4

Ночной холод кусался – мелкая шавка чуяла слабых, нападая сзади. Торвен пожалел, что не оделся теплее. А, какая разница? Зимой 1814-го тоже в рыбьих шинелишках мерзли из-за паскуд-интендантов, что ничуть не мешало героически гибнуть. Болеть не успевали. Будь Зануда романтиком, пришел бы в восторг. Ночь, ветер, одинокий герой спешит на выручку прекрасной даме… Хоть поэму пиши, хоть некролог. Но поскольку до такой широты взглядов Торвен не дорос, то успокоился иным.

Все мы смертны, всем свой час назначен.

Пробираясь к берегу реки, ведя под уздцы лошадь, навьюченную бомбометом, хромая и чертыхаясь от боли в искалеченной ноге, ясно понимая, что в самом скором времени его убьют и без затей скинут труп в воду, Торбен Йене Торвен странным образом чувствовал себя помолодевшим.

Юнкер, слово чести!

 
– Взял я бомбу, взял и две,
Зашумело в голове…
 

Под ногами чавкала каша из прелых листьев. О, это была та еще каша! – готовая без затей слопать кого угодно. Лошадиные копыта плюхались в нее с сочным шмяканием. Взвизгивала трость, утыкаясь в мягкое. От сырости ломило кости. Одинокая звезда, глянув в просвет туч, повисла над берегом на серебряной цепочке.

Кто-то шуршал в зарослях бересклета.

Выбора не было. Торвен знал, что просто тянет время. Бомбомет? – пожалуйста. Прикончить хромого инвалида? – сколько угодно. Да, он взял пистолеты, но не питал особой надежды, что ему дадут воспользоваться оружием. Хорошо, если они вообще приведут Пин-эр к реке.

А если нет?

«Святой Кнуд! – он не молился, а спорил с молчаливым святым. – Почему в жизни имеешь дело исключительно с циничными негодяями? Тогда как в книгах негодяи возвышенны до икоты… О, этот длинный монолог о подлости и коварстве… Почему мою судьбу сочинил мизантроп Андерсен? Почему не человеколюбивый Вальтер Скотт?»

Впереди забелела стайка берез. До берега, до кручи у моста, указанной в послании, оставалось немного. Так сказал Торвену бесхитростный Павел Иванович – не зная, с какой целью гость интересуется окрестностями. Если б знал, наверняка бы не пустил. Снарядил бы курьера в город за полицией, забегал бы по дому, суетясь: ах, что делать? ах, беда-то какая…

Ополчение бы стал собирать – громить врагов.

Нет уж, мы сами. И один в поле воин. Полковник с князем на охоте, монстру ловят. Им не до тебя. Ты, брат Зануда, и так едва преодолел искушение взять с собой француза. Славный был бы обмен! – жизнь молодого человека на помощь с упрямицей-лошадью! Ты ведь не рассчитывал, что Шевалье укроется в засаде? – а потом, внезапно, в решающий миг…

Шагай, юнкер. Твое дело – не упасть.

Силы были на исходе. Взять в конюшне лошадь, объяснить конюху на пальцах, что барину требуются пустые вьюки, выкопать бомбомет, кое-как приспособить чертову тяжесть на спине бедного животного; и все – пешим ходом, покрикивая на дуру-ногу: молчать! ать-два!.. Спасибо королевской трости – терпела, вела. Прощайте, ваше величество. Не велите казнить. Попросите кого-нибудь, пусть научит – споете зимним вечером, вспоминая вашего лейтенанта:

– Чижик-пыжик, где ты был?

За спиной ухнул филин. С трудом продравшись через орешник, Торвен не сразу понял, что круча – вот она. Внизу дышала сонная река. На черной глади плясали озябшие искры. Моста видно не было. Лошадь фыркнула, попятилась, едва не свалив Зануду на землю. Он привязал лошадь к стволу какого-то дерева, плохо различимого во мраке, и подошел к обрыву, нащупывая, как слепой, дорогу концом трости.

