2

Братья Якоби, Мориц и Карл, родились в сказке.

В отличие от братьев Эрстедов, сыновей бедного аптекаря, их отец, Симон Якоби, был личным банкиром короля Пруссии, Фридриха Вильгельма III. «Мой еврейский Крез», – ласково звал банкира его величество. Высокопоставленные чины, особенно – из провинции, не гнушались гостеприимством «денежного мешка». Случалось, когда финансист вечером пятницы шел в синагогу, его сопровождали – правда, только до дверей – такие спутники, что потсдамцы ахали и шушукались в переулках.

В доме Якоби говорили исключительно по-английски и французски, пренебрегая даже родным немецким. Детей с пяти лет обучали латыни, ивриту и греческому. Попечительский совет плясал от счастья, когда Крез соизволил отдать сыновей в Потсдамскую гимназию. Мориц получал одну похвальную грамоту за другой; Карлу отменили стандартный курс математики, разрешив выбирать программу самостоятельно. В аттестатах, выданных по окончании гимназии, значилось: «От Бога дарован им дух».

Ректор характеризовал младшего как «универсальный ум» и утверждал, что старший прославит Отечество.

Дальше начались университеты – Геттингенский у Морица, Берлинский у Карла. Младший с головой утонул в бурном море математики, интересы старшего удивляли разноплановостью: архитектура и электромеханика. Там, в университетских стенах, братья и отказались от веры отцов, перейдя в протестанство.

Невзирая на упреки раввина, банкир отнесся к отступничеству сыновей с хладнокровием делового человека. На семейном совете, без посторонних, он даже похвалил их за разумный маневр. Умея считать деньги, Симон умел считать и иные дивиденды. Эдикт 1812 года об эмансипации, формально предоставив евреям гражданские права Пруссии, в действительности остался пустой бумажкой. Обманом оказалось и постановление правительства о гарантиях занятия должностей преподавателей – иудеев на пушечный выстрел не подпускали даже к доцентуре.

– Христианство, – сказал Мориц отцу, – входной билет в европейскую культуру.

– Чьи слова? – заинтересовался банкир.

Он знал, что его детям несвойственно поэтическое мышление.

– Генриха Гейне, – ответил Мориц. – Мы вместе учимся в Геттингене.

– А я учусь с ним в Берлине, – добавил Карл.

– Как так? – не понял отец.

– Он учится сразу в двух университетах.

– Гейне? Я знавал кое-кого из Гейне. Самсон, купец из Дюссельдорфа. Кажется, он разорился на какой-то авантюре. Да, еще Соломон, миллионер из Гамбурга. Ваш Гейне с ними в родстве?

– Сын первого, – кивнул Мориц. – И племянник второго.

– Метит в профессора?

– Учится на юриста. Но метит в литераторы.

– Глупо, – резюмировал банкир. – Впрочем… Во всяком случае, не разорится.

Спустя несколько лет он опять собрал сыновей в родном доме. Карл к тому времени сделался экстраординарным профессором, имея ординатуру в Кёнигсберге. Мориц, не желая разлучаться с братом, проектировал в Кенигсберге дома – и раздумывал над предложением Дерптского университета: стать профессором кафедры гражданской архитектуры. Отец шумно, что было вовсе не свойственно сухому, желчному Симону, радовался успехам детей. Он хлебнул лишку, часто смеялся и говорил, что теперь может умереть спокойно.

– Мне есть, на кого оставить семью! – возглашал банкир его величества.

Словно пророчил.

Удар судьбы не заставил себя ждать. Покровительство короля не спасло Креза от разорения. Пожалуй, Фридрих Вильгельм III был первой скрипкой в оркестре, играющем отходную над состоянием Симона Якоби – а потом, как свойственно монархам, умыл руки. Потсдамцы шептались, что в разорении поучаствовали многие – ревнивые финансовые воротилы соседки-Австрии, реформаторы таможенного союза, петиция рейнской буржуазии, испугавшая короля требованием отмены привилегий дворянства; какой-то граф, одержимый местью…

Злой рок бил наотмашь, не глядя.

Банкир на шесть месяцев пережил свои капиталы. Летом 1832 года, отмучившись, он лег в могилу. Увы, сыновья, отдавая дань усопшему родителю, не читали в синагоге поминальную молитву «Кадиш». Приехав в Потсдам на похороны, они молились в церкви Святого Духа.

– Папа поймет, – скажет Мориц.

– И простит, – ответит Карл.

Семья, привыкшая к роскоши, требовала внимания – и денег. Мама рыдала без умолку; младший брат Эдуард и сестра Тереза были беспомощны, как Адам и Ева, изгнанные из рая. Пришлось взять их под опеку. Мориц временно отказался от профессуры в Дерпте, сократил занятия электромеханикой – зато набрал уйму заказов на архитектурные проекты. Карл читал лекции с утра до вечера, не обращая внимания на резко ухудшающееся здоровье. По ночам он писал научные статьи.

Сказка кончилась.

