3

Завтрак прошел в бодром молчании.

Так сидят за столом на поминках, ближе к середине застолья. Шкалик горькой лег на душу, кровь играет, но забыть о причине собрания, пойдя в пляс, – рановато. Добавить бы! Вот и пьем за упокой, частим, хлопаем рюмку за рюмкой. Грудь колесом, ус – винтом, в глазах – мы живы! мы-то еще живы!..

…пока еще живы. Что да, то да.

Бурная ночь аукнулась каждому. Князь после конфуза с кухаркой лег заново; провалился в привычное бессонье, часа на три. Охал Эрстед, маясь поясницей. Храпел француз – всхлипывал, как дитя, и опять в храп. Втихомолку бранился Торвен: во сне, наяву ли, сам не знал. Чудилось ему, что гостиный дом штурмуют. Вдоль Большой Конюшенной гарцует эскадрон гусар-мертвецов, поднят по тревоге тайным искусством фон Книгге. Пальба по окнам, дым, крики, скалятся черепа под черными киверами; полковник в ответ лупит из бомбомета…

Короче, к столу еле выползли.

Время для завтрака выпало позднее. На Невском случилась и первая, и вторая смена народу. Сонные чиновники разбрелись по департаментам. Мальчишки-разносчики и мужички-работнички в сапогах, густо заляпанных известью, уступили тротуар боннам и гувернерам всех мастей. Те, выгуляв свору бледных воспитанников, в свою очередь готовились отойти в лучшие края – то бишь домой, где кофий и фортепьяно, – предоставив улицы чиновникам по особенным поручениям, бегущим сломя голову в оправдание надежд высокого начальства. Но в квартире Андерса Эрстеда царила неприятная, чуждая центру Северной Пальмиры тишина.

Мелкий дождь, падая с небес, и тот избегал заветного подоконника, чтобы, упаси Боже, не отбить барабанную дробь.

– Андерсен пишет мне, что начал новый роман. – Торвен не выдержал первым. Он готов был заговорить о чем угодно, лишь бы не молчать. – Спрашивает совета насчет названия: «Kun en Spillemand».[48] Что скажете, господа?

Господа сосредоточенно жевали. Единственная за столом дама украдкой пожала плечами. Для Пин-эр не было лучшего названия, чем «Путешествие на Запад».

– О чем роман? – без особого интереса спросил Эрстед.

– Не имею удовольствия знать. О содержании наш поэт сообщает мало, кроме того, что работает под влиянием испытываемого им духовного гнета. Отказался от мечты получить воздаяние на земле и утешен мыслью о мире ином.

Полковник кивнул:

– Все ясно. Мой брат задерживает ему жалованье. А критика по-прежнему остра на язык. Ничего, съездит в Европу, развеется… – Эрстед осекся, вспомнив, как «развеивался» он сам во время поездок в Европу. – Кто главный герой романа? Надеюсь, в финале он обретает успех и богатство…

– Главный герой, по словам гере Андерсена, в конце погибает. И, как я понял, не в одиночестве. Гере Андерсен вообще полагает, что читатель черств душой и не в состоянии сочувствовать сразу многим героям. А посему большую их часть автор должен регулярно умерщвлять, для облегчения восприятия. Если в начале романа героя приносит аист, в конце необходимо похоронить обоих: и человека, и птицу. Закон жанра…

У Огюста Шевалье, намазывавшего масло на хлеб, дрогнула рука. Промахнувшись, он испачкал себе обшлаг сюртука. Тихо чертыхаясь, француз стал вытирать масло салфеткой, отчего рукав быстро превратился в полноценный бутерброд.

– И значит, я сразу после завтрака еду за билетами, – невпопад закончил Торвен. – Дилижанс до Риги, да? Деньги у меня есть, не беспокойтесь.

– Мне нравится, – сказал Волмонтович.

– Что? Название?

– Нет, билеты.

В дверь сунулась кухарка. Судя по ее озабоченному лицу, Федька, который подлец, опять ходил незнамо где, и старушке приходилось исполнять лакейские обязанности.

