4

– Дурные вести, господа.

Полковник Эрстед помахал в воздухе распечатанным письмом. Он был сильно пьян. Огюст впервые видел Эрстеда таким: возбужденным, раскрасневшимся, говорящим громче обычного. Даже на палубе «Клоринды», стоя лицом к лицу с мятежниками, он сохранял спокойствие. Старик даль Негро ждал в кресле, не выказывая осуждения. Наверное, уже ознакомился с дурными вестями – и понимал, что вино успокаивает нервы.

– Николя Карно болен. Проклятье! Мне нельзя было покидать Париж…

– Холера? – спросил Волмонтович, заранее зная ответ.

И промахнулся.

– Нет. Скарлатина.

– Я же говорил вам, Андерс, – князь дернул уголком рта, что у другого человека означало бы гомерический хохот, – это очень сложный обряд. Чихни кладбищенский сторож невпопад – и вместо холеры мы получаем скарлатину. Пан Эминент – znany lekarz![26] Его диагноз дает пациенту широкие возможности выбора…

Огюст вздохнул с облегчением.

– В таком случае, господа, – сказал он, – я ухожу писать некролог.

– Типун вам на язык! – возмутился даль Негро. – Синьор Карно еще жив!

– Разумеется, жив. От скарлатины не умирают. Я иду писать некролог Эваристу Галуа. Я должен отослать его в «Ревю Ансиклопедик». Сейчас август, значит, следует поторопиться.

– Почему?

– Потому что этот некролог должен быть напечатан в сентябре.

Будь взгляды собравшихся линзой, Шевалье бы вспыхнул. Жизнь станет скверной штукой, подумал он, если на меня будут часто так смотреть. Но, похоже, надо привыкать.

Апофеоз[27]

По реке шел ботик с гребными колесами.

Река противилась насилию. Заключена в гранит, перекрыта мостами, вода бурлила под лопастями, возражая. Ничего не помогало. Наглец-бот упрямо двигался против течения, борясь со встречным ветром. Команду составляли четырнадцать человек; еще двое глядели на них с набережной.

Немцы Мориц Герман Якоби и Генрих Эмиль Ленц; с недавних пор – Борис Семенович Якоби и Эмилий Христианович Ленц, российские подданные.

Сентябрь – скверное время в Санкт-Петербурге. Царство свинца – в небе, в струях дождя, в речных волнах. Наблюдатели ежились, кутались в шарфы, плотней натягивали шляпы. Они не знали, что рядом с ними незримо присутствует третий – француз Огюст Шевалье, случайно прорвавшийся в Северную Пальмиру, жертва буйства снежинок.

– Испытания двигателя можно считать удачными, – сказал профессор Якоби. – Три часа плавания по Неве – вполне достаточно. Наш электробот показал себя молодцом. Недаром Фарадей сказал, что движение – в самой природе электричества! Это победа, Эмилий Христианович, это истинная виктория науки…

– Вы правы, – согласился академик Ленц.

Он тоже принимал участие в разработке «магнитного аппарата».

– Я бы сказал, что мы присутствуем при рождении Механизма Пространства, – обычно сдержанный, Якоби сегодня был вне себя от возбуждения. Массивное, слегка брюзгливое лицо покраснело, глаза блестели, как у подвыпившего гуляки. – 1839 год навсегда войдет в историю как год рождения самобеглых экипажей и морских электроходов. Пойдемте, Эмилий Христианович, я угощу вас шампанским!

– Надеюсь, вы правы, – Ленц, по природе более скептичный, не спешил уходить от Невы. Он поминутно вытирал платком стекла очков. – И все-таки мы стоим в начале дороги. Наши батареи слишком быстро выходят из строя. Цинковый электрод разрушается, сгорает…

– Как уголь в топке!

– Да, как уголь в топке паровой машины. Борис Семенович, не забывайте: уголь дешев, а цинк – нет. Работа нашего двигателя обходится в десять раз дороже, чем работа парового котла. Государь император поддержал вашу идею…

Ленц вздохнул. Он до сих пор завидовал коллеге, которому сразу по приезду в Санкт-Петербург повысили оклад до двенадцати тысяч рублей в год, и стеснялся своей зависти. В сущности, не злой, всегда готовый прийти на помощь, Ленц вечно нуждался в деньгах.