Он не знал, зачем рискует. Так и свалиться недолго…

– Доброй ночи, Иоганн, – сказали рядом.

И добрая ночь упала Торвену на голову.

5

– …кончай его, панёнок.

– Обожди, Франек.

– Чего тут ждать? Не можешь, вели мне. Я дорежу.

– Обожди, говорю!

Торвен застонал. Ему было плохо; ему было холодно. Плащ промок насквозь. Влага пропитала и сюртук, добираясь до сорочки. Он с трудом сел – помогая себе связанными руками, заваливаясь набок. Ничего не видя, скользя в грязи, отполз назад. Спина ткнулась в шершавый ствол.

Все.

Дальше некуда.

Удаляясь, чмокали копыта. Тихо, чуть слышно… Звук исчез, растворился в унылом гомоне чащи. Лошадь с бомбометом увели. А злодей спорит с другим злодеем. Не спешит резать. Значит, можно надеяться на монолог.

Благодарю, святой Кнуд. Спасибо, святая Агнесса.

– Хочешь жить, Иоганн?

– Нет.

Такое короткое слово – и так трудно произнести. Совсем ты плох, Зануда. Уволит тебя гере академик. Зрение возвращалось, но рывками, издеваясь. Хорошо, хоть голос знакомый.

– Нет, Станислас, – язык распух и еле ворочался. – Не хочу.

– Вот и я не хочу. Это ты заставил меня жить дальше.

– Как?

– Там, в переулке, – помнишь? Трое покойников. Это были мои друзья, Иоганн.

– Меня ты тоже звал другом, гусар. Врал, что ли?

Из тьмы проступило лицо. Станислас Пупек, бледный, как смерть, сидел перед Торвеном на корточках, заглядывая в глаза. По лицу отставного корнета тек пот, словно он держал на плечах все грехи мира.

– Нет, Иоганн. Не врал.

– Я не Иоганн. Тебе это известно.

– Какая разница?

– Никакой.

– Ерунду молотишь, панёнок, – вмешался кто-то, стоявший так, что Торвен не мог его видеть. – Смешно слушать. Отойди, я сам…

– А как же твоя честь, гусар? – спросил Торвен, чувствуя на горле лезвие ножа и не зная, правда это или предсмертный, простительный страх. – Ведь слово давал…

– Нет у меня больше чести. – Пупек встал, зябко передернулся. – Сдохла моя честь. Ты ее кончил, Иоганн, в переулке. Останемся при своих: я без чести, ты без жизни. Режь его, Франек. Все, наговорились.

Нож медлил.

– Кто это, сволочь?

Пинок чуть не сломал Торвену ребра. Охнув, он выгнулся дугой – и приложился о дерево многострадальным затылком. Как ни странно, полегчало. В мозгу прояснилось, слух сделался острым, как бритва. Шаги. Приближаются. Второй Зануда везет второй бомбомет?

– Кто это, спрашиваю? Кого ты взял с собой?!

Никого, хотел ответить Торвен. И не успел. Потому что из орешника вышел Белый Тролль. В руке Тролль держал цепь. Обруч на одном конце цепи смыкался на запястье незваного гостя, а конец волочился по земле, на манер хвоста.

– Матка Боска! – охнул пан Пупек, отступая к обрыву. – Так то ж пани Торвенова!

Пин-эр шла с закрытыми глазами, высоко задрав подбородок. Казалось, она не видит дорогу, но чует ее нюхом. Раздетая, босая, в одной нижней юбке и сорочке, китаянка белела в ночи привидением. Цепь ожила, взмыла в воздух, описав сложную восьмерку. Звенья тихо шелестели, вплетая шорох-контрапункт в симфонию примолкшего леса.

Миг, и цепь снова опустилась в грязь.

