…Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною!.. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном, в "Пятом Вавилонском" столпотворении – жандармский ротмистр пляшет…

…сухой треск револьвера. Будто тяжелый зверь прыгнул, играясь, на груду валежника. Сизый дым пытается взмыть вверх, из людского месива к небу; он притворяется сигарным, этот чудной дым, но ему никто не верит, и вместо неба семи струйкам семью червями приходится въедаться в человеческую плоть. Разряженный, револьвер остается в левой руке – тускло блестящим кастетом, короткими тычками мозжа носы, скулы, мягкие виски, за которыми, в адской глубине, пульсирует извечное: "Бей черта!", сорвавшееся наконец с цепи.

Тяжелая адыгская шашка, подарок Шамиля Абуталибова, начальника тифлисского училища, бывшему облав-юнкеру Шалве Джандиери, живет своей ослепительной жизнью.

Жизнью, смысл которой – смерть.

Под множеством ног жалобно, тоскливо звенят вериги Прокопия-юрода. Само тело карлы давно растоптано в грязную слизь, и кажется: слизь эта еще дергается, силится встать на короткие ноги, булькает трясинными пузырями:

– Братец-князь!.. братец!.. не на…

Не слышит братец-князь.

Ничего он сейчас не слышит, не видит, не понимает.

Правы люди: черт ему сейчас братец.

И рядом, потомок аланских боевых псов, умевших нападать молча и убивать молча, бьется ожившая статуя из мрамора по кличке Трисмегист.

…и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей!.. Звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют – волками воют.

Пляшет ротмистр…

Нет Джандиери забвения; нет покоя.

Нет толпе ходу дальше, сколько б их там ни шло. Вертится кровавая карусель. Вот уже ржавый зубец вил пропахал борозду вдоль бедра. Вот уже обух топора вскользь опустился на плечо. Вот уже чей-то кулак (грязный! ох, и грязный!..) съездил по уху – и покатился диким кукишем толпе под ноги. Топчутся люди по кулаку. Разжимают скрюченные пальцы подошвами. Спотыкаются. Воет бескулачный батька Василя-подпаска; волком в капкане воет на луну, на кругляш медный, смертный. Примерещилось? откуда утром луна? откуда?! – а ему, бедолаге, без разницы.

Он воет.

И князю без разницы.

Убивает он. Смеется взахлеб. Смехом убивает: их, себя, кто подвернется. Хлещет смех; хлещет дробь из окна столовой по задним рядам, охлаждая пыл – беременные, они нервные, особенно когда с двустволкой… то им солененького, то кислого, то пострелять…

Что, Федька? видишь? слышишь?! Ну давай, я тебе еще чуток пособлю – бесплатно, даром, ДАРОМ, тем МНОЙ, кого в тебе больше, чем в других…

Забились под летний столик оба сельских головы – как и поместились-то, сердечные?! Шинкарь Леви-Ицхок укрылся за старой акацией, губы белые, шевелятся: "Шма Исроэль…"

Урядник окаменел.

Не здесь, далеко; у самого флигеля. Там каменеть безопаснее.

Где остальные выборные – не понять.

"Папа! папочка!" – несется из окна второго этажа, где бьется княжна Тамара в цепких когтях черной вороны, и нет у княжны сил разжать мертвую хватку тетушки Хорешан, броситься к отцу, к такому отцу, какого еще ни разу не видела в своей безумной жизни юная Тамара.

– Господи! рано услышь голос мой!.. рано предстану пред Тобою, и буду ожидать!..

Это отец Георгий.

Кричит.

А, не кричит – молится.

И с твоих рук, Федька, захлебывается раненая птица:

– Шалва-а-а!

…кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое; ибо день мщения – в сердце Моем… Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:

– Еще не остыло, не вымерзло счастье,

И кровь не вскипела на остром ноже;

Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..

Но где-то – уже.

Уже.

…отхлынул прибой, пятная землю телами мертвых волн. Иные волны ползли обратно, задыхаясь от ужаса, забывая о ранах; иные безгласно лежали, не заботясь более о земном.

И по ним, живым и мертвым, на них, между ними, один топча свое точило, где никого из народов не было с ним, как кощунственно ни звучало бы это сравнение, заслуживая отдельного костра…

И в саду, ставшем маленьким полем ар-Мегиддо, ранним утром, грозившем извернуться змием, чешуйчатым гадом, чтобы опять превратиться в ночь…

С адыгской шашкой и давно разряженным револьвером, празднично, карнавально забрызганный кровью, своей и чужой, сверкая серебром пуговиц и золотом пряжек…

…плясал полковник Джандиери.

– Скаженый!

– Ой, людоньки! ой, шо ж деется?!

– Собака! бес, не собака!..

– То не собака здесь бес…

Верный Трисмегист, никогда и ничего не боявшийся, сейчас скулил наказанным щенком. Волоча перебитые задние лапы, полз к кустам шиповника, прочь, подальше от хозяина, которого любил в своей собачьей жизни больше всех, больше самого себя, больше жизни, которая грозила покинуть дога.

А хозяин продолжал убивать.

Не видя, что вместо людей его окружают призраки.

Без ума от счастья боя.

Рубила шашка. Полосовала воздух, полный диких видений. Наотмашь бил револьвер. Хохот раздирал глотку господина полковника, вырываясь наружу чудовищным клекотом. Мундир лопнул подмышками, кисти с кушака давно были оторваны и затоптаны в грязь; Джандиери не чувствовал боли, не замечал ран – для него бой продолжался.

– Пекельник!

– Ой, нечиста сила! Митька, дурный хлопец! быстро к мамке!

– Батюшка! укроти сатану!

– Отче наш, иже еси…

…Я топтал точило один…

Упал господин полковник.

На колени.

Встал.

Сейчас опять упадет.

* * *

Через много, много лет, на двадцать первой странице сборника стихов "Корни паутины", некий "кумир на час", как несправедливо назовут его критики, опубликует после долгих колебаний:

– Разрешите прикурить?Извините, не курю.Что об этом говорить? —Даже я не говорю.А ведь так хотелось жить,Даже если вдруг бросали,Даже если не спасали,Все равно хотелось жить,Все равно хотелось дратьсяЗа глоток, за каждый шаг…Если в сути разобраться —Жизнь отменно хороша.– Разрешите прикурить?Извините, докурил.Если б можно повторить,Я бы снова повторил.Я бы начал все сначала,Я бы снова повторил,Чтобы жизнь опять помчалаПо ступенькам без перил,Снова падать, подниматься,От ударов чуть дыша…Если в сути разобраться —Жизнь отменно хороша…

Критикам никогда не узнать, что автор "Корней паутины", записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел рыжую девчонку-осень, склонившуюся над яркой, праздничной лазурью мундира, видел рыжие, как осенние листья, усы щеточкой, безумную улыбку на губах, видел руку с кривой шашкой, сильные пальцы, намертво впившиеся в рукоять; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.

* * *

…сорвалась птица с Федькиных рук.

Прочь порхнула.

Встала над лежащим полковником дикая баба. Лицо в крови, платье разорвано. Страшная – сил нет. Красивая – дух захватывает.

Вот ты и задохнулся, Федька Сохач.

Ком в горле.

– Шалва-а-а!.. ах, Шалва…

Удивился Федор самому себе. Впору волком выть, на людей кидаться (раньше надо было!.. раньше…); впору душу кастетом вокруг кулака обмотать – а не выходит. Легкая вдруг душа стала, не быть ей свинчаткой. С чего бы? Смотрит Федор, видит, понимает: с чего. Нет больше здесь полковника-"Варвара", в чьем присутствии маг не маг, а грош ломаный. Есть Шалва Джандиери; просто так.

А скоро и его здесь не будет.

Одно тело останется; живое. Просто так.

Проще некуда.

– Шалва-а-а… ах, Шалва!..

"А-а-ах!" – единым выдохом отозвалась толпа. Назад попятилась, дальше, за ограду, как не пятилась от живого полковника. Едва не побежала. Страшно толпе: хозяйка дома кругом полумертвого мужа в пляс пошла. Руки-крылья, ноги-струны; кровь на лице чудо-рассветом полыхает.

Праздник.

Та минутка, между "Варваром"-облавником и безумным калекой, когда броня искорежена, нутро пульсирует в щелях-дырах, и возможно все, невозможное досель.

Княгиня вела Обратный Хоровод.

Сломав паузу, будто сухую ветку. Единственным способом, какой может позволить себе маг в Законе без крестника: замкнув "финт" на себя. Выжигая себя дотла. Вспенивая смерть спасительной соломинкой. Танцуя над пропастью, все ближе и ближе к краю… ближе… еще…

Вскинула голову.

Повела взглядом, рассыпав искры по смятой траве.

Траву – в паркет.

Росу – в восковые потеки.

Прошлась балетной примой, пробуя самоубийственный марьяж.

Свечи! – и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра… везде: на белых перилах веранды, поверх вензелей решетки, в кронах деревьев, на подоконниках, плетеных креслах, разбросанных в беспорядке!

Есть.

Скрипки! – и скворцы на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть!

Марьяж длился.

Оркестр! – и безумная капель рояля бросилась вниз головой с ветвей акации, чтобы вместо смерти окунуться в многоголосое аханье контрабаса; гобои эхом отдались в холмах, убегая прочь по тракту, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по растрепанной шевелюре сада – недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила Рашка-Княгиня перед каторгой, чтобы помнить всю жизнь, вступил в свои права.

Время.

Пока марьяж длится; пока жива.

– Вставай, Шалва!

Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит – уходит.

– Погоди, Шалва!

Услышал.

Остановился.

– Вставай, говорю!

Лежит. Не лежит – стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: отдать последний рапорт Безумию. "Ваша беспощадность! Полковник Джандиери по Вашему приказанию…" Упрямый попался… да только с каких это пор муж жену переупрямит?!

– Иди ко мне!

Ну вот, послушался. Идет. Не идет – встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув суставами; затем – на четвереньки, ткнувшись в траву лбом.

– Ну?! Долго мне ждать?!

На колени.

Это правильно, Шалва: перед женой – на колени.

Это ты верно понял.

А теперь – вставай.

– Пляши!

– Мертвяка! – охнули в толпе. – Мертвяка подымает!

– Пляши, говорю!

Ну давай, Федор, помогу еще немного. Видишь: тень за Княгиней. Во весь рост поднялась. Двойная тень: Шалва Джандиери с Рашелью танцует. Идут кругами, уйдут-вернутся, отдалятся-приблизятся. Не к тебе, глупый Федька. Вглядись: вон оно, стоит. Ждет. Безумие. Скрестило руки на груди; смотрит рыбьими, пустыми глазами. А Шалва с Рашкой ближе-дальше, ближе-дальше…

Это тень.

Видишь?

Не сдюжила Княгиня. Перехватило горло удавкой; толкнул в грудь варнак-кашель, опрокинул. Стоит на четвереньках Шалва Джандиери; ждет. Стоит в тени танцор-Джандиери, один стоит; ждет. Стоит поодаль Безумие; ждет.

Стоит на коленях Рашка-Княгиня, задыхается; нет сил встать.

Поймал Федор на лету взгляд-мольбу.

Взгляд-приказ.

– …а меня… – хрипнул Федюньша в самое ухо, насмерть обжигая дыханием. – А меня так плясать выучишь?!

Выучился, значит. Не обманула Княгиня, сдержала слово. Всему своему выучила, передала; оттиснула. Твое оно, Федька, не твое, дареное, купленое, краденое – какая сейчас разница?!

Раз велят, надо идти.

