж и Рашеля с Федюньшей. Все из себя такие серьезные, молчаливые. Хотела я у Федюньши спросить: в чем дело-то? – да не успела. Выходят навстречу двое; я на них только глянула, и сразу мне не по себе сделалось. Оба в пинжаках клетчатых, брюки дудочкой, штиблеты разлюли-малина, хоть светом, хоть цветом. На макушках шляпки вроде девичьих, с ленточками. Одна их мама рожала, что ли? Даже усики-стрелочки одинаковые. Только первый – навроде комода, плечами костюм распер, ткань аж трещит; а другой на таранку похож. Сухой, соленый, и глаз воблый.
Нет, не буду о глазах! опять Петюнечка вспомнился…
Другое скажу: такому, небось, человека кончить, что мне соврать не подумавши. А тот, который комод – улыбочка у него от уха до уха, щечки с ямочками, щурится котищем сытым. Кого ж это Тузиха к себе навела-то? не по нашу ли душу явились клетчатые?
Ой, они ведь кресло-качалку во двор вынесли! А в кресле том…
Я не сразу и узнала – кто!
В первый-то раз ее язык старухой назвать не поворачивался; а теперь другого слова и не сыскать! В чем душа-то еще держится?! Будо усохла Тузиха за эти дни, что не виделись; скукожилась сморчком прошлогодним.
Живая?
Мертвая?
Меня всю морозом по коже продрало. А ну как неживая, а все одно встанет?!
И тут она глаз открыла!
* * *…один.
Левый.
КРУГ ТРЕТИЙ
ОБЪЯЛИ МЕНЯ ВОДЫ ДО ДУШИ МОЕЙ
– Когда я слышу слово "маг", моя рука тянется к мечу!..
ПРИКУП
Тетушка Деметра знала, что умирает.
И жалела об одном: что вообще дожила до этой минуты. Вышний Судия, ну почему ты забыл прибрать никому не нужную старуху сразу вслед за мужем? Или позже, когда она сломала плечо? когда, мечась в лихорадочном жару, утопала в собственном поту?! когда слабость ложилась рядом, ласкаясь гнилой медузой?!
Вышний Судия! – неужели и Твой приговор визируют обер-старцы: епархиальные, синодальные, вселенские?!
Кощунствую? я? старая женщина из Балаклавы, одной ногой на том свете?
Да что вы…
Во всяком случае, умри тетушка Деметра раньше, она умерла бы счастливой. Счастливой – и целой. Не позволив удару сделать мертвой правую половину тела, чтобы потом всласть поиздеваться над чуть живыми останками. Двое симферопольских "быков" несли ее кресло вниз по лестнице, несли бережно, как носят наиредчайшую драгоценность – несмотря на то, что "быки" уже осознали бессмысленность своего приезда. Ну почему кресло?! почему не гроб?!
Почему не меня вместо…
Перед рассветом тетушке Деметре – еще былой, в какую сейчас и не верилось-то! – вновь пригрезился чужой сон. Елены сон, крестницы. Слепой, безвидный; лишь с воплями чаек и шуршанием осыпи. Старая женщина подсматривала сны ученицы и раньше, особенно в последнюю неделю; просто теперь видение явилось, как свое. Уж кто-кто, а тетушка Деметра, Туз Крестовый, была в состоянии различить свое и чужое. Говорят, перед концом жизни любой "видок" начинает видеть Атласную Карту. Шулеры делают такие штуки очень просто: клеят атлас на обычную карту. Затем трением о сукно атлас пригибается ворсом на одну сторону, и на нем рисуется, к примеру, десятка. Краска высыхает, ворс переворачивается на другую сторону, и на нем изображается король.
Для смены значения карты достаточно потереть ею по столу, перегнув ворс наоборот.
На той стороне Атласной Карты, что обращалась к приговоренному "видоку", во веки веков была тьма кромешная. Если удавалось перегнуть врс призрака на обратную сторону, возникала картинка. Неважно, какая; важно, что тьма тогда отступала на время.
Тетушка Деметра еще перегибала ворс, еще корчилась в запредельности, вырывая себя и Елену Костандис из цепких лап судьбы – когда старую женщину настиг приступ.
Осыпью со склона.
Чайками с неба.
Страшным Судом.
Ни разу за всю свою долгую жизнь балаклавская старуха не теряла учеников. Брала по Договору в крестницы; выводила в Закон; отпускала и брала новых. Но терять?! насильно?! "Елена-а-а!" – смятой тряпкой крик бросился во тьму.
А получилось чудное:
– Ленка-а-а!.. Ленка-Ферт!..
