Друц, миленький, Княгинюшка, да сделайте же вы что-нибудь!..

Зря вас, что ли, по каторгам мытарили?!

…под ноги ступеньки бросились. Лестница-чудесница вверх уводит, на стену. Да куда угодно, хоть пешком в рай – лишь бы подальше от жихориц балаклавских!

Отступаем по лестнице. Друц с Княгиней по-мажьи бранятся, огниды горючие у них отовсюду брызжут, жгут покойницам руки-крюки. Шипят руки, шкварчат багровым дымом; дышать от того дыма уж совсем невмоготу – выше, выше, воздуху глотнуть! прозрачного! голубого! настоя…

Выше…

…некуда выше!

Серое небо добро бы уже брюхом – теркой шершавой навалилось. Облепило, елозит, с живой кожу сдирает! Снизу мертвые колдуньи выкаблучиваются, трупарь со своей табуретки пальцем грозится, ноготь на пальце – нож вострый! Я дышу, а оно не дышится, нет девке вздоху-продыху; будто я и впрямь в рыбу-акульку превратилась, а меня из воды-то и вытащили! Лежу теперь на берегу, рот разеваю, погибели жду!

Воды мне, воды!..

…вода! Под стеной – канава здоровенная, в канаве вода плещется; прохладная, должно быть. Лечь на дно, отдышаться…

Вот ведь оно, спасение!

Только надо, чтобы мы все в рыб превратились. Тогда они нас, скользких, не достанут. Подсказать бы! – Друцу, Княгине… Они всех нас в два счета рыбками сделают! Нырнем в канаву… отлежимся на дне… передохнЕм… или передОхнем?

– Стоять! Там – смерть! Стоять, я сказал!

Стена содрогается под ногами, и я едва не лечу в канаву.

Он что, сдурел, так орать?! И никакая там…

В руках у Друца возникает огненный кнут.

Не надо, Друц!.. не надо!.. я больше не…

…наискось шарашит молонья – синяя, ветвистая!

И в следующий миг на стену рядом с нами опускаются два крылатых змей-горыныча: черный и золотой! Хлопают крылья, змей-горынычи фырчат искрами, небо от этих искр закручивается хрустальными воронками; запах грозы сильнее ударяет в ноздри. Наконец-то – глоток свежего воздуха! Наконец-то!

– Уходим!

Это что же – к змеюке летучей на хребет лезть?! Да я…

А вот и да! а вот и я! Это Друцевы горынычи, они его слушаются!

И я его слушаюсь!

– Друц, превращай меня в змея! Превращай! Я их всех закогтю!

– Садись, дура!

Нет, не превратит.

Жалко.

…лезу. Карабкаюсь.

А ручища-то каменная к земле гнет, мешает!

– Эй, Туз! Я задолжала тебе одно видение! Смотри!

Княгиня стоит рядом со змеем из золота, положив ладонь на его холку. Глаза ее набухают невидимой слезой, и я нутром чувствую, как капля эта до краев полна тоской и болью, болью и тоской…

Слеза медленно катится на щеку.

Падает вниз.

В ладонь старухи-Туза.

…секундочка. Одна-разъединственная. А дальше руки обеих покойниц обвисают ветками плакучей ивы – и на какой-то миг мне кажется, что я вижу прежнюю, живую тетушку Деметру. Да вот же она! живая!.. как живая… Тетушка Деметра неторопливо, с пониманием кивает Княгине, словно благодаря; потом она ложится навзничь, прямо на холодные плиты, и умирает.

Совсем.

Навсегда.

По другую сторону Петра Валерьяныча, отражением в зеркале, лежит безглазый труп гречанки.

– Все! Бросайте, и по коням!

ЧТО бросать, нам с Федькой объяснять не надо. Вот теперь я понимаю, что значит "гора с плеч свалилась"!

У горыныча на спине, оказывается, и седло есть!

Ветер упруго бьет в лицо. Хватаюсь за плечи Друца.

Мы летим! летим!

Оборачиваюсь…

…два Иван-царевича, лязгая клетчатой броней, взбегают на галерею замка. Совсем как на картинке в той самой распроклятой книжке. Вот они вскидывают луки… тетивы, скрипя, ползут назад…

Грохот.

Короткий взвизг над ухом.

Неужели лук так грохочет?

Через плечо вижу: Иван-царевичи тщательно целятся по-новой. На этот раз не промахнутся! Одна стрела – в спину мне, другая – Федюньше.