«На ней нет ошейника! – сражаясь с легионом бесов, рвущих голову на части, Торвен ясно видел шею китаянки. – Сняли, мерзавцы!.. польстились…» Он не знал, к каким последствиям может привести утрата драгоценного ошейника. Должно быть, одурманенная похитителями, Пин-эр вся попала во власть собаки, укрытой в ее теле. И сейчас ину-гами, взяв след, вел спящую, бесчувственную женщину сквозь тьму. Чего ты хочешь, пес-призрак?

Спасти? Отомстить?!

– Цепь! Цепь вырвала… Чертова баба!

– Не трусь, панёнок. Глянь! – она ж еле жива…

Словно актриса, услышавшая подсказку суфлера, Пин-эр упала на колени. Лицо китаянки превратилось в маску чистого страдания. Не человеческую – звериную. Власти ину-гами хватило, чтобы вести тело по следу, но пробудить женщину от мучительного сна пес не мог. Кинуться на врагов, имея в своем распоряжении не дочь наставника Вэя, гибельную фурию, но пьяную от опия, вялую тряпку?

Пин-эр жалобно заскулила.

– Вот же славно! Обоих кончим, и возвращаться не надо…

Запрокинув голову к небу, китаянка скулила, не переставая. И вдруг завыла – дико, пронзительно. Так плачет умирающий от голода зверь, жалуясь луне на несправедливость мира. Зовет: где же ты, моя хищная правда? Приди, забери – видишь, не могу больше…

Дрогнула звезда над рекой. Упал вниз луч – тонкий, острый. Шпага, не луч. Понимая, что сходит с ума, не в силах слышать вой, Торвен смотрел, как в том месте, где звездный клинок полоснул берег, распахивается трещина. Из нее тянуло гнилью, безумием и влажной духотой. Шевелились в глубине какие-то хвощи – белые, жирные. Порхали мохнатые бабочки – серебро крыльев, усики в зазубринках.

А ину-гами все выл, все звал.

Раздвигая края трещины, наружу просунулась морда – узкая, с острыми ушами. Повела носом, принюхиваясь. Нутряной хрип ответил вою. Миг, и гиена, знакомая Торвену по осаде Эльсинора, выбралась вся, целиком. Темные пятна на боках, черная полоса вдоль хребта делали гиену частью ночи. Хлестал по ляжкам хвост, украшенный на конце львиной кисточкой. Сверкали клыки в оскаленной пасти.

Текла на землю слюна.

– Господи! – дрожа, выдохнул пан Пупек.

Следом, визжа от нетерпения, уже лезли другие гиены.

«Ах, мой милый Андерсен! – успел подумать Торвен, прежде чем потерять сознание. – Все прошло. Все…»

Сцена шестая
Тамбовские волки

1

…благословенно будь, беспамятство!

Дивные видения бродят в тебе. Что ни случись, все возможно. Старик Аристотель с кувалдой логики, схоластик Оккам с бритвой упрощений не властны здесь. Кому тут раздолье? – лишь печальному недотепе Андерсену с гусиным пером наперевес. Ведь правда, Зануда? Ведь так, да? Почему ты молчишь?

Отчего не кричишь благим матом?

Равнодушен, безгласен, не открывая глаз, зная, что умер и обречен видеть вечный кошмар – «…какие сны в том смертном сне приснятся?..», – смотрел Торбен Йене Торвен, как гиены рвут на части человека с ножом. Тот не сопротивлялся. Да и человек ли это был? – так, мясо. Выпучив жабьи глаза, моталась окровавленная голова. Рот, разинутый в беззвучном вопле, чернел помойной ямой. Неподалеку две тощие гиены, ворча, кружили у тела недвижного Пупека. Гусару выпала большая удача – обморок. Лишившись чувств от страха, он сделался для монстров запретен. Вцепились пятнистые дуры, мотая головами, – и сразу отпустили. Видать, в носы обморочным уксусом шибануло, отпугнуло.

 

Кодекс чести, что ли?