И краешек ворса все-таки перегнулся, уступая бессознательному напору Туза. Открыв самую чуточку: мраморный стол, Бубновая Девятка на мраморе, чужая, изорванная в клочья, и ласковый вопрос из ниоткуда:
– Вам знакома эта особа, милая госпожа Альтшуллер?
"Нет!" – хотела ответить тетушка Деметра.
"Да!" – хотела ответить тетушка Деметра.
Нет! да! нет…
Да вот ничего не ответилось, потому что голос уже не слушался старую женщину. И тьма смыкалась вокруг, и бились в мозгу обрывки иных видений, и тело корежила боль – чистая, как родниковая вода.
И еще: из тьмы, из боли, из обрывков почему-то неслась фортепьянная, мартовская капель вперемешку с журчанием странной молитвы:
Капель звала тетушку Деметру, манила покоем, обещая забыть и простить.
Но все-таки она была Тузом.
Когда позже, в ярком сиянии утра, во дворе учинилась суматоха, тетушка Деметра была еще жива. Она даже сумела приподняться и прохрипеть разрешение войти, едва симферопольские "быки" стали робко скрестись в дверь.
Крестницу Елену привез на своей телеге Юрка-мешочник. Возвращаясь из города ни свет ни заря, он приметил внизу, у самой кромки берега, неподвижное тело – вернее, сперва приметил необычно большую толпу чаек, дравшихся за добычу. Трезвый, Юрка ни за что бы не полез разбираться в чужом похмелье: хлестнул бы лошадку вожжами и потрюхал себе прочь. Но вчерашний первач еще бродил в голове, а заначенное на утро (и честно выпитое!) пиво толкало к подвигам…
Вот и привез.
Сюда, на подворье к тетушке Деметре.
Ведь не домой же бедную Елену везти? – всякий в Балаклаве знает: жила гречанка бобылкой, ни родни, ни семьи. Гоже ли покойнице без присмотру лежать?
И как она вниз свалилась-то, горемыка?!
Понимая, что умирает, умирает старухой-крестной вслед за крестницей – тем не менее тетушка Деметра собралась прожить свой оставшийся срок честно. Юрке-мешочнику она сама сказала "спасибо", да так сказала, что мужичку напрочь отшибло память о случившемся. Это едва не убило старуху окончательно, потому как Елена ушла, а магу в Законе замыкаться на себя самого – лучше живьем в полымя кинуться…
Но иначе было нельзя.
Повинуясь ее приказу, "быки" передали всем родственникам тетушки Деметры, какие были в доме: уходите. И до вечера не возвращайтесь. Через десять минут дом опустел: когда требовалось, в этой семье невестки-дочери-сыновья-внуки становились очень понятливыми. И очень послушными.
До сих пор это требовалось всего три раза; сегодня – четвертый.
Последний.
Младшего внука, мужа языкатой Андромахи, старуха попридержала. Костенеющими губами выдохнула несколько слов. И рыбацкий баркас в самом скором времени отправился не на лов – прямиком в Севастополь. А двоих жиганов, приехавших вместе с "быками"-симферопольцами, погнали в табор барона Чямбы. Будь крестница Елена жива, это все было бы лишним: захоти тетушка Деметра, Туз Крестовый, и без гонцов дотянулась бы, вызвала кого надо.
Впрочем, сейчас дотянулась бы тоже.
Напоследок.
Только приедут гости – о чем им с двумя покойницами толковать?!
Кроме залетных Валета с Дамой, еще при первой встрече вызвавших у старухи изрядное раздражение, было велено кровь из носу доставить на баркасе некоего доктора Ознобишина, Петра Валерьяновича. Турецкий переулок, дом 8-й, бельэтаж. Дверь с латунной табличкой "Детский врач Ознобишин", и ниже: часы приема.
"Быки" стали было возражать: зачем детский врач? они сами! наилучшего! из-под земли! Из-под земли не надо, молча ответила тетушка Деметра. Этот, который детский, сам… из-под земли.
И глубоко.
Впервые в жизни старуха обращалась за помощью к одномастному Королю – знаменитому "трупарю" Ознобишину, который однажды на спор допросил труп мастера тайной масонской ложи, просто прогуливаясь возле ограды городского кладбища.
Даже могилы разрывать не стал.
Ознобишин, успешно лечивший коклюши и скарлатины, молочницу и свинку, был нужен тетушке Деметре еще по одной причине. После ее смерти и до проведения ближайшей "сходки на Туза" именно добрый доктор становился авторитетом в Крыму.