Прилетела, девка-красавица.

Зажмуриваюсь, изо всех сил вжимаюсь в Друца… Но выстрелов все нет, как тогда, в самом начале, когда трупарь скомандовал двум "клетчатым": "Стреляйте!"

Оборачиваюсь.

Замок-дворец, ау! где ты?!

…балаклавская улочка. И две лошади – вороной Конан-Дойль и Колючка-любушка – уносят нас прочь от каменного колодца. "А ведь мы все чуть не свалились туда! – с запоздалым ужасом доходит до меня. – Нас к нему и загоняли!"

И еще: на верхней веранде дома тетушки Деметры, скрывающегося за поворотом, застыли двое "клетчатых" с левольвертами. Иван-царевичи – Иван-дураками.

Они не стреляют.

Они не могут.

– Друц! Почему? почему?!

Надо бы помолчать, еще и на скаку, но – не утерпела.

– Потому что их трупарь держит.

Все-таки услышал, ответил!

– Трупарь?!

– Король Крестов – маг в законе. А маг в законе никогда не позволит убить крестника.

– Даже чужого?

– Даже чужого.

Ветер комкает слова, уносит в сторону, но голос таборного рома, Друца-каторжанина, упрямо сопротивляется ветру.

– А… колодец?! Ведь они же хотели…

– Вам бы не дали упасть. Тебе и Федьке. Говорю же: маг в законе крестника не убьет.

– Даже мертвый?

Он понимает, о ком я.

Он все понимает.

– Даже мертвый.

И, после долгого молчания:

– А вот другого мага – это пожалуйста. Мы ведь с Рашелью теперь вне Закона, Акулина.

XI. ФЕДОР СОХАЧ или ВСЯ КОРОЛЕВСКАЯ РАТЬ

Они пришли ко мне, как сквозь широкий пролом;

с шумом бросились на меня.

Книга Иова

– Коней заморишь, ром хренов!

– Не твое дело!

Федору недосуг было обижаться. Да и понимал: зло Друц срывает, а кто первый под горячую руку подвернулся, того и забота. Вон, и просвет в треклятом каменье сыскался, можно наконец свернуть.

Свернули.

В скалы.

Бабы обе упали, как подкошенные – в песок-щебень, будто на ковер шемаханский. Задыхаются, груди под одежонкой камаринскую пляшут. Слыхал Федор, что бабы – они мужиков куда двужильней! слыхал, а не верил. И посейчас не верится. Вон, Княгиня совсем старая сделалась, щеки запали, под глазами тени синячищами; и Акулька болбочет-захлебывается, про змеев каких-то дурацких, с крыльями.

Со змеями Федор не якшался, а вот как на ядре пушечном из Балаклавы летел, от Валерьяныч-доктора, от чертовок дохлых, что с вилами-тройчатками за гостями гонялись, все норовили в котел смоляной загнать…

Это помнил.

Даже жалко Акульку стало: совсем помешалась деваха, от страху-то.

– Ну ты чего? – присел рядом, тронул горячую, мокрую щеку. – Ты, знаешь… ты давай, бросай рюмзить…

А она лицом в ладонь парню вжалась, замерла.

И не дышит.

Самому б прилечь, отдохнуть, так боязно: заберешь руку, опять Акулька бредить зачнет. Ладно, пусть ее.

Держи.

После чужих рук, каменных, своя вдвое милей покажется.

Друц дальше ушел, в распадок. Коней вываживает: слышно, как они топочут, храпят, а ром им песню поет: "Тэ явэн бы, тэ явэн бы, мандэ е кырылия…". Про крылья песня. Чтоб не запалились, после эдакой скачки, да с двойным грузом на горбу! Кони не люди, их куда жальче.

Над головой можжевельник прямо на камне распластался. Дерево, не дерево – стволик чахлый, богом изуродованный, весь в узлах. Тень от можжевельника реденькая, елозит в ногах, трется.

Жарко ей, тени.

– Ты прости меня, Феденька…

Сперва показалось: ослышался.

– Ладно?

– За что, Рашеля?

– За глупость мою. За грубость. Надо было тебя еще там, в баркасе, выслушать. Зря я тебя обидела…

Сидит Федор на карачках – смехота! Одна баба прощения просит, другая девка в ладонь жмется. Рисуй картину, вставляй в рамку – на торгах мамзельки-фифочки большие деньги дадут! Чистое томление чувств!..

