4

От подвесного фонаря Огюст быстро отказался. Сперва идея выглядела привлекательной: матовый колпак рассеивал свет, и пламя не слепило глаза. Однако, будучи подвешен над столом, фонарь начинал раскачиваться, по каюте метались тени, и писать становилось решительно невозможно.

Укрепленный на стене, фонарь давал мало света. А со стола норовил свалиться. В итоге Шевалье зажег две свечи – и продолжил работу. Поставив же последнюю точку, встал и потянулся, разминая затекшие мышцы. В ушах зазвенело. Молодой человек не сразу сообразил, что это вахтенный отбил первую склянку.

«Половина первого ночи? Засиделся, однако!»

Он дунул на страницу, подсушивая чернила. Перед глазами мелькали черно-желтые круги. Нет, это никуда не годится! Надо проветриться.

«Опасно держать оригинал и копию в одном месте. Случись что – пропадут оба. Копию надо отдать на хранение. Кому? Эрстеду? Пожалуй…»

На палубе в лицо ударил свежий ветер, неся с собой мельчайшие соленые брызги. Закружилась голова, как от глотка кальвадоса натощак. Огюст вцепился в планшир. Внизу, в волнах, отражались сигнальные огни «Клоринды». Казалось, свет исходит из-под воды. Луна рассекла Атлантику дорожкой из серебра. В небе, подмигивая, смеялись звезды. Усталость сползала, будто сухая змеиная кожа; возвращалась ясность рассудка.

Он двинулся вдоль борта, ведя ладонью по планширу, отполированному касаниями множества рук. Ощущение под пальцами дерева, прохладного и гладкого, доставляло удовольствие. Из темноты проступила фигура рулевого. Матрос обернулся, заслышав шаги…

Из-под берета со смешным помпоном скалился череп – желтый, обглоданный веками. В прорехах робы белели ребра. Меж ними копился чернильный мрак. Шевалье громко икнул. Крик застрял в горле.

– Доброй ночи, синьор. Не спится? – скрежетнул якорный ворот.

Огюст моргнул. На него без особого сочувствия глядел молоденький матрос – смуглое лицо, карие глаза навыкате. Полные детские губы; над верхней – смоляные стрелки усов. Тысяча чертей! Что за наваждение?!

– Ага, – с трудом выдавил Шевалье. – В-воздухом подышать… Вышел.

Матрос кивнул и отвернулся. На всякий случай Огюст обошел рулевого по дуге, обогнул палубную надстройку и выбрался к другому борту. Все-таки он переутомился. Спать, немедленно спать…

У борта кто-то стоял, глядя в темную даль. Еще один скелет?! Секундой позже Огюст узнал коллегу-полуночника. Человек из плоти и крови, Андерс Эрстед был поглощен каким-то занятием и не замечал, что его одиночество нарушено. Крадучись, молодой человек скользнул ближе. Силуэт датчанина расслоился: на Эрстеда будто наложился его призрачный двойник. Так уже случалось – в мансарде Огюста, когда баронесса, оставшись на кровати, одновременно возникла у стола.

Руки Эрстеда быстро двигались, бросая что-то за борт, в воду. Бумаги! В свете луны Огюст узнал почерк… Рукопись Галуа! Проклятый датчанин проник в каюту, похитил ее – и теперь уничтожает! А он, дурак, еще хотел отдать копию Эрстеду на хранение!

– Прекратите! Вы не смеете!

Он был в полушаге от датчанина, когда от грот-мачты отделилась черная тень. В голову ударило пушечное ядро. Искры брызнули из глаз, рассудок помутился. Чудовищная сила отшвырнула Огюста прочь, приложив спиной о фальшборт – так, что перехватило дух. Что-то хрустнуло: доски или ребра.

Налетел вихрь, вывернул руки из суставов, заломил за спину.

