– А-а…
Да терплю, Рашеля, терплю.
Не кричи.
* * *Дальнейшее помнилось урывками.
…Вот вы на пристани. Рашеля только-только из касс вернулась, расписание смотрела. Грустная, губы кусает. Говорит (тесно! тесно мне!..): пароходы "Алмаз" и "Император Фердинанд" в Анатолию по четвергам и субботам ходят. А сегодня вторник.
"В Ялту? – спрашивает Друц. – И уже оттуда?.."
Внизу, на маслянистой воде, качаются щепки и корки от мандаринов.
Тошно смотреть.
Рашеля отрицательно мотает головой. В Ялту нельзя. Она знает, что в Ялту ни за что (скрип-скрип…) нельзя. И Федор знает: нельзя. Ведь знаешь, Федор? какое там знаю! – нутром чую. В Ялте-городе Ознобишинский крестник живет, у провизора в учениках; в ялтинской гостинице "Ореанда" сейчас лысенький портье Хрумов (кто? откуда явилось?!) связкой ключей невпопад брякает. Каждый ключ – ключ. Каждый бряк – крик. Где вы?! где?! где?.. Отопрет портье Хрумов, Валет Червей, замок невидимый – не спрятать Федору в кулаке всю честную компанию.
Пойдет трезвон от Ялты до Севастополя.
А шиш тебе, портье-Валет, шиш без масла! брякай ключами! много ли выбрякаешь?!
Злишь себя, Федор Сохач, душа пропащая? – злю.
Злому легче.
И откуда-то: слова. Странные, звонкие, глухие; всякие. Бегают по клавишам, теребят аккордами, рассыпаются крошками хлеба – подбирайте, воробьи! Откуда слова? зачем? чьи вы, слова?!
Мои?!
А кулак-то разжался, шевелит пальцами, по клавишам полощет…
…вот вы к вокзалу подходите. Меж грязно-желтыми домишками площадь краешком видна. Оркестр уже слышен: медью гремит, кларнетами подсвистывает. Марш "Мальбрук в поход собрался". Самый что ни на есть вокзальный марш. Друцу бы маршировать, а он возьми и остановись, как вкопанный.
Палец лизнул и давай по ветру выставлять.
Отпустило Федора малость, так другая беда: Акулька рядом за голову схватилась. Выбелило девку известкой. Показывает: оглохла. Не слышит ничего. Голосишко тонкий, плаксивый, а вместо слов щенячий скулеж выходит.
Ф-фу, заговорила.
И слух вроде (скрип-скрип! меня, меня! не ее…) вернулся.
Не до крестницы Друцу. Велит оглобли поворачивать. Почему, не говорит. Надо, и все. Нельзя им на вокзал. Федор (а кулак в груди набатом бухает…) и сам понимает: нельзя. На вокзале, близ окошка старшего кассира, нищий-слепец палочкой стучит. Подайте защитнику Отечества, кто сколько может! копеечку, господа хорошие! Палочка белилами выкрашена, тук-тук, тук-тук… войдет Рашеля на вокзал, мухой в паутину, а палочка тук-тук, а слепец-то, Десятка Пиковая, кому надо тук-тук…
Войти-то на вокзал легче легкого, зато выйти!.. уехать…
Эй, слова с той стороны! звуки! трель клавишная! Помогите воздуху хлебнуть!
Уйти помогите!
Полегчало.
На время.
…вот вы на Северной стороне. Сухие утесы у берега бухты вырезаны из костей мира – желтых, потрескавшихся. В пещерах, которыми утесы (скрип-скрип… противно…) испещрены сплошь, ютится рыбацкая беднота: усатые оборванцы, рано состарившиеся жены, голая детвора. Смоленые байды качаются у мостков, и вода тихонько позвякивает жестянками из-под консервов. Вы идете быстро, туда, где дальше, за черепичными крышами, акациями (кулак! сожмись! спрячь!..) и путаницей балконов, начинается степь – пыль, простор и еще собаки.
Отсюда слышно, как они лениво брешут друг на друга.
Зачем вы идете туда, неизвестно.
