Наверное. Кажется, в последнее время он вообще разучился пугаться, торопиться и дергаться. Выдержка и равнодушие к пустякам – идеал будущего офицера-облавника. Разве что иногда, по вечерам, когда Аньянич позволяет себе чуть-чуть отпустить поводок… Но это – ерунда, это тоже пройдет.

Пройдет? Когда?

Ответ приходит сам собой, ответ простой и очевидный, а значит – наверняка правильный. Истина – она во веки веков проста и безыскусна. Все окончательно встанет на свои места, когда будет подписан Высочайший указ о присвоении офицерских званий облав-юнкерам всех училищ Державы. Это – порог, который надо переступить. И тогда стальные обручи, все сильнее стягивающие тело с душой, сложатся в непробиваемый доспех, который можно будет снять только вместе с кожей. С жизнью. С рассудком. Маг-рецидивист, небось, сказал бы: "Легавый в Закон вышел," – мысль показалась смешной, и Павел позволил себе улыбнуться. Чуть-чуть. Одними краешками губ.

И немедленно вспахал носом землю.

На миг застыл. Было не очень больно и даже не очень обидно: сам виноват! отвлекся! Оставалось загадкой другое: как это Володька Бурмак ухитрился?! Впрочем, понимание пришло сразу, едва облав-юнкер поднялся на ноги.

Вместо Володьки Бурмака напротив возвышался первый силач роты и прирожденный борец Мзареулов. Сбоку от Мзареулова маячила фигурка маэстро Таханаги.

– Ты думать ерун-до, – безапелляционно констатировал айн, как будто минутой раньше самолично покопался в голове некоего Павла Аньянича. – Горова сама, руки – сама. Ты умер, самурай. Ты прохо умер. Не горова, живот думать. Хара. Горова – пустой горшок. Давай, я смотреть.

Мзареулов бил от души. Отрабатывали уже "Кота-у-Васи", то бишь "котэ-маваси", и нож шел наискось сверху, в горло. Даже зная все заранее, справиться с Мзареуловым оказалось куда как непросто! Казалось бы, чего уж тут: перехватывай руку, левым кулаком наотмашь в печень, дальше руку в "замок", и дави – падай, дорогой!

Жаль, упрямый Мзареулов падать не хотел. Да и руку, подлец, ухитрился почти разогнуть. В итоге завалить его Павлу удалось с немалым трудом. Но завалил! и добивание провел! все как у людей…

– Прохо. Очень прохо. Как у вас говорить? Сира есть – ума вверх тормашки. Вот нож. Бей чурка Таханаги.

Ударил. Быстро, сильно, не думая.

И даже сам не понял, как оказался на земле, а острый локоть айна уже ковырялся под Пашкиным затылком.

– Хорошо. Горова – пустой горшок. Еще раз, потихоньку.

Упал еще раз. Потихоньку. И маэстро – потихоньку. Он все так делает: потихоньку-полегоньку. Он, значит, делает, а ты, значит, падаешь.

И весь тебе "Кот-у-Васи".

– Мородо-зерено… Сира много. Он (кивок на Мзареулова) – сира борьше. Попадаться еще борьше – что дерать? умирать?!

Павел молчал. И правильно молчал, потому что обычно немногословный айн продолжил:

– Таханаги старый. Сира давно нет. Ты – мородо-зерено. Сира много. Таханаги твой сира тебя бить. Свой нет, чужой есть. Кучер на терега ехать. Он править, рошадь – везти его с терега. Я – кучер, ты – рошадь. Ты понять?

– Так точно, маэстро Таханаги, – Павел едва не вытянулся во фрунт, но вовремя вспомнил, поклонился, коротко и почтительно. – Разрешите просьбу?

Айн подумал. Кивнул, разрешая.

– Соблаговолите повторить! Еще разик…

– Таханаги показывать, ты – запоминать. Брать так. Враг давить, враг мородец, сира много-много (на занятиях Павлу всегда казалось, что старый айн нарочно коверкает язык, из каких-то, одному ему понятных, соображений)! Ты сира нет, ты сдаваться, пускать мимо. Брать запястье. Потихоньку. Враг кричать: "Итай-итай![57]", враг не разогнуть рука. Ты брать рокоток. Потихоньку. Враг повернуться и падать морда в грязь. Есри не падать – свой сира ромать свой рука. Не ты ромать – свой сира. Ты понять?