3

«Я боюсь за Карла, герр Эрстед. Безусловно, он – великий математик. Но квадратные корни не примешь вместо лекарства. Врачи нашли у моего брата сахарный диабет. Ему с каждым днем становится хуже. Болезнь сопровождается упадком сил, который усугубляется образом жизни Карла. Рекомендации поехать на отдых в Италию он отвергает. Характер его претерпевает ужасные изменения. Знаете, что написал Гауссу о нем астроном Бессель?

Извольте:

«Он настроил всех против себя, так как умудрился каждому сказать что-нибудь неприятное: коренных кёнигсбержцев он уверял, что рассматривает своё теперешнее местопребывание, как ссылку, а этого не прощают…»

Месяц назад мы поссорились. Я осмелился заговорить с Карлом об эмиграции. Это был ваш совет, герр Эрстед: в случае неприятностей подумать о переезде куда-нибудь подальше – в Россию или в Америку. Боясь пути через океан, я предложил Карлу уехать в Санкт-Петербург. Говорят, царь Николай деспотичен, но к ученым благосклонен. Это у него с юных лет – будучи еще ребенком, в Англии он посетил железную дорогу Стефенсона, поднялся на платформу паровоза и августейшей рукой бросил в топку две-три лопаты угля. Я сказал Карлу, что в России, заняв достойное положение, мы вызвали бы к себе остальную семью. Маме вредно оставаться в Потсдаме – здесь все напоминает ей об отце…

Если бы вы видели гнев Карла!

С этого момента я впервые задумался о том, что наши пути рано или поздно разойдутся…»

 

Зазвонили на колокольне Сент-Репарат.

Отбивая полдень, звук несся над городом – откликнулась церковь Святых Мартина и Августина (в ней, вспомнил Огюст, крестили Гарибальди), подхватила Святая Рита, веско громыхнул Святой Газтан; вдалеке рассыпалась дробь францисканского монастыря, упрекая молчаливую часовню иезуитов, виноватых, как известно, во всех заговорах…

Механизм Времени вертел шестернями.

– Случай? – спросил Сальваторе даль Негро. – Судьба? Злой гений?

Старик моргнул и добавил:

– Какая разница…

Курчавая шапка седин, смуглое лицо, живые, влажные глаза – даль Негро был чертовски похож на литератора Дюма. Верней, на отца литератора, только что вышедшего из неаполитанской тюрьмы – мулат Том-Александр Дюма-Дави, бригадный генерал Наполеона, был силен как бык, но заключение превратило силача в калеку-язвенника.

– Вас я тоже предупреждал, – сказал Эрстед, хмурясь.

– Да, я помню.

– Не боитесь? После того, что случилось с Якоби?

– Нет, не боюсь, – даль Негро улыбнулся. – Я стар, друг мой. Стар и беден. Нельзя разорить нищего. Нельзя взять в заложники семью одинокого. Можно убить беззащитного старика, но в этом нет никакого смысла. Три-четыре года, и я отойду в мир иной без посторонней помощи. Все, что я сделал, уже сделано. Стальной магнит подвешен в виде двойного маятника, и неподвижный электромагнит охватил коленами его верхний полюс. Качания маятника изменяют ток в электромагните, и этого факта не изменит ничто, даже моя смерть. Да, не так много, как хотелось бы. Меня не вспомнят рядом с Вольта, Фарадеем, Якоби: рядом с вашим братом, синьор Эрстед. Но я не тщеславен. Пейте вино – это Бандоль. Дивная лоза, местная. Говорят, Людовик XV обожал наш Бандоль за пряный аромат…

– И плохо кончил, – датчанин не мог успокоиться.

– Я знаю. Но вино здесь ни при чем. Королевская любовница сделала обожаемому монарху подарок – красотку-шлюху, дочь столяра. Страсть, оспа, подхваченная от девицы, и зараза сводит Людовика в могилу. На седьмом десятке умереть от любви – завидная кончина! И потоп, смею заметить, не начался…[22]

– Вы все шутите… А я так рассчитывал на встречу с Якоби!

– Меньше надейтесь, друг мой. Будет меньше разочарований. Да, у меня для вас еще одно письмо, из Парижа. От синьора Торвена. Вернее, не вполне письмо – он переслал вам газету. Смотрите, тут выделено чернилами – статья «Холера в могиле»…

– Нам только холеры не хватало, – буркнул Эрстед, разворачивая пожелтевшую, мятую «Шаривари». – Зря вы помянули оспу… Проклятье! Кажется, фон Книгге добился своего. Я становлюсь мнительным. Ну-ка, о чем сплетничают в Париже?

 

«Удивительное происшествие случилось вчера в районе Старых Ферм, на кладбище Монпарнас. Если верить свидетельствам очевидцев, то в семь часов утра у ворот кладбища столпилась целая процессия, настойчиво требуя, чтобы им разрешили внести гроб с покойником. Сторож, разбужен в ранний час, долго бранился, требовал показать ему разрешение на захоронение – и в конце концов отказался растворить ворота перед катафалком.

– Свободных мест нет, – заявил сторож. – Все занято.