Чтобы просто идти?
– Рашеля?
– Что, Феденька? плохо тебе?
– А-а… помнишь, в Кус-Кренделе? там тебе плохо было… А сейчас – мне. Я вот чего подумал, Рашеля…
– Ты такого больше не думай, Феденька. Выйдешь в Закон, я тебе все объясню. Раньше нельзя. Просто терпи.
– Я терплю… я вытерплю. Рашеля, ты sin miedo!.. ты не бойся, хорошо? Я нас укрою, я умею; я взаправду умею!.. этот, Валет, портье гостиничный – он пусть ключами! пусть! не откроет!..
– Перестань! Нельзя тебе!.. нельзя самому! Боже, до чего ж у вас это быстро складывается!.. боже мой…
– Рашеля? Откуда слова?
– Какие слова, Феденька?
– Ну, всякие… о, розы алые в хрустальных… меняю лепет дней… и вот еще:
– Феденька…
– Это твои слова, Рашеля?
– Нет. Это твои слова. Боже, как быстро… Ты складывай, складывай, тебе так легче будет… Феденька…
Когда из кривого переулка вам навстречу вышел господин в летнем пальто, Федор даже не очень удивился.
Обрадовался.
Теперь остановиться можно… хоть на минуточку.
– Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХВ мутно-зеленые, цвета бутылочного стекла, глаза господина полуполковника лучше не заглядывать. Впрочем, это ваше дело:
…окошко.
Серый предутренний свет с трудом просачивается сквозь него, путаясь в стальных прутьях. Каменная коробка, четыре шага вдоль, три – поперек. Острожная камера-одиночка. На удивление чисто и сухо: ни потеков воды, ни пыли, ни каменной крошки. Позвякивая кандалами, камеру из угла в угол меряет шагами человек. Остановился. Постоял у голых дощатых нар, на которых лежит связка блестящих ключей.
Подумал.
Снова ходит…
* * *Через много, много лет, в авторском предисловии к сборнику стихов "Корни паутины", некий "кумир на час", как несправедливо назовут его критики, напишет:
"Я – заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился вспоминать. В эти дни жизнь, которую я наивно полагаю своей, словно задается целью всласть поиздеваться над мною. Иначе как назвать ее фортели? как вообще назвать ее, мою жизнь?! Я сопротивляюсь, вырываюсь из душных объятий беспамятства, но лишь теснее закутываюсь в обрывки серпантина. Пыльной мумией я валяюсь на обочине, и карнавал без лиц, без имен, без прошлого и будущего – да, он идет мимо. Сотни чистых листов бумаги валятся с неба, сотни, тысячи, снегопад, на белизне которого я могу написать все, что угодно, написать, переписать заново, изменить или оставить как было – но я не помню, как это было раньше! не помню! не…
Я – заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился забывать. Это случается чаще, гораздо чаще. Все обретает ясность и отчетливость, жизнь строится поротно, и каждое событие готово по первому моему требованию покинуть строй. Кругом! нале-во! напра-во! шагом марш! Оно слушается, это рядовое событие, оно шагает и поворачивается, шагает и поворачивается; я вижу, как сверкает бляха его пояса и начищенные сапоги. Я могу его и ему подобных бросить в бой единым мановением руки – но я не знаю, так ли это было раньше?! на самом деле! не знаю…
Я – заложник своей памяти.
А вы?"
Критикам никогда не узнать, что автор "Корней паутины", записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел город, запаянный в синий шар неба и моря, видел сумасшедшую гонку по пыльным улочкам, рыжие усы щеточкой, длинные полы летнего пальто; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.
* * *– Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи…
Князь Джандиери слегка поклонился. Маловыразительное лицо его тронуло подобие улыбки, в мутно-зеленых глазах мелькнули искорки. Две; в каждом глазу по одной искорке, и вполне достаточно. Знающие князя люди сказали бы: Шалва Теймуразович очень доволен.
Здесь тоже были люди, в некоторой степени знающие Шалву Теймуразовича, но они ничего не сказали.
Промолчали.