– Туточки это… письмецо вам, барин…

В руках кухарки дрожал начищенный до блеска поднос. Когда она вносила в комнату гору снеди, кофейник и сахарницу, никакой дрожи не наблюдалось. А четырехугольник письма – вот поди ж ты!

– От кого? – спросил Эрстед.

– Лакей ихнего сиятельства князя Гагарина доставил. Велел – в собственные ручки прохвесору Эрстедову…

Судя по усилившемуся тремору, кухарке вспомнился «прохвесор»-москвич, любитель побегать с топором за чертями. А ну как и этот? Решит, что в конверте – бесы, и давай экзорцировать… Когда Эрстед взял послание, одарив кухарку гривенником, старушка вздохнула с нескрываемым облегчением – и испарилась.

Полковник вскрыл конверт.

«Дорогой друг мой! Смею напомнить, сегодня вы обещались быть у меня в гостях. Боясь нарушить ваши планы, душевно просил бы вас, а также спутника вашего, князя Волмонтовича, явиться ранее прочих гостей. Есть вещи, о каких я хотел бы поведать вам с глазу на глаз, не отягощая прием, устроенный моей супругой, научными беседами, утомительными для большинства собравшихся. Льщу себя надеждой, что призыв мой не останется без внимания. Когда бы вы ни собрались, карета будет ждать вас у подъезда.

Имею честь быть с совершенной преданностию и почтением,

князь Иван Алексеевич Гагарин».

– Через мой труп, – сообщил Зануда, когда полковник закончил читать вслух.

Он предпочел бы, чтобы вся компания сидела на квартире безвылазно до самого отъезда в Ригу. Но у Андерса-Вали-Напролом, как обычно, имелось другое мнение.

– Да ладно тебе, лейтенант. – Эрстед допил кофе и аккуратно промокнул губы салфеткой. – Отставить панику! Не станут же, в конце концов, резать нас в гостях у сенатора…

– Он сенатор? – внезапно заинтересовался Волмонтович. – Этот Гагарин?

Сняв окуляры, князь протер их краем скатерти и жестом попросил передать ему письмо. Читать чужую переписку – это было настолько не в характере поляка, что Эрстед без возражений подчинился. Князь изучал письмо долго – на взгляд Торвена, слишком долго.

– Почерк, – наконец сказал Волмонтович. – Андерс, ты обратил внимание на почерк?

– Да, – кратко ответил полковник.

Заинтересован, Торвен в свою очередь потянулся глянуть на письмо Гагарина. Буквы, трясясь, как паралитики, плясали краковяк. Две кляксы портили написанное. Местами от сильного нажима бумага порвалась. Почерк – словно курица лапой…

– Это записку писал больной человек, – тихо заметил Торвен.

– Пожалуй, – согласился князь. – Я бы сказал: смертельно больной. Андерс, мы едем?

Сцена седьмая
Пан никуда не бежит

1

Контора акционерной компании фон Францена, ведающей устройством пассажирских рейсов, располагалась на Малой Морской улице, возле Торговой площади.[49] Отсюда отправлялись дилижансы до Москвы, Риги и Ревеля, а также по Белорусскому тракту до Радзивилова. Добраться до конторы без приключений было истинным подвигом. Дорогу преграждал «Рабий рынок» – биржа труда под открытым небом, где желающий мог нанять за гроши медников из Олонца, пильщиков из Вологды или каменщиков из Ярославля.

Здесь пахло дегтем, кислой овчиной, а в особенности – нищетой.

Хромая, Торвен сильней обычного опирался на трость – и проклинал извозчика, высадившего их в начале рынка. В толчее требовалась предельная осмотрительность. Миг рассеянности – и ты лишался часов или становился работодателем артели бурлаков, согласных тянуть твою расшиву[50] вдоль по Volga-matooshka.

Получив задаток, бурлаки исчезали навсегда.

В конторе Торвен был вознагражден за свои мучения. Согласно сезонному расписанию, первая половина осени считалась летом, а значит, в каждом «нележансе», как остроумно выразился дежурный вагенмейстер, для пассажиров резервировалось шесть мест. Вторая половина осени числилась зимой, и мест становилось меньше в полтора раза. Ровно столько занимали объемистые шубы господ, решивших оставить промерзший насквозь Петербург.

Зимой пятерке беглецов пришлось бы распределяться по двум дилижансам. Сейчас же они поместились в один, отправлявшийся на Ригу завтра, в полдень. Рейс был дополнительный, и места не успели разобрать.

– Пять билетов? – вагенмейстер сделал запись в книге учета. – Не опаздывайте, сударь, ждать не станем. В эдакую слякоть больше девяти верст в час никак не сладить. А нам до темноты кровь из носу надо в Волосове быть. Не в лесу же ночевать, а? Пожалте пятьсот рубликов…

Дождь снаружи усилился. Раскрыв зонтик, Пин-эр взяла Торвена под локоть. Он хотел было отобрать зонт у китаянки, ибо мужчине приличествует брать даму под опеку… Увы, ничего не получилось. Китаянка вцепилась в бамбуковую ручку – клещами не отодрать. Наверное, почуяла голос родины – бамбук, не осина! Она указала на трость Зануды, потом – на его больную ногу и осуждающе фыркнула.

– Торвен! Матка Боска! Куда ни сунусь, везде ты…

Перед ними стоял Станислас Пупек. Подняв воротник шинели, надвинув на брови суконную фуражку с красным околышем, отставной корнет высунул наружу один нос – и часто-часто шмыгал им: от насморка или от радости встречи. Складывалось впечатление, что Пупек с рассвета на улице и изрядно продрог.

– Далеко собрался, брат Торвен?

– В Ригу.

 

– А я – в Ревель.[51] Тетушка хворает, надо присутствовать. Наследство, будь оно неладно! – хочешь, не хочешь, кланяйся старой клуше… Целую ручки ясной панне!

Быстро, словно клюнул, Пупек приложился к руке Пин-эр, держащей зонт. Глазки поляка блестели из-под козырька фуражки, с любопытством изучая экзотические черты «панны». Зануда внутренне напрягся, ожидая беды – ничего, обошлось.

Дочь мастера Вэя уже привыкла к варварским обычаям.

– Представь меня, Торвен! Как-никак сослуживцы…

– Гере Пупек, – Зануда кивком указал Пин-эр на поляка. – Э-э… из Больших Гадок. Мы воевали вместе. Гере Пупек, позвольте представить вам мою жену, Агнессу Торвен.

Что поняла фру Торвен, сказать было сложно. Улыбнувшись поляку, она зонтиком изобразила в воздухе ряд хитрых загогулин. Разбирайся мужчины в иероглифике, прочли бы из «Дао дэ цзин»: «Благой муж в мире предпочитает уважение, но в войне использует насилие». А разбирайся они в фехтовании боевыми крюками, вне сомнений, опознали бы прием «Золотой карп применяет коварство».

Увы, изящные аллегории пропали втуне.

– Что тебе в Риге? – поинтересовался Пупек.

Торвен пожал плечами:

– Дела.

– Новость слыхал? – видя, что собеседник не расположен к откровенности, Пупек зашел с другого бока. – Орловский умер! Да-да, брат Торвен, – сам Орловский! Академик, гений кисти… Все поляки Петербурга уже знают и скорбят.

– Мои соболезнования…

Зануда не понимал, чего хочет от него отставной корнет. А ведь Станислас чего-то хотел, ждал, просто ел чету Торвен сверкающими глазками.

– Скажу по секрету, – вел свое Пупек, – скверно умер пан Орловский. Говорят, черти забрали. Слуга поутру глянул в лицо мертвецу – до сих пор горькую пьет. Страх запивает. А я так полагаю, что убили академика… Поглумились сперва, а там – иди, душа, в рай! Как считаешь, кому мог помешать известный художник?

Торвен еще раз пожал плечами. Может, незнакомый ему Орловский нарисовал шарж на высокую особу? Изобразил в непотребном виде? Нет, за такое не убивают.