– Так точно, маэстро. Разрешите?

– Да. На Мза-реур.

На сей раз Мзареулов шлепнулся куда быстрее. Конечно, все вышло далеко не так "потихоньку", как у хитрого маэстро, но…

– Уже ручше. Это высокий искусство – брать чужой сира. Дерать свой. Это не торько боевой – это рюбой искусство. Рисовать. Стихи. Кабуки, Но – рицедей. Магия…

– Магия – искусство? Простите, маэстро! магия – преступление, а не искусство…

– Рисовать черовек… портрет – искусство?

– Так точно, маэстро.

– А у рюди Магомет-роши рисовать черовек – хуже нет. Изворьте дарьше.

Маэстро повернулся к другой паре, давая понять, что беседа окончена. Павел подобрал нож, встал в позицию напротив Мзареулова (теперь была его очередь нападать) – и вдруг увидел, что силач смотрит совсем в другую сторону.

Аньянич невольно взглянул туда же.

К наблюдавшему за занятием ротмистру Ковалеву бежал дежурный унтер-офицер. Козырнул наспех и что-то выпалил в один дух, неразборчивой скороговоркой. На малоподвижном лице Ковалева дернулась бровь – такое Аньянич видел впервые; а глотка у господина ротмистра была луженая, так что команду, наверное, услыхали не только на плацу:

– Рота-а-а! Боевая тревога!!!

IX. ФЕДОР СОХАЧ или ЕСЛИ СО МНОЙ ЧТО-НИБУДЬ СЛУЧИТСЯ…

Ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие

невинной крови; мысли их – мысли нечестивых; опустошение

и гибель на стезях их.

Книга пророка Исаии

Минуты застыли в оцепенении.

Они сменялись одна другой незаметно, неуловимо, как в глазах кролика, загипнотизированного удавом, испуг сменяется обреченностью, обреченность – покорностью, а покорность – чем-то странным, плохо определимым, чему еще не нашлось слов в языках человеческих… да и кроличьих, наверное, тоже. Время шло; да, разумеется, оно шло, иначе и быть не может – но так ходит знаменитый марсельский мим Ноэль Лакло-младший: выбиваясь из сил, и в то же время (каламбур!) оставаясь на месте.

Сколько их, этих глупых, зачарованных минут успело растечься каплями в клепсидре ожидания: пять? десять? пожалуй, что и все двадцать.

Ничего не происходило.

Ничего.

Шум толпы не исчез, но и практически не приближался. Замер на месте – там, за холмами, где дорога разветвлялась, одним широким рукавом взмахивая на Харьков, и другим (узким, ошибкой горе-портняжки!) спускаясь мимо дач к Северскому Донцу. В трепете утра, приблизившегося вплотную, этот шум уже не казался чем-то особенным – слился, растворился в прочих звуках, одел шапку-невидимку, став привычным и оттого обманчиво-безопасным.

Федор поймал себя на странном, жгучем, будто кайенский перец, случайно оказавшийся в табакерке, желании: ему всей душой хотелось быть за холмами, рядом с шумом, в шуме. БЫТЬ ШУМОМ. Хотелось видеть, понимать; делать хоть что-нибудь! – вместо того, чтобы сидеть сиднем в саду, занимаясь одним: избегать встречаться взглядом с остальными. Собственно, в этом желании, в потаенном стремлении к действию не было ничего особо странного, принимая во внимание обстоятельства… ничего странного, за исключением пустяка.

Приходилось желать, так сказать, страстно, но вполголоса, ежесекундно оттаскивая самого себя за узду от опасной черты.

Вот она, черта, барьер дуэли с самим собой: Рашель начинает дышать хрипло, сбивчиво, бледнеет лицом, вот-вот раскашляется, вот-вот, вот… ф-фух, отпустило!.. назад, еще чуть-чуть назад, еще шажок…

Учись, парень, учись, маг в Законе, куй стальные обручи для сердца… научишься?