– Милейший! – князь обернулся к извозчику, маячившему на козлах своего тарантаса в отдалении, в глубине переулка. – Свободен!
– Да шо вы такое кажете, ясный пане?! – забормотал извозчик, пожилой хохол с бульдожьими брылями вместо щек. – Да разве ж можно! Езжаем отсюда, барин, то ж не люди, то ж гайдамаки!..
– Свободен! – тоном, не терпящим пререкательств, повторил князь; и рука Джандиери, затянутая в тонкую лайковую перчатку, приподнялась в отстраняющем жесте.
– А може, жандармов кликнуть? А, пане ясный? я быстренько, тудою-сюдою…
– Пшел вон, скотина!
Прозвучало, как удар бича. Как "Alles!", когда старый акробат с жестокостью мастера принуждает юную дебютантку ринуться в бездну. Насмерть перепуганный хохол всплеснул щеками, дернул вожжи – "Вьо-о! вьо, зар-раза!" – и тарантас, вихляясь и дребезжа, покатился прочь.
– Ах, Раиса Сергеевна, Раиса Сергеевна! – князь, словно извиняясь за грубость, пожал широкими плечами. – И все-то вам неймется, голубушка! Это вам от меня бегать надо, а не мне за вами… Мне с недавних пор тараканьи бега в тягость. Я нынче человек степенный, шагу лишнего от скуки не сделаю! А впрочем…
Князь Джандиери достал из бокового кармана табакерку – черепаховую, с инкрустацией. Откинул крышку. Взял щепоть табака, приложился трепещущими ноздрями.
Чихнул вкусно.
– А впрочем, сами посудите: может ли отставной полуполковник, в прошлом, скажу без скромности, вполне приличный "нюхач", улежать на диване в нумере отеля "Эрмитаж", когда… Ведь не облачко! – тучи над городом встали! Концентрация эфирных воздействий, доложу я вам, просто ужасающая! Помню, девять лет назад, в Тифлисе, где мы совместно с ассирийцами…
И тут не выдержал Друц. Еще от рыбацких пещер он брел позади всех, понурив голову, и все жевал вслух болезненное: "Не могу кодлу прятать! от своих! не могу!.." Смолкал; заводил снова. Длинные руки его болтались не в такт ходьбе, шляпу он потерял, не захотев возвращаться, поднимать; кожа приобрела пепельный оттенок, и хорошо было видно – двухдневная щетина на лице Бритого наполовину седая.
Перец с солью.
Вот та соль, тот перец, видать, и сыпанулись горстями в душу таборного рома. Бросили к князю-жандарму:
– Ай, да ту на сан мро какоро, сан ту борзо джуклоро[23]!..
Не вынесло ретивое. Шепнуло Дуфуньке Друцу, лошаднику шалому: вон он, враг от роду-веку! Чего ждешь, дурак?!
Вот дурак и не стал больше ждать.
Идет дурак, в пляске каблуки стесывает:
– Ай, борзо джуклоро!.. ай, кало рай[24]! режь меня, ешь меня!..
Нож из-за голенища сам в ладонь рому прыгнул. Кнута с собой на этот раз не было, да и не радостно оно – кнутом, издалека-то! А нож – дело особое, нож режет, а ты врагу в самые глаза заглядываешь: ай, баро, сладко ли?!
Когда и ударил? – того Федор приметить не успел.
Зато князь приметил. Сплясал ответную: тут взял, здесь толкнул, там поправил. Рухнул Друц на коленки, зашипел гадюкой от боли. Руку сломанную к груди прижал, нянчит, баюкает.
Больно Друцу.
Стыдно Друцу.
А князь ножик оглядел брезгливо. Кинул в сторонку:
– Глупо. Крайне глупо, господин Друц. Он же Франтишек Сливянчик, бродячий цирюльник, он же Ефрем Жемчужный, кузнец из Вильно, он же Бритый, если я не ошибаюсь. Пятьдесят шестого года, вероисповедание не определено. И все равно – глупо. Я…
Друц ему с земли в ноги кинулся. Здоровой рукой, телом, яростью-бешенством. И опять самой малости не долетел: упала лайковая перчатка рому на затылок.