– Значит, в Ригу? – поляк вновь резко сменил тему. – А я в Ревель. Дилижансы на Ревель от Сенной уходят, надо бежать… Ну, даст бог, еще свидимся. Мир тесен, брат Торвен. Целую ручки!

И растворился в дожде, как сахар в стакане чая.

Опять тащиться через Торговую площадь Торвену расхотелось. Он огляделся в поисках извозчика, никого не обнаружил – и решил пойти другим путем. По идее, если двинуться в конец улицы, а там взять левее, переулками, то можно выбраться на Мойку, откуда до Большой Конюшенной – хоть пешком, если нога не подведет, хоть на лихаче за сущие гроши.

Стараясь идти бодрым шагом, дабы не огорчать Пин-эр, он прикидывал, как в Риге их компания сядет на парусник до Копенгагена. И в самом скором времени – Фредериксбергский холм, Конгенс Нюторв, особняк гере академика; уютная, родная каморка под лестницей, сопение гоблина в камине, тишь да гладь…

– То прошу пана до тарантаса. И без глупостей!

В спину уперся ствол пистолета.

2

– Присаживайтесь, господа…

Князь Гагарин принимал гостей по-простому, будто деревенский помещик. Темно-зеленый бархат шлафрока, шалевый воротник из черной лисы… Внезапно став крошечным, щуплым, Иван Алексеевич утонул во всем этом великолепии. Руки до кончиков пальцев спрятались в широких, с меховой оторочкой, рукавах. В кудрявых волосах прибавилось седины, под глазами набрякли синие, неприятные мешки.

Огромное, похожее на трон кресло, в котором князь сидел, по-детски подобрав ноги, довершало картину. Впрочем, Гагарин не выглядел больным. Скорее это был человек, которому очень трудно жить. Будто лямку тянул – вот добредем до привала, упадем в траву и закончим несуразный поход…

– Полагаю, ваше сиятельство, что мы не вовремя. – Эрстед не спешил сесть. – Если вам неможется…

– Мне можется, – перебил его Иван Алексеевич. Низкий голос Гагарина остался прежним, властным и раскатистым. – Мне не хочется. Мне уже ничего не хочется. Разве что напоследок взглянуть на человека, способного отослать смерть прочь. Хотя…

Дергая щекой, он прищурил левый глаз – будто целился из ружья.

– Да, вижу. Вы ведь не вполне человек, князь?

– Уж не меньше вашего, – с обидой буркнул Волмонтович. – Ecce homo![52]

Оба князя не отрывали взгляда друг от друга. Эрстед почувствовал себя лишним. В душе закипало раздражение. Волмонтович знаком с Гагариным? Давняя вражда? Фамильные дрязги?

– Электричество? Мне мерещатся искры в вашей крови, князь, – бормотал Иван Алексеевич, сверля Волмонтовича правым, широко открытым, как если бы в него был вставлен монокль, глазом. Сейчас Гагарин напоминал беднягу, разбитого апоплексическим ударом. – Ага, браслеты… Что это за браслеты? Я ничего не понимаю! Гамулецкий жаловался – вы разломали его холопов…

Все встало на свои места. Задохнувшись от внезапной ясности, Андерс Эрстед глядел на хозяина дома, скорчившегося в кресле, – кукловода, стоявшего за заговором цареубийц. Так и виделось: из рукавов шлафрока свисают оборванные нити, которые еще недавно вели к марионеткам. Впрочем, часть кукол наверняка послушна его приказам до сих пор.

А они с Волмонтовичем угодили прямиком в ров со львами.

– Мы с князем дурно воспитаны. – Эрстед шагнул вперед. – Нам чрезвычайно не нравится, когда нас пытаются убивать. Надеюсь, ваше сиятельство примет это во внимание…

Он осекся, не поверив своим ушам. Нет, ему не померещилось: Иван Алексеевич смеялся. Содрогаясь всем телом, выпростав руки и ударяя ладонями по подлокотникам «трона», – хохотал, как ребенок. По щеке Гагарина катилась одинокая слезинка.