Сцена четвертая
Часовщик и его голова

1

Над лестницей, ведущей наверх, парил ангел.

Задумчив, он распростер крылья, словно хотел обнять каждого посетителя. Закутать в пуховую метель, спасти от бед; не наставить – отнести на путь истинный, баюкая, как любимое дитя. В правой руке ангел держал валторну. Держи он трубу, и Апокалипсиса не миновать. А валторна – милое дело, мир во человецех.

Сбросив пальто на руки служителю, Эрстед залюбовался крылатым. Магниты, понял он. Не скрытые нити, не обман зеркал – магниты и металл, из которого ангел сотворен. Сколько же лет надо было искать точку приложения сил? Подбирать вес статуи, исполненной в человеческий рост; экспериментировать, раз за разом, уподобясь Саваофу, карающему Люцифера, ронять посланца небес на грешную землю – головой вниз, кубарем по ступенькам…

Год? Пять? Десять?!

– Позвольте ваш цилиндр, сударь…

– Что? Да, конечно…

Служитель, кланяясь, принял цилиндр. Его не смутило, что посетитель, увлечен зрелищем, ответил на немецком. За шесть лет кто только не перебывал в «Храме очарования»! – сперва на Большой Мещанской, а позже, когда возникла нужда в более просторном помещении, на Невском проспекте, в доме баронессы Энгельгардт.

Поднявшись по ступенькам, устланным багрово-рдяным ковром, на верхнюю площадку, Эрстед вздрогнул от неожиданности. Едва нога коснулась белого, с прожилками, мрамора, как ангел зашевелился. По золоченому телу метнулись блики. Еле заметно подрагивая крыльями, он поднес валторну ко рту. Металлические пальцы обласкали инструмент – с точностью, достойной виртуоза-музыканта.

«Увертюра к «Вильгельму Теллю», – узнал Эрстед по первым тактам мелодии. – Фокусник любит Россини? Забавный выбор…» Охотничья тема наводила на размышления.

Кто здесь ловец, кто добыча?

Когда он вошел в демонстрационный зал, там уже сидели десять посетителей. Затаив дыхание, они озирались по сторонам. Дамы ахали от восторга, мужчины вели себя сдержанней, показывая, что им ничего не в диковинку. Лишь плотно сжатые губы и блеск глаз выдавали возбуждение. Сам по себе зал был невелик, но система зеркал на стенах превращала его в новое чудо света. Ощущение безграничной, уводящей вдаль анфилады усиливали кубки и вазы, расставленные повсюду с особым смыслом. Их отражения, множась, создавали иллюзию музейной выставки – бронза, фарфор, витые ручки…

Собравшиеся, словно по команде, уставились на Эрстеда. Особенно усердствовал суровый господин в мундире профессора Академии художеств – с золотым шитьем по обшлагам и воротнику. Выпучив глаза, профессор аж вспотел от напряжения. Все чего-то ждали, затаив дыхание. Сделав шаг за порог, датчанин понял – чего именно. По обе стороны от входной двери стояли два лакея-великана. Приветствуя нового гостя, они склонили головы, и холодок пробежал по спине Эрстеда.

Лакеи были куклами.

Он не вскрикнул, к общему разочарованию. Хотя, проходя дальше, не мог избавиться от чувства, что куклы смотрят ему в спину – живыми, уставшими от ежедневной маеты взглядами. Взяв бокал шампанского с подноса, который предложил ему слуга-арап, Эрстед пригубил вино и сделал вид, будто с интересом изучает зал. Арап не уходил: крутился вокруг, ловко вертел подносом. Кучерявый, губастый, он лоснился, как наваксенный сапог. Сделав неудачный пируэт, слуга поскользнулся на полу, натертом воском. Никого, к счастью, не задев и не обрызгав, бокалы улетели в дальний угол.

– Ах ты, мерзавец!

Кричал старичок – мелкий и седенький. Гневаясь, он топал ногами, словно ребенок. Не дождавшись от подлеца-арапа извинений, старичок сунул руку за отворот сюртука и выхватил пистолет. «Это дурная шутка», – подумал Эрстед, машинально отступая подальше от слуги. В ту же секунду грохнул выстрел. Дамы завизжали, самая нервная упала в обморок, подхвачена суровым профессором…

Глаз у старичка был верен, а рука тверда, как у отставного военного. По ливрее арапа расползлось кровавое пятно. Захрипев, слуга упал на колени, а там и лег ничком. Короткая судорога, и тело замерло. Из-под трупа текла красная струйка.

– О Боже!

– Да что же это?.. маменька, мне дурно…

– Врача!

– Полицию!

– Не извольте беспокоиться, господа! – старичок спрятал пистолет. – Сию минуту воскресим…

Мелким бесом он подскочил к покойнику.

– Вставай, хамово племя!

Не дождавшись ответа, старичок пнул мертвеца в бок:

– Вставай, кому сказано!

Повинуясь, арап стал медленно подниматься на ноги. Рот его был оскален, снежно-белые зубы сверкали жемчугом. Двигался слуга рывками. Постепенно жесты его вновь становились естественными. Пятно крови никуда не делось, но теперь все отчетливо видели, что арап – не человек.