– Но Комиссия по приложению электромагнетизма… Нас не поймут, если мы предложим столь дорогостоящий вариант. Надо думать…

Академику не хотелось вспоминать вчерашнюю беседу с министром Уваровым. Министр показал ему копию письма, отправленного Якоби в Берлин, младшему брату Карлу. Оригинал благополучно ушел по адресу, но люди Дубельта, начальника Штаба корпуса жандармов, летом назначенного еще и на должность управляющего III отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии, не брезговали хранить в архивах чужую корреспонденцию.

Надзор за проживающими в России иностранцами вменялся им в обязанность.

«Я здесь чувствую себя очень хорошо, – писал профессор брату. – Но предостерегаю вас одновременно: опасайтесь, как бы русские также и в научном отношении не превзошли вас, и ни в коем случае не думайте, что вы можете почивать на ваших немецких лаврах, и что они не будут у вас отняты. Здесь имеет место разносторонняя деятельность…»

– И вот еще, Борис Семенович, – Ленц решился. На всякий случай он еще раз огляделся, хотя не видел рядом ни единой живой души. – Будьте осторожны. Я очень прошу вас: следите за тем, что вы говорите. А в особенности – что пишете. Благосклонность государя – хрупкий материал. Еще более хрупкий, чем цинк электрода.

Голос академика сделался глухим, ухнул басом; умолк.

Нева встала на дыбы, захлестывая город. Взмыв к небесам, Огюст Шевалье – невольный соглядатай – увидел, как время закручивается бураном. Крошечный бот, оказавшись на гребне волны, превратился в исполинский корабль, бросающий вызов стихии. Минута, и корабль сгинул, а вода застыла причудливыми очертаниями – дома, чьи стеклянные вершины уходили за облака, безумная эстакада, и поезд, оседлав единственный рельс, мчит по головокружительной кривой, блестя лентой окон…

Он не успел рассмотреть поезд, как тот обернулся примитивной тележкой. Она ползла, везя пассажира, мучающегося в жуткой тесноте – все остальное место в тележке занимала батарея. Самобеглый экипажик чертовски напоминал tramway – рельсовую конку, запущенную, если верить газетам, весной в Нью-Йорке, по примеру более прогрессивного Балтимора. Только конку тащила лошадь, а здесь обходились электрическим конфликтом.

Неподалеку стоял профессор Якоби, кусая губы.

– Гальванические приборы повергают меня в отчаяние! – доверительно сказал он, обращаясь к кому-то, может быть, даже к Огюсту. – Неужели это тупик?

И пейзаж снова изменился.

Шевалье летел над огромным кладбищем. Стелы, обелиски; оградки, выкрашенные бронзой. Газон, рассеченный серыми рядами плит с датами жизни. Склепы, холмики рыхлого грунта; случайные могилы на обочине дорог. Стены крематориев, где в нишах стояли урны с прахом. Воинство мраморных ангелов; столбики с военными касками, лихо сдвинутыми набекрень.

Погосты, цвинтари, частные захоронения…

В небе, выше Огюста, плыли ромбы-накопители. Много, очень много; соприкасаясь острыми углами, ромбы превращали небо в черно-белый костюм Арлекина, злого шутника. В их тьме вспыхивали редкие молнии, словно кто-то электрическими ножами вспарывал ромбам брюхо.

Внизу шевелилась твердь.

Земля отдавала мертвецов. Повсюду вставали костяки, облекаясь плотью. Прах взлетал над урнами, собираясь в человекообразные облака. Мертвецы строились, делились на отряды и, не говоря ни слова, маршировали за грань горизонта.

Каждый отряд с высоты был похож на рельсовый tramway, следующий по четко определенному маршруту. Шаг влево или вправо, пожалуй, здесь засчитывался как попытка побега.

«Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них; и судим был каждый по делам своим, – бормотали ромбы, клокоча еле слышным смехом. – И кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное. Природному размножению в христианстве соответствует всеобщее воскрешение, то есть воспроизведение прежде живших поколений…»

– Что это? – закричал Огюст, не слыша себя.

«Только кабинетная ученость могла превратить искупление от смерти, воскресение, в метафору, в какое-то духовное воскресение. Гораздо проще понять, что слово о воскрешении вышло, как указ об освобождении, например, крестьян 19 февраля 1861 года. Но как этот указ и теперь не вполне еще приведен в исполнение, и теперь еще не все расчеты крестьян с помещиками окончены, так и указ о воскрешении не приведен еще в исполнение…»

– Что это?!