Вряд ли.

– Федор! Будьте любезны подняться ко мне!

Это Джандиери. Кричит – какое там кричит! просто слегка повысил голос, а от нервов кажется, будто труба иерихонская стены рушить принялась! – из окна кабинета. Вон, мелькнул в просвете штор ослепительно-белой рубашкой. Небось, еще не оделся… но оденется, обязательно, непременно, чтобы никто (слышите? никто!) не принял впопыхах рубашку Циклопа за позорный флаг сдачи.

Спасибо, князь.

Спасибо за возможность вскочить, наискосок пересечь газон, взбежать по ступенькам, прыгая через одну… Федор, ты же хотел делать хоть что-нибудь? ну, делай!

Делаю.

* * *

Джандиери сидел за столом, спиной к двери, подперев кулаком щеку.

В позе князя было столько пронзительно-детской беззащитности, что Федор задохнулся на пороге – не от бега. Остолбенел; не от усталости. И пришел в себя лишь после тихого, равнодушно-обреченного вопроса, где клокочущий акцент пробивался больше обычного:

– Федор Федорович? Не сочтите за труд… У меня к вам просьба. Сугубо личная; между нами.

Само обращение – едва ли не заслуживающее театральных подмостков – говорило о многом.

– Я… да, конечно…

Любые слова на миг показались жалкими огрызками всех яблок Грехопадения, какие только произрастали на этом беспощадном свете. Рот свело оскоминой, и Федька мог лишь молчать, глядя, как князь наклоняется и открывает дверцы бювара, где у него хранились бумага, перья и чернила.

– В случае, если со мной что-то случится…

Завещание он там хранит, что ли? Да нет, достал просто тетрадь: смешную, толстую, растрепанную, будто сельская девка после валяния с миляшом на соломе.

Раскрыл, наскоро перелистал.

Из-за княжеского плеча Федор прекрасно видел: тетрадь в основном чиста и девственна. Значит, предыдущее сравнение – мимо. Едва ли четверть была исписана убористым, твердым почерком со старомодными завитушками. Или это просто кровь сказывается: грузинская вязь дает о себе знать?

На внутренней стороне обложки была, собственно, и вязь: родная, грузинская. Четырехстишие. Чуть ниже: перевод. Впрочем, Федору достаточно было увидеть мельком лишь начало первой строки, чтобы в памяти всплыло болезненно и остро: "Вепхвисткаосани"[58] великого Шоты из Рустави, в несправедливо оболганном критиками переводе К. Бальмонта.

Двенадцатая строфа:

– Только в том любовь достойна, кто, любя тревожно, знойно,Пряча боль, проходит стройно, уходя в безлюдье, в сон,Лишь с собой забыться смеет, бьется, плачет, пламенеет,И царей он не робеет, но любви – робеет он.

Тетрадь захлопнулась.

– Если со мной что-то случится, вы, Федор Федорович, передайте это…

Снова замолчал.

Думает.

Далеко он сейчас, Шалва Теймуразович, Циклоп-людоед; так далеко, что не разглядеть – где.

Так близко, что рукой потянись – достанешь.

Имена перебирает, в горсти, будто ребенок – горсть наивных, но столь дорогих для детского сердца бусин. Слышит Федор, как хрустят, потрескивают безделушки; слышит, как князь разглядывает их блеск – настоящий? ложный?! – не может, не должен слышать, а слышит. Или это не бусины-побрякушки, а драгоценности? подлинные?! каждой, если верить отцу Георгию, на добрый финт хватит?!

"Передайте это… Эльзе?" Нет. Эльза – имя для посторонних, купленное в государственной лавке, имя-нужда, имя-обязанность, имя-обруч… нет.

"Передайте это… Раисе Сергеевне?" Тоже нет. Никакая она не Раиса и тем более не Сергеевна – даже если это имя куда привычнее, обустроенней, обросло тьмой ассоциаций и воспоминаний, добрых, злых, страшных… Только – нет. Не получится.

"Передайте это… Рашели Файвушевне?" Это имя самое настоящее. Родом из детства. Да вот беда: и чужое-то оно – самое. Для всех, и для самой хозяйки тоже. Значит, не надо.