Горюющие друзья и родственники стали уговаривать злосердечного стража сделать для них исключение. Дескать, один покойник, худой как щепка, тихо устроится в углу, и дело с концом. В дальнейшем, клялись они, ноги их на этом кладбище не будет. В канаве, под забором, где угодно, но здесь никто в землю не ляжет.

 

– Нет, и еще раз нет, – уперся сторож. – Не трудитесь умирать, господа, хоронить вас негде. Ни единой пяди кладбищенской землицы для вас не припасено.

Спор затянулся. Люди были настойчивы, сторож – неумолим. В итоге, разгневавшись, толпа самовольно взломала замок и, силой оттеснив стража, ворвалась на кладбище. Там, в западном секторе, их уже ждала разверстая могила, вырытая ночью неизвестными землекопами. Захоронение быстро завершилось, и все разбрелись по домам, прихватив с собой и сторожа.

Полиция отказалась расследовать случай взлома.

В сущности, происшествие не заслужило бы и нашего внимания, за исключением рассеянной улыбки, если бы не ряд занимательных фактов, открывшихся при внимательном изучении случая. Во-первых, сторож оказался поддельным. Настоящий сторож, дядюшка Лефоше, спал до полудня в караулке, мертвецки пьяный. Кто напоил его с вечера, он не помнил. Лжестраж нашелся к вечеру. Им оказался Филипп Карно – игрок и развратник, гнилой побег благородного семейства, племянник Лазара Карно, известного политического деятеля времен Директории и «Ста дней», а также кузен Николя Карно, физика и инженера, автора работы «Размышления о движущей силе огня и о машинах».

На вопрос, что вынудило человека, носящего такую знаменитую фамилию, участвовать в постыдном фарсе, Филипп Карно без тени угрызений совести ответил:

– Деньги, господа. Заплатите мне, и я с радостью похороню вас всех!

Назвать заказчика фарса он отказался.

Вскоре выяснилась и личность покойного. Согласно данным, полученным нами от руководства госпиталя Отель-Дье, в могилу лег некий Карло Брузони – боцман итальянской шхуны, на днях скончавшийся от холеры. Тело похитили из мертвецкой, не оставив следов. Хотелось бы знать, зачем и кому понадобилась столь сложная авантюра? Для розыгрыша все выглядит глупо, а главное, не смешно; для попытки скомпрометировать семейство Карно или госпиталь Отель-Дье – слишком нелепо.

На этом рассказ можно было бы и закончить, если бы не последнее, вовсе уж комическое обстоятельство. Узнав о случившемся, с улицы Сен-При, где, кстати, проживает и физик Николя Карно, без промедления съехал банкир Джеймс Ротшильд, глава «Rothsschild Freres», перебравшись в частный дом за городом. Газетчикам, заинтересовавшимся причиной отъезда, банкир заявил с отменным хладнокровием:

– А вы что, любите холеру? Лично я – нет!

Возможно, здесь сыграло роль какое-то суеверие, поскольку хорошо известно, что библейский народ и шагу ступить не может, чтобы не сплюнуть через левое плечо. Это и послужило причиной их многолетних странствий по пустыне…»

 

– Статья не подписана, – заметил Эрстед. – Вместо подписи – три звездочки. Это Дюма, я узнаю перо. К жизни и смерти наш квартерон[23] относится с бесшабашным юмором. Должно быть, кулинария – единственное, что он принимает всерьез.

Огюст вспомнил повара-литератора. Гребешки, луковый суп, записки опального маркиза… Если верить слухам, во время Июльского восстания, будучи стеснен в средствах, Дюма скупил на базаре уйму дынь, исключительно дешевых в связи с эпидемией холеры, и, объевшись, подхватил заразу. Но, будучи по природе своей человеком отчаянной смелости, обращаться к врачам не стал, а принял внутрь стаканчик чистейшего эфира – и, как ни странно, выздоровел.

«Все негры живучи», – пошутил его приятель, писатель Шарль Нодье.

– Это хуже, чем вы думаете, господа, – подал голос князь. До сих пор Волмонтович в разговор не вмешивался. Сидя у парапета, украшенного вазонами с мелкими лилиями, он протирал окуляры лоскутом тонкой замши. – Автор статьи не ошибся насчет суеверий. Я знаю этот обычай.

– Откуда?

– В юности у меня был пахолок. Это слуга, а не то, о чем вы подумали. Ему рассказал ростовщик, жид из болтливых, а он – мне. Чтобы отвести мор от своих к чужим, надо похоронить холерника силой. Сторож, препятствующий захоронению, выбирается из чужих – из тех, куда должна уйти холера. Ростовщик утверждал, что обряд очень сложен. Мельчайший промах – и хворь не захочет уходить, или превратится в другую болезнь, или еще что…

– Вы полагаете, рассказу вашего пахолка можно верить?

Волмонтович пожал плечами.

– Не знаю. Я просто опасаюсь за судьбу вашего Карно. Сторожа подбирали с умом, зная, что делают. В любом случае, Карно в Париже, а мы – в Ницце. Остается ждать и надеяться на пана Торвена.