Гирей пудовой.
Затих ром в пыли.
– Глупо. А вы, вы-то куда, молодой человек?! Раиса Сергеевна, ну хоть вы ему… скажите…
Подошел Федор к князю-жандарму. Неохота драться, а надо. Чего он, в пальто, Друца обидел? Чего он, рыжеусый, за нами шарится? чего на извозчике?!
Чего они все на нас взъелись?!
Вынул Федор кулак из груди, который вместо сердца был; замахнулся в сердцах. Ударил наотмашь. А князь возьми да и поймай кулак в ладонь.
Сжал сердце Федорово мертвой хваткой:
– Голубчик! зачем?! Не скрою, поначалу вы показались мне куда умней!..
И не договорил. Удивился. Потому как вырвал Федька кулак из тисков. Встал напротив: ты большой, и я большой, ты старшой, и я не младший…
Лови плюху!
…как у забора очутился – не понял. Только в груди нет больше сердца, а в башке сквозняк долгожданный гуляет. Хорошо Федору. Если вставать не пробовать – совсем хорошо. А если пробовать – тогда плохо.
Потому как не встается.
Ноги отнялись.
Одно осталось: ползти помаленечку. Туда, где Княгиня каменным истуканом ждет. Туда, где проклятый князь к Княгине близко-близко подходит. Перчатку оттирает – видать, об Друца с Федькой измаралась.
– Раиса Сергеевна! Вы же умная женщина…
Акулька! куда, дура-девка?! куда?! Прыгнула между двумя третьей-лишней; "И-и-и-и!" – завизжала тоненько. Будто Шалву Теймуразовича визгом девчачьим остановишь. Поморщился князь. Взял Акульку двумя пальцами за плечико, развернул.
– Милая! угомонилась бы…
Только и показалось Федору: за плечом у Акульки – встали. Не Друц с Княгиней. Чужие; незнакомые. Переглянулись чужие из-за плеча, которое князь Джандиери двумя пальцами… кивнули друг дружке.
– Ай, да кон а вэлло, гран традэло!.. La fleur des vignes pousse, et j'ai vingt ans ce soir!..[25]
Слышите? – это рыба-акулька поет.
На два не-своих голоса.
* * *…городовые – они уже потом примчались.
Их извозчик вызвал.
XII. АЗА-АКУЛИНА или ПОД КРЫШЕЙ КНЯЗЯ САМОГО!..
Неужели ты держишься пути древних,
по которому шли люди беззаконные,
которые преждевременно были истреблены,
когда вода разлилась под основание их?
…Добро бы мы с Федькой, а тут и Друц с Княгиней едва рты не разинули! Мы его, понимаешь, убить-зарезать хотели, бились смертным боем, а он – нате вам: "Руки прочь от моих друзей! Не сметь! Мы подверглись нападению! да, скрылись! да, вон за тем углом…"
Да где ж такое видано, чтоб маги у князя жандармского в друзьях ходили?! Кто поверит?! кто проверит?! Вот мы и не поверили. А двое городовых – и подавно. Только верь, не верь, а против княжьего слова не попрешь! Переглянулись городовые; потопали, как миленькие, за угол, куда князь им указал.
Один задержался, спросил:
– Может, господина… э-э-э… рома – в больницу доставить?
А князь ему так это ручкой:
– Не извольте беспокоиться, голубчик. Сейчас мы поедем ко мне в отель, и я сам вызову врача. А вы идите, идите, и постарайтесь честно исполнить свой долг!
Козырнул городовой, шашку на боку придержал – и за угол, рысцой.
Долг исполнять.
А князь уж извозчика обратно кличет. Благодарит за заботу; целковый на водку отваливает. Велит хохлу щекастому в самом скором времени второй тарантас пригнать. Чтоб все, значит, влезли. Выходит, нам теперь куда ни кинь, всюду клин. Бежать вроде как неловко – да и Друц весь побитый-поломанный, куда ему бежать! А князь стоит, смотрит на нас выжидательно. Молчит.