– Я предупреждал вас, Андерс! Это упырь! Он хотел вашей крови…

– Сам ты упырь! – заорал Шевалье, выплевывая на палубу выбитый зуб. – Кровосос! Зачем вы бросили за борт рукопись Галуа?! Негодяи, мерзавцы…

– Успокойтесь, князь. Полагаю, вы ошиблись.

– Не подходите, друг мой! Он опасен.

– Вряд ли…

Датчанин склонился над молодым человеком.

– Вы хотели моей крови, мсье Шевалье?

– Нет! Бумаги…

– Бумаги Галуа у вас. У меня их нет и не было. Я ничего не выбрасывал за борт. Просто стоял и смотрел на океан.

– Но я видел…

– Я тоже в последнее время вижу странные вещи. Уверен, мы стали жертвой наваждения. Отпустите его, князь. Он не опасен.

– Я ему не верю!

В этот раз Волмонтович не сплоховал, искупив позор лечебницы Кошен. И был готов оградить друга от опасности любой ценой – даже вопреки желанию друга.

 

…наконечник пики кувыркнулся в грязь. На обратном взмахе сабля с хрустом врубилась в ключицу бородача. Справа выросла фигура второго всадника. Волмонтович закричал – пика казака вошла ему в живот, разрывая мундир, кожу, мышцы, внутренности…

 

– Вы тоже выжили после смертельной раны, – сказал Огюст, не понимая, зачем он это делает. – В живот. Верно, князь? У вас есть опыт. И вы решили, что я…

Хватка ослабла. Лунный свет упал на изумленное лицо Волмонтовича.

– Пся крев! Откуда?! – князь внезапно охрип.

Сцена шестая
Смерть и жизнь Казимира Волмонтовича

1

А было так.

Звон хрусталя. Багровая вспышка. Взрыв боли.

Темнота.

Смерть.

Раб Божий Казимир понял это сразу и не захотел ждать. Легко поднявшись над собственным мертвым телом, он шагнул в Небо, в серую пелену дождя. Оглядываться не стал – успеется. Поглядим уже с Небес. Там, где сведены все счеты и развязаны все узлы, он даже сумеет простить своих убийц – и бородатого хлопа, посмевшего забрать фамильный клинок в качестве трофея, и второго, распотрошившего седельную сумку. Он простит, он полюбит их – но не сейчас и не здесь.

В небо!

Дождь густел. Каждый шаг давался с огромным трудом, словно не по небу шел – по болоту. Мелькнула мыслишка: пустят ли? Без исповеди и причастия, без честного погребения? Не в бою убит, не на дуэли. Поймали, как сопливого мальчишку, меж четырех дорог! Размечтался, расслабился…

Бригида!

…смятые простыни. Откинут атласный полог кровати. На изящном столике – флаконы с духами и притираниями. Кузина стоит у окна – нагая, желанная…

Раб Божий Казимир поспешил отогнать видение. Грех, да такой, что не оправдаешься. Разве что простят – или весы, на которых станут взвешивать его дела, случайно качнутся в нужную сторону. Грешен, и сгинул без толку, за зря, но ведь воевал! – дрался за родную Польшу, за Черную Богоматерь Ченстоховску, за братьев своих, и живых, и мертвых, и еще не рожденных.

Простишь ли, Господи?

Пан Бог молчал. Густо струились потоки дождя, небо было скользким и мокрым. Шаг, еще один… Нет, не пускают! Душу догнал страх – беспощадней казацкой пики. Если не на Небо, значит – куда? Это несправедливо!

– Господи!!!

И Пан Бог ответил, ибо велики любовь Его и милость – даже к падшим, к таким, как убитый на грязном перекрестке уланский поручник Волмонтович.

– Не Мне судить тебя, раб Мой Казимир!..

Почудилось или нет, но различил Волмонтович в Господних словах печаль. Словно Всевышний жалел о нем, недостойном. Жалел – и не в силах был помочь.