"Передайте это… вашей крестной?" В общем, все правильно. Только нет в этом имени-определении места для князя Джандиери, ловца, поймавшего вожделенную дичь и с тех пор стоящего над трупом мечты. Для Федьки место есть, для остальных – хоть краешек, да сыщется; а для него, для князя – нет.

"Передайте это… Княгине?"

– Передайте это моей жене. Пусть прочитает. Если захочет…

Молчание.

Двое мужчин слушают тишину: не сфальшивили? взяли верный тон?!

– Если захочет, пусть прочитает это вслух, при всех. При всех вас. Я очень прошу, Федор Федорович: позаботьтесь.

– Я… да, конечно…

– Ну вот и славно. А теперь…

Вся задумчивость слетела с князя, будто паутина, сорванная порывом ветра. Джандиери резко встал, прошелся по кабинету.

– А теперь, голубчик, будьте любезны передать остальным: пускай подымутся в дом. Например, в столовую, на втором этаже. Там места много; и ворота из окон хорошо видны. Мало ли… Кстати, ворота-то заперты? если нет, я прошу вас – лично. Хорошо? Ах да, не забудьте велеть челяди запереться во флигеле и без приказа носа не высовывать! Кучера моего тоже с ними… или ладно, он пускай, если что, выглядывает. Семен – из ваших, человек в прошлом тертый…

Джандиери покусал губу, наморщил лоб.

Было видно: он изо всех сил старается не думать о чем-то постороннем, мешающем князю сосредоточиться.

– И вот еще: возьмите.

Сняв со стены охотничью двустволку – на ложе серебряная табличка, гравировка "Полуполковнику Джандиери – полковник Куравлев" – князь через весь кабинет кинул оружие Федору.

– Там, в верхнем ящике тумбочки – патроны. Штук семь, может, восемь. Уж не взыщите, голубчик! – дробь. Утиная. Завалялись… я ведь практически не охочусь в последнее время…

В устах полковника Джандиери это утверждение звучало донельзя символически.

Уже в коридоре Федора догнало, толкнуло ладонью в спину:

– Меня не ждите… сами… договорились? Я ведь понимаю…

И, сбегая вниз по лестнице, Федор продолжал недоумевать: что имели в виду господин полковник?

В кармане мерзко брякали патроны.

* * *

Загнав слуг в дальний флигель и наскоро переговорив с Сенькой Крестом – молчун-Сенька хмуро кивал и хмыкал в усы, отворачивая рябое лицо – Федор поднялся в столовую.

Все уже были там. При входе Федора воцарилась неожиданная, резкая, будто удар бича, тишина, как бывает при появлении человека, о котором только что говорили. "Почему не я? почему?!" – заикнулась было в этой тишине Акулина, жена любимая, не успев вовремя оборвать вопль протеста; вопрос повис в воздухе, сгустился огромным вопросительным знаком и растаял без следа.

– Потому, – буркнул Федор, поправляя на плече двустволку и не особо вникая в смысл жениного заявления.

Шагнул с порога.

И увидел Рашель.

Княгиня стояла у длинного обеденного стола. На фоне окна, где уже вовсю плескался рассвет, ее фигура казалась восковой свечой, тьмой, зажженной на фоне света; или лучше, проще – черным силуэтом, какие во множестве вырезал старик-художник с Кокошкинской улицы. Руки Княгини были опущены, она держала шкатулку, еще не до конца поставив ее на стол.

Замерла поперек движения, фея-крестная.

Сейчас примется башмачки терять.

– Вот, – с трудом преодолевая тишину, внезапно загустевшую и оттого неподатливую, сказала Рашель. – Вот, я принесла. Отец Георгий, вы не подскажете, что подойдет лучше?

Священник приблизился; взял шкатулку из рук Княгини, поставил перед собой. Откинул перламутровую крышку, долго смотрел внутрь, низко наклонясь. Наконец достал что-то маленькое, поднес вплотную к глазам – так делают близорукие люди.

– Я полагаю, это. Но учтите, я могу ошибаться. И в любом случае, вашим рубинам больше не доведется привлекать ничьи взгляды. Если, конечно, вы поверили мне…