Автомат, на манер «маленького турка» Пинетти.

– Браво, – в наступившей тишине, такой густой, что ее можно было резать, как масло, сказал Эрстед. – Браво, мэтр Гамулецкий! Я восхищен, честное слово…

Старичок раскланялся, блестя озорными глазками.

– Вы отлично стреляете, – добавил Эрстед.

Он ясно видел дырку от пули на ливрее автоматического арапа. В «Храме очарования» все что угодно грозило оказаться иллюзией. Но эта дырка была подлинной. Если ты видел столько ранений, что иному хватило бы на пять жизней, ошибка исключалась.

– Мой отец, Марк Гамулецкий, – фокусник с гордостью подбоченился: ни дать, ни взять, герой-воробышек, – служил в прусской армии. В чине полковника, знаете ли. Пистолет – моя первая игрушка в детстве. Я починил сломанный замок «жилетника» в пять лет.

И Андерсу Эрстеду, полковнику Черного Ольденбургского полка, стало ясно, что Антон Маркович Гамулецкий никогда не воевал.

2

Дальнейшие чудеса были восхитительны. Никто из посетителей не пожалел, что выложил за вход четвертной ассигнациями – билет в ложу Александринки (на премьеру «Елены Прекрасной», да-с!) стоил пятью рублями дешевле. Купидон, точивший стрелу, привел дам в экзальтацию. Амур, взлетев из вазы, окончательно добил прекрасных зрительниц. Луку амур предпочитал арфу, ловко бренча мотивчик из фривольного водевиля.

– Ах!

– О-о-о!

– Чудо!

Часы отбивали время, повинуясь приказам гостей. На зеркальном столике танцевали бумажные фигурки. Механический кот мяукал из угла. Механическая змея, шипя, ползала между ножек стульев. Механический петух кричал зарю. Карточный пасьянс раскладывался сам собой и, что удивительней всего, каждый раз сходился.

– Маменька, смотрите!

– Всякое видел, Евграф Алексеевич. Но такого…

– Charmante!

Голова чародея, отделанная под бронзу, отвечала на вопросы. В голове без труда узнавался создатель «Храма очарования». Приплясывая рядом, словно бодрый труп, вставший после гильотины, мэтр Гамулецкий уговаривал почтенную публику спрашивать еще.

Заинтересовавшись, Эрстед спросил у головы по-немецки: какова формулировка закона Бойля – Мариотта? Голова ответила без запинки, с чудесным берлинским произношением. Тогда Эрстед перешел на французский: каковы же отклонения от сего закона? Голова, не чинясь, стала перечислять отклонения, щеголяя парижским выговором.

В ответах легко узнавались результаты исследований академика Эрстеда-старшего.

– Достаточно!

– Спросите у нее, будет ли война с турком!

– Фи, как скучно!

– Маменька, велите ей сказать: идет ли мне шаль…

Едва уговорив собравшихся потерпеть, Эрстед предпринял еще один эксперимент. С разрешения фокусника он взял голову и перенес ее к зеркальному столику, где установил рядом с бумажными танцорами. Во время переноски голова без умолку болтала на шести языках. Обождав, пока «чародей» сделает паузу, датчанин спросил:

– Что говорил о науке Конфуций?

Вопрос был задан по-китайски.

С минуту голова молчала. Зрители ждали, не мешая. Ни слова не поняв в вопросе, гости тем не менее искренне радовались посрамлению фокусника. Так толпа в цирке с замиранием сердца ждет падения канатоходца.

– Маменька, она умерла?

– Жива… моргает!..

– Тот, кто учится, не размышляя, – с ехидцей прервала молчание голова, – впадет в заблуждение. Тот, кто размышляет, не желая учиться, окажется в затруднении. Добавлю от себя: достойный муж не видит чести в посрамлении собеседника.

Окажись здесь отец Аввакум из пекинской миссии, он опознал бы фуцзяньский диалект. Впрочем, «чародей» повторил свой ответ и по-русски: для общего вразумления.

Еще полчаса восторга, и публика, возбужденно гомоня, покинула зал. Эрстед задержался. Оставшись с фокусником наедине, он дождался, пока старичок отсмеется. По щекам Гамулецкого текли слезы, он радовался, как ребенок. Неизвестно, всякий ли раз он хохотал, едва зрители уходили. Над кем смеялся фокусник, также осталось загадкой. Но Эрстед не чувствовал ни малейшей обиды.

Смех Гамулецкого был заразителен и простодушен.

– Ваше искусство выше любых похвал, – наконец сказал Эрстед по-немецки. – Нет, я предполагал, что увижу высокое мастерство… Но вы просто покорили меня.

– Пустяки, – отмахнулся фокусник. – Любой хороший механик…

– Не любой. Отнюдь не любой. Замечу, что вы во всем превзошли своего учителя. Давний спор завершился, как по мне, полной вашей победой. То, что я увидел…

Старичок оставил веселье. Черные слезящиеся глазки внимательно уставились на гостя. Чувствовалась в Гамулецком скрытая пружина. Даже когда он стоял на месте, а это с мэтром случалось редко, все казалось: вот-вот он подпрыгнет, хлопнет в ладоши и отчебучит лихую шутку.