– Воскрешение Отцов, – издалека ответил Оракул.

– Но ведь это конец света!

– Да. Мы никогда не скрывали, что у нас – далеко идущие планы. Благодарим за сотрудничество… благодарим за сотрудничество… благо…

В одном из ромбов появилось лицо. Старец пальцами расчесывал бороду – густую, раздвоенную на конце. Хмурился могучий лоб; за ушами неопрятно торчали остатки седых волос. Глазки, утонув в раковине век, припухших, как от болезни, смотрели на молодого человека без всякого сострадания.

– Сновидения, – мрачно сказал старец, – должно причислить отчасти к болезненным явлениям, отчасти к праздной жизни. К тому же бесплодному растрачиванию сил, как и в сновидениях, нужно причислить употребление опиума, гашиша и вина.

Он вперил взгляд в Огюста, словно ожидая возражений.

 

– Жизнь бодрственная должна взять перевес над сонною, как жизнь деятельная над созерцательною. Созерцания, видения, мысли должны заменяться проектами – или, точнее сказать, участием во Всеобщем проекте.

Огюст хотел сказать, что менее всего желает участвовать во Всеобщем проекте. Что сперва, по большому счету, хорошо бы спросить – согласен ли человек, венец творения, чтобы его мысли заменялись проектами.

Но мир рассыпался на ромбы, и все исчезло.

* * *

В Ницце нет снега.

Двести пятьдесят солнечных дней в году. В жару – прохладный бриз с моря. Горы Эстерель на западе, гряда Меркантур на северо-западе – защитники города от вихрей. Дважды, утверждают местные жители, природа сходила с ума, и ранним утром в феврале с неба падали какие-то сомнительные хлопья – чтобы днем растаять, не оставив и следа.

Но август? – вино, и солнце, и улыбки красавиц.

Сардиния – рай на земле.

Великий Ветер, Отец всех ветров, легче пушинки упав вниз, из своих заоблачных высот, взъерошил морю пенную шевелюру. Заполоскались вымпелы на мачтах кораблей, кроны деревьев на берегу пошли рябью, подражая водной глади. Хлопнули тенты кафе на террасах Английской набережной. Вспорхнули голуби с крыш церквей. Дыхание вечности пронеслось над спящей, гуляющей, флиртующей, беззаботной Ниццей, и люди были единственными, кто ничего не заметил.

Отец всех ветров рассмеялся, сдерживая мощь дыхания. Ох уж эти человечки! Копошатся, торопятся, считают минуты, как скряга – монеты, а дунь всерьез, и что осталось? Прах к праху, и по ветру развеяли. Спрячешь ли молнию в банку? Обрушишь ли гору пригоршней лабораторной дряни? Сократишь ли дорогу пыхтящей жестянкой?

Устрашишь ли старика Хроноса тиканьем часов?

Рассмеявшись, Великий Ветер умчался по синей дороге. Это люди идут от рождения к смерти, не имея возможности свернуть или отступить. Это они дышат, каждым вздохом утверждая неодолимый закон: смерть прошлого и рождение будущего. Иначе не бывает. Академик Эрстед еще не изобрел Механизм Времени.

Зато ветры, случается, дуют вспять. И время послушно катится назад, давая будущему отсрочку, воскрешая канувший в Лету час. Трудно ли ветру ринуться в обратный путь? – с юга на север, через всю Европу, форсируя кипящий Ла-Манш; туда, где над величественным островом, сердцевиной империи, солнце над которой не заходит никогда, гордо полощется «Юнион Джек» – флаг Соединенного королевства Великобритании и Ирландии?

Синее поле – дорога ветров. И наслоение крестов, как решетка на окне – красный прямой крест Святого Георга, защитника Англии, белый косой крест Святого Андрея, покровителя Шотландии, красный косой крест Святого Патрика, патрона Ирландии.

Небо надежно закрещено островными лордами.

Не вырвешься.

Праздничная Ницца осталась за горизонтом. Впереди ждала надменная Британия. Вересковые пустоши Уэльса. Зелень холмов Шропшира. Сырые туманы Лондона. Озера долины Глен-Мор, где, по слухам, водятся чудовища.

И корабельные верфи Блэкуолла.