Старая женщина ждала.
Она знала, что умирает.
И еще она знала: дождется.
Нет.
Дождется.
Дождалась.
IX. ФЕДОР СОХАЧ или ПОМИНКИ ТРУПАРЯ
Отворялись ли для тебя врата смерти,
и видел ли ты врата тени смертной?
…глаз открыла.
Левый.
Рядом подавилась собственным криком заполошная Акулька.
* * *Губы Туза дернуло судорогой: улыбка? слово ли пробилось?
– Пшшш… – ровно шипение гадючье.
"Пришли…" – Федор скорее угадал, чем услышал сказанное. Куда и делось все: память о встрече с князем-жандармом, горькая обида на Княгиню, гадливость от присутствия в баркасе румяного старичка! – осталось лишь вот это шипение, которое невидимый толмач глумливо превращал в речь человеческую.
– Ссшшассс… узсс…
"Сейчас узнаем," – Федор ясно понимал: и рад бы оглохнуть, да вряд ли поможет.
– Пссст… прссст…
"Пусть приступает."
Двое "клетчатых" обломов осторожно, будто величайшую драгоценность, подняли кресло со старухой. Понесли в глубь двора. Семеня мелко-мелко, в ногу: не дай бог, раструсим! Туда, к дощатому столу под навесом, где стоял гроб без крышки. Гроб-то Федор еще от ворот приметил, до сих пор гадал: кто во гробе том?
На нежную деву, спящую в ожидании Федькиного поцелуя, парень мало рассчитывал.
Акулька-дуреха, конечно же, вперед батьки в пекло сунулась. Глянула в домовину открытую – и обратно девку кинуло. Бледная разом стала: не девка, рубаха холщовая, свежестираная. Куда и загар ромский подевался!
Аж одежа цветастая плесенью поблекла.
Сам Федор смотреть не очень-то и хотел. Не любил он мертвяков. Так, скосил глаз с высоты своего немаленького роста, и тоже отвернулся. Чего зря пялиться? Гречанка там лежит. Та самая, что в прошлый раз их на дороге встречала. Одна загвоздка: как и узнал-то покойницу? – впору удивиться. Потому как вместо лица у гречанки сплошь клочья рваные. Вместо щек – клочья. Вместо губ – клочья. Вместо носа знатного, длинномерного – клочья. Вместо…
И глаз нету.
Совсем.
Затошнило парня. Подкатило к горлу гнилым комом; еле сдержался. На память морг мордвинский пришел. Там тоже… тоже… и князь-жандарм в цивильном, с улыбкой его неулыбчивой – тоже. Только у мордвинской покойницы, которую до поры в прикупе держали, масть бубновая на лбу обозначена была, а у гречанки нету масти.
Уверенность вошла в Федора: должна быть масть! Должна! И Тузихины страсти-мордасти, что Рашка им тогда в телеге показывала – везде у мертвяков изувеченных масти были! А вот поди ж ты…
– Ссстт… хррд-д…
"Станьте рядом," – здесь и толмач-то сплоховал, припоздал сразу разъяснить.
Задержался парень на месте; затоптался.
И вдруг из кресла ясно, отчетливо, прежним голосом:
– Только козыри. А детей… детей не надо.
Поймал Федор короткий Рашкин взгляд. Ладно. Не надо детей, значит, не надо. Здесь постоим, в сторонке.
Нам не привыкать, не гордые.
Акульку крестный-Друц подвел за руку, как маленькую. Усадил возле парня, на топчан, где девка в прошлый раз отсыпалась (кажется, целую вечность назад!).
– Сиди тут, пока все не закончится, – приказал настрого. – И с вопросами не лезь. Поняла?
Вернулся к столу погребальному. Встал плечом к плечу с Княгиней; плечи ссутулил, нахохлился – не ром, птица больная. Хищная. Мигом с обеих сторон "клетчатые" надвинулись. Кресло Тузовое напротив примостили, шляпы сбили на затылок – и сюда. Лихие ребята, этим пальца в рот не клади, отхватят по локоть!
Застыли люди почетным караулом, ждут невесть чего.
А вокруг стола старичок вприпрыжку суетится; тот, из баркаса. Ознобишин по фамилии, Петр Валерьяныч, детский доктор. Так он парню по дороге представился. Ну, почему Валерьяныч, это Федору понятно: капли есть в аптеке, для успокоения нервов, ими трагик Полицеймако перед выходом коньяк запивает. А почему Ознобишин – тоже ясно. До сих пор трусит. Хорош доктор: сам в озноб введет, сам упокоит… успокоит.