– Отнимаю от тебя десницу Свою. Иди своим путем!

Волмонтович замер, осознавая услышанное, и вдруг понял, что нет больше дождя, и Неба нет, и Смерти нет, и страх исчез. Что же осталось? Его, зацного шляхтича Казимира Волмонтовича, офицера 8-го полка Доминика Радзивилла, тоже не было. Остались двое: боль, радостно вынырнувшая из темноты, и голод.

Веки убитого дрогнули, но открыл глаза не он – пан Глад.

2

Холодно. Плохо. Еды нет. Больно.

Плохая еда.

Хорошая еда. Вкусно. Очень.

Пан Глад познавал мир. Радовался. Печалился. Порой изумлялся. Мир был велик, но в нем оказалось на удивление мало еды. Еда пряталась. Еда сопротивлялась. Вопила. Дралась. Визжала. Не хотела, чтобы съели.

Когда пан Глад бывал сыт, он размышлял о мире. Мир ему не нравился. Слишком холодно. Слишком голодно. Слишком больно. Слишком светло. Когда был голоден – не размышлял, действовал. Крался, подстерегал, прятался в канаве, кидался, душил, рвал зубами, полосовал ногтями.

Откусывал первый кусок. Насыщался.

Спал.

Снилась кто-то – раз за разом. Пани Глад. Она кричала, распластанная под ним. Царапала ногтями спину и плечи. Царапины горели от ее пота; позже – от ее слюны. Наверное, так они ели друг друга. Потом в животе вспыхивал огонь, и сон сгорал без остатка.

Живот бурчал, жалуясь.

Он быстро понял – хорошую еду найти трудно. Хорошая еда не молчит. Не мычит. Не рычит и хвостом не машет. Хорошая еда произносит слова. Плачет. Машет острым железом. Опасно! Но лишь такая еда насыщает по-настоящему.

От правильной еды мир раздвигался во все стороны, открывая залитый ярким солнцем простор. Это было не то солнце, которое загоняло пана Глада в гущу леса, вынуждало с головой нырять в гнилую воду прудов. В свете настоящего солнца мир преображался. В нем не требовалось глотать сырое мясо, душить, давить, ломать кости. Там и без усилий делалось хорошо, спокойно, сытно. Кроме пана Глада, в новом мире находился еще кто-то, может, даже не один, но рассмотреть или расслышать их пан Глад не успевал.

Сытость кончалась, возвращались боль и беспокойство.

Еда училась на ошибках. Еда собиралась вместе и шла искать пана Глада. Чтобы съесть? – да, наверное. А зачем еще? Еда окружала кольцом, направляла злых и лающих, ставила капканы. Еда ненавидела. Боялась. Пан Глад не огорчался.

Такова жизнь – ешь или сожрут тебя.

Когда даже ночью делалось неуютно, пан Глад покидал мир, ставший негостеприимным. Но – недалеко и ненадолго. Что-то держало его в лесу, у перекрестка дорог. Побродив по окрестностям, он возвращался в привычные места. Вскоре он понял, что поступает верно. Еда успокаивалась, теряла осторожность. Можно было снова красться, подбираться, влезать через приоткрытые окна, поджидать у калитки.

Пан Глад был сильнее и хитрее еды.

Однажды, проглотив очередной, скользкий от крови кусок, он вдруг произнес слово:

– Сыт!

 

Слово отозвалось гулким эхом, донеслось до самых границ мира; вернулось назад, ударило ножом в сердце.

– Пся крев! Кем же я стал?!

Пан Глад испугался. Оказывается, он знает слова. Он их произносит. У него есть сердце. Он похож на еду. Только грязнее, страшнее, гаже…

– Я умер… Нет, я живой! Тогда почему…

Он цеплял слово за слово, пугаясь и дрожа.

– Почему?!

Мир был добр к пану Гладу. Краткий миг ужаса кончился. Вновь захотелось есть – и он все забыл. Прятаться, душить, рвать зубами…

– Холера ясна!