Благословенно будь, беспамятство…

Из трещины лился млечный блеск, затапливая берег. У дерева, к которому Торвен совсем недавно привязывал лошадь, стояла другая кобылка – лунной масти. Ее, успокаивая, похлопывала по крупу юная девица, прекрасней которой не рождалось на земле. Даже Анна-Грета Торвен в подвенечном платье, смеясь и не зная, что впереди ждет чахотка верхом на лунной кобылке…

Нет, сказал себе Зануда. Нет.

А что нет, сказать забыл.

Он собрался встать и пойти к белокурой всаднице. Знал, что нога послушается. Этой ночью любые ноги бегают. Хоть на край света, хоть за край. Но красавица лукаво погрозила ему пальцем: лежи, мол! рано еще. Она так и промолчала: рано. От ее жеста гиены присмирели, отбежали к трещине. Оставив лошадь, девица – «Хелена! меня зовут Хелена…» – приблизилась к лупоглазому мертвецу. Не чинясь, опустилась на колени, поклонилась до земли – и поцеловала мертвого в лоб.

Тот зашевелился, встал и убрел себе в лес, не обернувшись.

Пана Пупека же поцелуем обделили. Мимоходом погладив спутанные, мокрые от пота кудри поляка, Хелена прошла мимо бывшего гусара и встала над Пин-эр. Долго, не отрываясь, она смотрела на китаянку. Затем присела на корточки, как недавно сидел сам Пупек у связанного Торвена, и протянула вперед ласковые руки – ладонями вверх.

Звала?

Тело китаянки окуталось слабым мерцанием, делаясь похожим на чертову трещину – безумие, духота и тихий блеск. А Хелена все просила, все подманивала. Будто несчастного, обиженного людьми и судьбой, недоверчивого зверя уговаривала: иди сюда. Хватит, мол. Намучился. Нет больше голода, и страха нет. Есть свобода – не из милости, не по чужому умыслу.

Ну иди же, не бойся.

Благословенно будь, беспамятство! Лишь в тебе из мерцания, из дрожащего, как мокрая шавка, света может выйти лохматый пес. Ворча с угрозой и на всякий случай виляя хвостом, он приседал от сомнений, втягивал в плечи лобастую башку, но добрался наконец до Хелены. Облизал девичьи руки. Благосклонно стерпел, пока его гладят, треплют шерсть на загривке, запускают в нее тонкие пальцы, – и, не оглядываясь, пошел к трещине.

Гордый, вольный.

Сияющий.

У самого разлома пес вскинул голову к небу и завыл. Хриплое торжество разлилось над рекой, гоня отчаяние прочь. Гиены засуетились, повизгивая. Сбившись теснее, они гурьбой кинулись следом. Так и ушли – ину-гами и его стая. Честное слово, Торвен чуть сам не ушел вместе с ними.

А что?

Рано еще, во второй раз промолчала Хелена, отвязывая кобылку. Лежи, дурачок. И – отдалился, стих в лесу стук копыт. Закрылась трещина. Смолк плеск реки. Недвижно вокруг, мертво.

Лишь тогда шевельнулся в грязи недоеденный пан Пупек.

2

Не гневен был пан Бог – печален. Жалел грешную душу, что склонилась пред Ним, ожидая приговора.

– Что же ты натворила, душа? Или не ведаешь, какова плата за смертоубийство? За предательство ближнего своего? Не будет отныне счастья на земле потомкам и родичам твоим; ты же в Царствие Моем не найдешь покоя. Терпеть тебе муку кромешную в глубине могильной, особенно в тот миг, когда кто иной такое же злодейство свершит. Станет мертвец, тобой отягощенный, корчиться да доски гробовые рвать. И длиться этой муке, пока всадник-призрак неприкаянный по мглистым Карпатам путь свой торит – и пока Суд Мой не настанет.

Нечего душе в ответ сказать, а все-таки решилась: