3. Allegretto
Кто спешит на небеса?

Медленно, как во сне, Огюст прыгнул вперед.

Наваха, томясь от жажды, начала скольжение по убийственной кривой. Но дотянуться, достать, завершить удар не удалось. Боль – дикая, знакомая по видениям – взорвала живот. Казалось, там лопались, одно за другим, гадючьи яйца, и кишки-змееныши выбирались наружу, спеша уползти в кусты.

Жутковатая ухмылка д'Эрбенвиля превратилась в волчий оскал. Медленно, наслаждаясь страданиями жертвы, бретер провернул клинок в ране. Подчиняясь вращению оружия, крутнулся мир, стремительно выцветая. Вонь пруда, покрытого ряской, пробкой забила ноздри. Огюст падал – лист, сорвавшийся с ветки исполинского дуба – и все никак не мог упасть.

Смертный холод сковал тело – замораживая кровь, даря покой и забвение. В ушах зазвенел хрусталь колокольчиков. С далекого кладбища Монпарнас, нарастая мощным крещендо, донеслось пение хора мраморных ангелов:

 
Кто спешит на небеса,
В нашу компанию, к Маржолен?
Это бедный шевалье –
Гей, гей, от самой реки…
 

Перед лицом вились снежинки, скручиваясь в двойную спираль. Вьюжный штопор буравил небо, заледеневшее до алмазной твердости; призывал следовать за собой. Огюст не боялся. Страшна боль – тело с ужасом ждет ее прихода. А потом становится даже интересно: что – там?

Миг, и он уже несся в спиральном тоннеле, увлекающем душу прочь от бренной земли. Мелькнула и осталась позади белая корка неба – грань великого, вселенского кристалла. Звон колокольчиков; тихий, умиротворяющий шепот снежинок-шестерней. Механизм Времени работал исправно, как хронометр от фирмы «Breguet».

Где-то в просвете мелькнул лабиринт, полный буро-зеленой жижи. Шевалье вздрогнул, борясь с паникой: нет, только не сюда! Он не заслужил рая, но лучше геенна огненная, чем живое болото Грядущего!

Уступая мольбе, лабиринт исчез.

– …Огюст Шевалье!

– Да! Я здесь…

– …место рождения – город Ним, Франция. Предположительно, 1811 год…

– …начинаю поиск.

– Не надо меня искать! Я – Огюст Шевалье! Это ошибка, мсье Святой Петр! Я родился не в 1811-м, а в 1810 году! Готов предстать перед судом…

– …прямые данные не найдены.

– …косвенные?

– …поиск… результаты…

– …некролог… сентябрь 1832 года… «Ревю Ансиклопедик»…

– Какой сентябрь? Сейчас июль! Некролог?!

– …допустимость коррекции?

– Мой некролог? Удостоился, значит. Что ж, «Ревю Ансиклопедик» всегда опаздывала с некрологами…

– Выше порогового значения… 82,5 %…

Голоса умолкли. Никто больше не интересовался бесприютной душой. Сгущался мрак; вьюга стихала, метя поземкой по черному полю. Огюст еще успел заметить – или это была галлюцинация угасающего сознания? – как по тоннелю навстречу ему пронесся бесплотный призрак и исчез в безнадежно отставшем дне, там, где ликовал д'Эрбенвиль.

 

А потом упала ночь, и Огюст Шевалье умер.

Акт I
Бегство на юг

«Жизнь моя – настоящая сказка, богатая событиями, прекрасная! Если бы в ту пору, когда я бедным, беспомощным ребенком пустился по белу свету, меня встретила на пути могущественная фея и сказала мне: „Избери себе путь и цель жизни, и я, согласно с твоими дарованиями и по мере разумной возможности, буду охранять и направлять тебя!“ – и тогда жизнь моя не сложилась бы лучше, счастливее, разумнее».

Ханс Христиан Андерсен «Сказка моей жизни»

Не следует забывать, что общество больше любит, чтобы его развлекали, чем учили.

Адольф фон Книгге «Правила обхождения с людьми»

Сцена первая
Дикая Охота

1

Давным-давно, когда все еще жили-были, маленький Торбен Йене Торвен очень любил песню про лесной орех. Не он один – многие его сверстники охотно пели немудреные куплеты, прилетевшие из далекой Швейцарии и быстро переложенные на родной датский. Под такую песню хорошо маршировать или сидеть у костра ночь напролет. Мода на многодневные походы – от города к городу, от села к селу с ночевками под открытым небом – пришла из той же Швейцарии, где создавались первые отряды «детей-патриотов». Юные датчане решили не отставать от земляков Вильгельма Телля. Малыш Торбен истово шлепал подошвами по пыльным дорогам, меряя маршруты по ровной, как обеденный стол, Зеландии, и напевал про крепкий орешек, который не разгрызть и не раздавить.

Левой-правой, левой-правой!

 
Я под солнцем загорел,
Как лесной орех.
Я и молод, я и смел,
Веселее всех!
Дуви-ду, дуви-дуви-ди!
Дуви-ду, дуви-дуви-ди!
 

Сам принц-регент заинтересовался и, выкроив время среди своих важных дел, прислал приветствие наследникам викингов. Маршируйте, ребята, скоро пригодится. Дуви-ду, дуви-ди!

Взрослым песня тоже нравилась. Судья Торвен-старший, будучи в философском настроении, обмолвился, что человек по сути и есть лесной орех. Под твердой скорлупой – ранимая, беззащитная сущность. С виду герой героем, в глазах блеск, плечи вразлет, но стоит скорлупе треснуть – и все. Склюют, или высохнешь, в прах обратишься.

Никакого тебе «дуви-ди», одна бурая пыль.

Торвен-младший понял отцовскую мудрость не сразу. А когда понял – принялся наращивать скорлупу. Слой за слоем, будто кольца на дубе. Первый, черный от гари копенгагенского пожара, где сгорело его детство, второй – насквозь промерзший на ветру военных походов; третий – пропитанный острым духом лекарств, которыми врачи пользовали умирающую от чахотки жену. С годами скорлупа-броня стала гранитом, скалой, о чью твердь с недовольным плеском разбивались жизненные волны – или, если угодно, панцирем мудрой черепахи.

По крайней мере, так хотелось самому Торвену. Но порою чудилось, что скорлупа треснула. Не поймешь – где, не вспомнишь – почему. А главное, ничего уже не исправишь. Камень – не плоть, ему не срастись. Вот-вот в трещину ворвется сырой воздух, вместе с ним – миазмы всех возможных болячек; и наистрашнейшее – воспоминания, сомнения, дурные мысли.

В такие минуты Торвен ощущал себя слабым и старым. Острые края резали сердцевину души, горло першило от дыма бивуачных костров, а предательница-память вновь и вновь отзывалась ударами копыт Дикой Охоты. Черные всадники на белом снегу; черная смерть в серых предзакатных сумерках…

Можно было лишь сжать кулаки, закусить до крови губы, стать прежним – ироничным, всегда спокойным Занудой. Лишь бы не заметили, не учуяли. Твердый взгляд, ровный тон, еле приметная насмешка в голосе. Крепкий орешек; не разгрызть, не раздавить.

Дуви-ду, майне гере, дуви-ди!

2

– Итак, мсье Торвен, продолжим. Значит, вы наблюдали вышеизложенную картину в вышеозначенном месте…

Зануда покорно кивнул: наблюдал.

– …А именно в непосредственной близости от объекта муниципальной собственности, означенного в реестре недвижимого имущества города Парижа, как бывшее Лоншанское аббатство…

Торвен еле заметно шевельнул пальцами. Соблазн, соблазн! Чернильница рядом, считай, под ладонью. Хватай – и в физиономию полицейского инспектора, красную от усердия. Лучше в лоб – синяк гарантирован. Чернила же растекутся равномерно по всему должностному лицу.

Картина маслом: датский Давид сражает французского Голиафа.

– Следствием чего стали ваши действия, каковые вы, мсье Торвен, изволили изложить в начале текущей нашей беседы…

Чернильница как почуяла – тайком отползла к краю стола. Никто не мешал: всю «текущую беседу» ей, как и гусиному перу, довелось продремать. Лист бумаги остался чистым.

Зануда убрал руку – от соблазна подальше. Глянул в оловянные, словно пуговицы на мундире, инспекторовы глазки:

– Протокол составлять будем?

Пуговицы заблестели, засветились хитрым огоньком:

– Нет, мсье иностранец. Не будем.