И пошел вперед, будто на веревке потянули. Пошел спасителем; пошел палачом. Обратный Хоровод, значит? спляшем, полковник? Как велишь, Княгиня моя, фея-крестная, так и плясать станем. Велишь себя убить – убьем. Велишь тебя убить – убьем.

Смотри, пока можешь, как я тебя убивать стану.

– Пляши! пляши, Циклоп! встать!

Всплыло на белой, чистой карте диво дивное: не Король, не Туз, не Джокер. Невидаль цветная, безмастная. Ты, Федька, и есть эта невидаль.

Нравится?

А ведь встал полковник. Не в тени, наяву встал. Стоит, качается. Шашку выронил. В глазах муть: предрассветная? предзакатная? Издалека Безумие руку протянуло, пальцем поманило: куда ты? ты мой! Не слышит полковник. Не видит.

– Пляши!

Бьется на земле Рашка-Княгиня. Ртом воздух хватает. Синяя сделалась, хуже утопленницы. А взгляд прежний. Велит: делай!

Делает Федор.

– Ну?!

Ох, и сплясали! ох, сплясали! Небесам жарко. Дьяволу тошно. Народу страшно. Княгине смертно. Ох, сплясали! ох! умри, сукин сын, лучше не спляшешь!

– Папа! папочка!..

Это княжна Тамара. Вырвалась из вороньих когтей, порхнула ласточкой; добежала. Застыла на миг, а в черных очах, письма византийского: тень. Ты ее видишь, княжна? ты, горевшая в пламени одна-одинешенька? да, ты видишь. Пляшут в саду Феденька с папой; пляшут в тени маг в Законе с Шалвой Джандиери, на шаг дальше от Безумия, на два…

– Я!.. я тоже…

Вскинула руки юная княжна. Поплыла над землей; что Феденька делает, что видно ей в тени, то и повторяет. Горит заново; тает свечой. "Папа!.." – зовут руки. "Папочка!.." – идут ноги. "Я здесь!" – шуршат одежды. "Ко мне!.. к нам!.." – кричат пальцы.

И снизу, из-под ног: взгляд-приказ.

Ты еще жива, Княгиня моя?

Да, ты еще жива.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Княгиня! девочка моя! держись, не закрывай глаз! Смотри на мир прямо и остро, смотри – и увидится нам:

…ночь.

Убегает назад. Струйками вычерчен город. Что значит сердце и что значит гордость, если ты в силах себе приказать? Ты забываешь вчера, ты забываешь сегодня; дождь начинается, занавес поднят, новая пьеса начнется с утра. Отзвук затерянных снов, шум ускользающих капель.

Твердой рукою схватиться за скальпель, и по-живому не дрогнет клинок…

* * *

– Мертвяка! подняли!..

– Ой, людоньки! та на нас як спустят!

– Бей чаклунов!

– Беги!

Окаменела толпа.

Назад ли качнется?

Вперед ли?

ХII. АЛЕКСАНДРА-АКУЛИНА или НА ПЯТЬ МИНУТ РАНЬШЕ

Женщины беспечные! встаньте, послушайте голоса моего;

дочери беззаботные! преклоните слух к моим словам.

Книга пророка Исаии

…окаменела толпа. Даже бабы голосить перестали, чьих мужей Шалва в капусту порубил. Даже раненые не стонут. Страшная тишина. Мертвая. Живые молчат, как мертвые, мертвые лежат, как живые. А между ними: князь с Княгиней. Не живые, не мертвые, посередке зависли. Тронь, коснись пальцем – упадут: князь – в безумие, что не лучше смерти, Княгиня – в смерть, что не хуже безумия. А назад, к нам их вытащить… хватит ли силы?

Да и будет ли через минуту, кого вытаскивать? И главное: КОМУ вытаскивать? Ежели по-новой упадет толпа в ворота – все, приехали. Не встанет больше на дороге бешеный Шалва. Не отмажимся; не отмахнемся. А у меня всего один патрон остался, и тот – с дробью…