Впервые в жизни парень сам над собой смеется, сам себя подначивает. Впервые у парня ком в горле, да такой, что и злым смехом не протолкнешь.

Все у парня впервые.

Есть парню, ради кого сдохнуть.

Есть парню, ради кого жить.

– Слышь, Рашеля, – спросил, чтоб не молчать, – а чего они…

– Кто "они", Феденька?

– Ну, не они. Вы; вы все. Когда из божьей коровки жандарм-унтер приключился. А вы все заладили хором: "Быть не может! быть не может!.." Чего тут не может? В самую точку: вы… мы – мажье семя, а облавники – они люди государственные! Им нас и так по-всякому изводить надо: острогами, каторгой…

Подумал.

Подытожил:

– Вот они и изводят. По-всякому.

"Е поера, мэ взлетал бы…" – это Друц поет-ходит.

– Ничего-то ты не понимаешь, мил-дружок Феденька, – это Рашеля со вздохом. – Рано тебе понимать. У каждого в этой жизни свой Закон: у мага-острожника, у жандарма облавного, у епархиального обер-старца. У молочницы-булочницы. У генерал-губернатора.

– У нищего на базаре?

– И у нищего. Просто не каждый об этом знает. Только еще в Ветхом Завете сказано: незнание Закона не освобождает от ответственности. Правда, другими словами сказано… а, какая разница! Ты пойми, Феденька: ежели б меня в Хенинге не с поличным взяли, да на суде доказательствами не приперли к стеночке, да адвоката бы лишили, да приговор не по закону вынесли, все чин чинарем…

– И что? что тогда?!

Даже дышать забыл; а Акулька – та наоборот, задышала.

Жарко, щекотно.

– Ничего, Феденька. Я б тогда прямо из суда пешком ушла, во всей силе и красе. Потому что ни один обер-старец такого приговора не завизировал бы. А без его визы, без "Сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь!"… Я тогда при своих остаюсь, милый ты мой! А если Княгиня при своих – кто ее остановит?!

– А эти… "Варвары"?

– И "Варвары" мне не указ, если суд липовый, и приговор подставной. Они ведь, облавники, с малолетства учены: строго по Уложению о Наказаниях. У них даже не Закон во главе – Буква Закона! Оттого и закрыты от нас они наглухо, что на мажий Закон у "Варваров" свой есть – государственный. В крови у них это… в крови, в мозгу, в сердце тавром выжжено! Не бывало раньше, чтоб облавной жандарм творил противоправные деяния! И если следствие честно докажет, а суд честно приговорит, и напоследок обер-старец визу поставит – тут-то и мне честно сидеть до конца срока! Не уйти…

– А нас, нас тайно кончать по закоулкам! – это как? Это не противные деяния? нет?!

– Противоправные, Феденька. Противоправные. Они это и есть. Потому, наверное, и смогли мы опознать унтера над Деметриной крестницей. Иначе все глаза проглядели бы…

Вспомнилось парню опять: "Циклоп велел: только когда безглазая. Иначе, сам понимаешь…" Странно: если жандарм знает, что он мага отследит, а вот магу жандарма ни за что не отследить-увидеть – почему "безглазая"?! Чтоб трупарь не поднял, а труп не доложил: кто, мол, зачем! видела своими…

Или бывает, когда и маг облавника выследить может?

Выходит, бывает.

Только не твоего это ума дело, Федор. Правильно Друц на тебя окрысился – не твоего.

Ума.

Дело.

Только и удалось спросить:

– Рашеля… слышь, Рашеля, а что ты Тузихе напоследок сделала? Еще кричала: должок, мол, возвращаю… Возвратила?

Сделалась Княгиня такой, какой в Кус-Кренделе была. Не баба, сухостой дремучий. Вот-вот зайдется удушьем.

– Возвратила, – отвечает тихо-тихо. – Виденье за виденье.

– И… что показала-то?

– Морг, Феденька, помнишь? – средь жаркого дня ледяным ветерком по ногам, по спине, по самой середке. – Морг в Мордвинске? Ленку-Ферт на столе? масть на лбу ее?! Себя?! меня?! – помнишь?!

– П-помню… помню, Рашеля. Век не забыть.

Дернула Княгиня щекой:

– Вот это я Тузу и показала. На добрую память.