Ночью, когда злое солнце уходило отдыхать, он видел смутные тени среди деревьев. Это была еда, вышедшая на охоту. От нее следовало забиться в чащу, слиться с землей, прошлогодней травой, прелыми листьями.

– Осторожней, панове! То не человек – монстр.

– И сталь гадину не берет. Осину бы! Ей-богу, завтра кол вытешу…

Он трясся, слыша это. Когда охотники убрались, пан Глад долго приходил в себя. Не только от страха, от недоумения тоже. Он понимал слова! Значит, он и охотники – родня? Они… он…

Че-ло-век.

Сердце болело. В ушах стоял звон. Он – человек. Нет, он не человек. Так сказали. Он – монстр. Почему? Вернулся голод, но мысли не исчезли. Напротив, отяжелели, налились грузной плотью. Еда – это человеки. Люди. И охотники – люди. А он? Кто он такой? Откуда пришел, где был прежде?

Пан Глад понял, что гибнет.

Встал. Пересилил себя. Пошел.

Еду он встретил у опушки. Еда ждала. С оружием – древней саблей-ордынкой. Еда думала, что успеет выхватить саблю из-за кушака. Напрасно. Пан Глад подполз. Выждал.

Прыгнул.

– Ах ты! Упырь! На помощь! Упырь проклятый!..

– Упырь?! – дернул непослушными губами пан Глад. – Значит, вот кто я? То дзенькую бардзо мостовому пану…

На миг он ослабил хватку.

– То пан мае рацию. Я упырь.

Улыбнулся, взглянул в чужие, залитые ужасом глаза.

– Упыри пьют кровь. Эх, если бы пан еще знал мое имя!..

В ответ он услышал глухой хрип, но ждать не стал. Все и так яснее ясного. Холера! Никакой он не пан Глад – он упырь, ночной безымянный кровопийца, пан Никто.

Пан Никто оскалился – и впился зубами в шею жертвы.

3

К шайке он примкнул на третий день. Проделал все аккуратно, без спешки – выследил, выждал, свел знакомство с наводчиком из ближайшего села. Трудность была одна – оружие. Голого и босого разбойники примут, но не того, у кого руки пусты.

Саблю-ордынку пришлось забросить подальше. Приметная – разбойнички сразу поймут, куда их друг-приятель исчез. Наводчик, битый хлоп с бегающими глазками, намекал, что охотно продаст «шановному добродiю» палаш или даже мушкет. Пан Никто, подумав, отказался. Не гордость взыграла – осторожность. О продаже хлоп тут же сообщит лесным хозяевам.

Что за почет будет тому, кто ясную зброю за шеляги покупает?

Казацкую саблю он позаимствовал у ее хозяина, богатыря-урядника. У него же прихватил и ржавый пистолет, без пуль и пороха. Ничего, пригодится в добром хозяйстве! Урядник не возражал: скалился разинутым ртом, глядел в хмурое небо. Кончились заботы у москаля – лежи среди чащобы, истлевай помаленьку. Приводя клинок в порядок, пан Никто задумался: кого обобрать довелось?

Врага? союзника? соратника?!

То, что сам он – литвин или поляк, пан Никто уже понял. Увы, не мог вспомнить, кому служить довелось. Горька ты, польская доля, – ни отчизны, ни короля, ни дома родного…

Война прошла Южной Польшей недавно, в конце зимы. Русская армия адмирала Чичагова гнала австрийцев фельдмаршала Шварценберга, а те не слишком упирались. Не от души воевали солдаты цесаря за французского «круля» – по обязанности. Серьезных боев не было, но арьергардных стычек хватало. Пошаливали дезертиры; считай, у каждого села ватага кормилась. Из беглецов и состояла шайка, куда нацелился пан Никто.

Парни тертые, с такими ухо держи востро.