Беда приходит не одна, а с детками. Детка-инспектор, впрочем, не спешил. За ним посылали дважды: сначала – Торвен, после – директор лечебницы. Наконец слуга закона соизволил явиться, дабы выслушать назойливого датчанина. Выслушал – и, кажется, уже готов распрощаться.

– Мсье Торвен! Если свести воедино ваши показания, то мы изволим видеть ясную и очевидную картину. Булонский лес, окрестности вышепоименованного аббатства, четверо неизвестных вам господ, сабли, пистолеты… Вывод?

Торвен пожал плечами.

– Вы стали свидетелем дуэли. Да-да, сударь, обычной, разрешенной законом дуэли! Для вас, гостей Парижа, это не столь привычно. Зато в нашей свободной Франции подданные его величества Луи-Филиппа широко пользуются предоставленным им правом для защиты собственной чести…

Глаза-пуговицы потускнели. Красный лик закона подернулся сумрачной, отрешенной дымкой.

– А посему жалобу я могу принять лишь от одного из дуэлянтов, либо от их родственников, установленных в надлежащем порядке. Поелику же вы не являетесь ни первым, ни вторым, нашу беседу можно считать завершенной.

«Но ведь человек умирает!» – чуть не вырвалось у Торвена. Однако он вовремя прикусил язык. Инспектор все понимает не хуже, а может, вдесятеро лучше, чем «мсье иностранец». А ты, приятель, еще удивлялся, отчего никто не стал расследовать смерть Эвариста Галуа!

Все повторялось, как дурной сон. Зануда понял это, когда кучер фиакра сообщил, что ближайшая лечебница именуется Кошен. Та самая, где двумя месяцами раньше умер Галуа – и где сейчас прощается с жизнью Огюст Шевалье, друг покойного математика. В лечебнице отнеслись к случившемуся по-философски. Скучающий врач бегло осмотрел рану, зевнул и велел вызвать труповозку. Лишь упорство Торвена, подкрепленное вескими, а главное, звонкими аргументами, заставило равнодушных эскулапов отнести умирающего парня в палату.

 

Врач сделал перевязку, вытер руки корпией – и дал совет:

– Тело забирайте утром. Из морга.

Когда же Зануда обратил внимание на то, что пациент в данный момент жив, мсье Гиппократ, вновь зевнув, заметил, что все мы, человеки, еще живы. До поры, до времени.

Торвен нанял сиделку, оплатил перевязки, отправил письма по известным ему адресам; вызвал полицию. А толку? Красномордый инспектор толкует о дуэли, врач уехал по делам, повторив распоряжение о труповозке, а Огюст Шевалье – на пороге агонии.

Как в песне про незадачливого Мальбрука:

 
Принес я весть дурную,
Миронтон, миронтон, миронтень,
Принес я весть дурную:
Пролить вам много слез!
 

Оставалось одно – бродить по коридору, пустому в вечерний час, опираясь на громоздкий костыль, взятый напрокат вместо трости, разрубленной лихим сабельным ударом, и ждать конца. Костыль давил подмышку, болело плечо, ушибленное при падении. Зануда чувствовал себя треснувшим орехом-стариком. Он и прежде любил, особенно в беседах с неразумными юношами, поминать свой возраст, но теперь мысль о прожитых годах не вселяла уверенность, а, напротив, пугала.

Никому не нужный, никому не интересный мсье скрипит костылем в коридоре пустой больницы. Скрип-скрип-скрип… Такой вот почетный караул.

 
Четыре офицера,
Миронтон, миронтон, миронтень,
Четыре офицера
За гробом шли его…
 

Он помнил – четыре офицера, если считать китаянку Пин-эр, стояли возле смертельно раненного Шевалье, будто четыре капитана при Гамлете. Тот лежал не в гробу – на окровавленной траве. Стонал, бредил, едва шевеля белыми губами. Еще двое – вполне дозревшие покойники – пристроились на краю поляны, пугая стреноженных лошадей. Пистолеты не подвели – обе пули без промаха нашли цели. Торвен стрелял из-под сюртука, не вынув оружия, лежа на боку, но благородные изделия мастера Франсуа Прела не могли оставить зло безнаказанным.

Пожалуй, им и стрелок-то не требовался.