* * *

Душно стало Федору. Рванул ворот; не помогло. Навалилась духота пуще руки каменной, гнет, ломит. Щекочет в глотке воробьиным перышком. Еще и снизу, от рвани утесистой, что здесь берегом зовется, не морем – селедкой дохлой воняет.

Ан тут и Друц вернулся:

– Княгиня, чуешь?

Достала Княгиня платочек, обтерла лоб Федьке.

– Чую. Оповестил Король колоду. Крестник у него неподалеку, в ялтинской аптеке, у провизора на побегушках. Через крестника и дал наводку. Ищут нас, ром. Все ищут: свои, чужие… Тесен нам Крым; пора когти рвать.

– Может, сходки дождемся?

Поглядел парень в лицо Друцу: сам себе не верит ром. Говорит, а понимает: не дождутся сходки. И почему не дождутся – тоже знает. Верно Рашеля сказала, тесен стал Крым, рай земной.

Тесно Федьке.

Ай, тесно…

– Тогда поехали? – скучным голосом спросил Друц. Шевельнул бровями, черными с сединой. И из его большого, костистого тела словно воздух выпустили. – Поехали, что ли?

…коней бросить ром отказался наотрез. Дескать, обещал вернуть, а его слово – железо. Да и легче обе руки себе отрезать, чем этих, красавцев, на произвол судьбы… Когда, подъезжая к городу со стороны Аполлоновой балки, им встретилась пестрая толпа – таборные побирушки шли с охоты – Друц аж просиял. Велел спешиться; спотыкаясь, побежал к ромкам.

По траве, по жесткой, наждачной.

Через секунду поднялся страшный галдеж. Федор близко не подходил, сидел на выветренном камне, а отсюда слов и не разобрать-то было. Но и так становилось ясно: ромки уговаривали Друца вернуться в табор. Обещали покровительство Чямбы, рукавами махали, звенели монистами.

Дети орали пуще взрослых.

– Тебе плохо, Феденька… – сказала из-за плеча Княгиня. Не спросила, просто сказала с сочувствием.

Она стояла там настоящая, не призрачная; стояла, вслушивалась. Не в ромский гвалт – в Федора. В себя. Рядом молчала Акулька, только изредка тянула ладошку: тронуть спутанные кудри парня.

Не трогала, стеснялась.

А Федору страшно, до одури хотелось, чтоб – тронула. Потому как вместо сердца в груди у парня кулак чужой оказался. Сожмется, разожмется; шевелит пальцами. Ногти на пальцах длинные, полированные, скребут повсюду… скрип противный, будто гвоздем по стеклу. От того скрипа долит Федьку противная слабость. Медузу из парня делает.

Казалось: ляжет Акулькина ладонь на голову – станет обратно сердце вместо кулака.

– Ты потерпи, Феденька. Оно дальше лучше не будет. Пока не выберемся – не будет. Потерпи, ладно?

– А-а…

Потерплю, значит.

– Коней забрали, – Друц, счастливый, не подошел – подлетел. В запале хлопнул себя по голенищам сапог; уставился на Федора, как будто впервые увидал.

И к Княгине, непонятно так:

– Ну не умею, не умею я кодлу от своих прятать! Не умею!

– Тише, морэ, – Княгиня ему. – Брось орать. Я умею. Держимся ведь… пока. Просто рано слишком. Ох, рано!.. впору волчицей выть…

– Повезло тебе с крестничком, Княгиня. Не будь он такой большой… такой…

Видно, хотел ром что-то приятное сказать. А стал вдруг чертовски похож на доктора Ознобишина, трупаря знаменитого.

Даже щеки чужим румянцем заблестели.

Только Федор не обиделся. Чего ему на Друца обижаться? И впрямь большим парень уродился. Тут другое: в груди кулак шевелится, а Федору мнится, что был кулак чужой, а стал свой. От того не легче, а легче. Вроде как он, Федор Сохач, такой большой, такой (какой?!), их всех-всех – и Княгиню, и Акульку, и рома таборного – в том кулаке держит. Сожмет крепче – спрячет. Никто их не найдет, не увидит. Разожмет – даст воздуху глотнуть, продышаться, оглядеться.

А когда пальцами шевелит (скрип-скрип, скрип-скрип…), духота прочь разгоняется.

На время.

– Перестань! – Княгиня из-за плеча просто зашлась криком. – Прекрати, говорю! Тебе нельзя!.. самому!.. убьешь ведь себя, дурачок! Просто терпи!