– Учитель? – спросил Гамулецкий по-русски. – Кого вы имеете в виду, Андерс Христианович? Кемпелена с его «шахматистом»? Пинетти? Вокансона? Семейство Жаке-Дрозов? Вы уж объяснитесь, голубчик, уважьте старика…

Датчанин не помнил, чтобы сообщал фокуснику имя своего отца.

– Я имею в виду Калиостро, – он тоже перешел на русский, желая попрактиковаться. – Насколько я знаю, Антон Маркович, вы были в числе его последователей. Варшавский кружок, да?

 

– Насколько вы знаете… – задумчиво повторил Гамулецкий. – А насколько вы это можете знать, Андерс Христианович? Варшава, милая Варшава… Когда я вступил в «Египетскую ложу», вам, голубчик, полагаю, было годика два, не больше. Когда же я последовал за Калиостро в Париж, вам исполнилось семь. Что-то я не припомню в нашем окружении столь молодых людей…

Зеркала на стенах вдруг проявили странный характер. Создавая иллюзию пространства, они отражали все: кубки, вазы, стулья, столы, «воскрешенного» арапа, стоявшего без движения… В анфиладе залов не было одного – людей. По идее, десятка два Гамулецких беседовали бы сейчас с двадцатью Эрстедами, когда б не упрямый норов зазеркалья.

Там и раньше никто не отражался, вспомнил датчанин. Только куклы, не люди. Как же он это делает?

– О вас и Калиостро мне рассказывал барон фон Книгге.

– Филон? – фокусник назвал фон Книгге старым иллюминатским прозвищем. – Охотно верю, голубчик. Ваш барон отличался редкой болтливостью. Он всем рассказывал про всех и ухитрялся извлекать из этого сугубую пользу. Обычно это приводит к неприятностям, но не у Филона. И что же он вам поведал о нас с Калиостро?

Последняя фраза была произнесена с нескрываемой иронией. Ему восемьдесят лет, подумал Эрстед. Святой Кнуд! – ему восемьдесят лет, и он бодр, как юноша. В Варшаве Калиостро торговал «эликсиром молодости»… Нет, это невозможно!

– Фон Книгге утверждал, что вы поссорились с его сиятельством, – на иронию датчанин ответил иронией, помня, что графским титулом Калиостро наградил себя сам, желая ни в чем не уступать конкуренту, графу Сен-Жермену. – Дескать, вы побились об заклад, что повторите все кунштюки мага, не прибегая к египетской лжи и дурно пахнущей трисмегистике. Механика, физика и толика ума. Маг обиделся и предрек вам поражение. По словам фон Книгге выходило, что Калиостро даже в тюрьме Сан-Лео, больной и сопротивляющийся яду, сохранил величие духа…

– А я? – расхохотался Гамулецкий. – Я, значит, на свободе и не сохранил?

– Прошу извинить меня, мэтр. Барон сказал, что вы – часовщик.

– Этим он желал оскорбить меня? Ах, Филон, Филон…

Эрстед почувствовал, как холодок бежит у него по спине. Он ясно видел, что Гамулецкий не произнес ни слова. Сокрушенный вздох «Ах, Филон…» раздался у датчанина за спиной. Обернувшись, Эрстед заметил, как шевелятся ярко-красные губы у головы «чародея», забытой на зеркальном столике. Бледность воскового лица, повторяющего черты фокусника, оттенялась зеленой, как свежая трава, чалмой.

– Да, я часовщик, – продолжила голова, не смущаясь вмешательством в чужую беседу. – Но я – превосходный часовщик. Желаете послушать мою кукушку? Гните угол,[6] и добро пожаловать! Шестеренки, колесики, рычаги, и никаких, прости Господи, магистериев…[7]

«Чародей», в отличие от живого Гамулецкого, был брюзгой и циником.

– Хотите чаю? – погрозив голове пальцем, фокусник сменил тему разговора. – Никита! Чаю нам в залу…

Обращаясь к лакею-невидимке, он не повысил голоса. Но Эрстед не сомневался, что таинственный Никита явится без промедления, как джинн, вызванный из медной лампы, и принесет все необходимое. В ожидании чая Гамулецкий вприпрыжку расхаживал от стены к стене, забыв о собеседнике. Датчанин не мешал ему. Наблюдая за старичком, похожим на птицу в поисках крошки хлеба, Эрстед вспоминал давний разговор с фон Книгге. В те дни они уже успели поссориться из-за Месмера, чье «пагубное» влияние отдалило ученика от учителя. Но полный разрыв маячил впереди.

В истории, рассказанной Эминентом, крылся намек. Близость, а позже – ссора Калиостро и Гамулецкого во многом повторяла историю отношений фон Книгге и Эрстеда.

– Часовщик, – ворчала голова, пока Никита, бородатый детина в ливрее, войдя в зал, расставлял на втором столике чашки, блюдца и пузатый самоварчик. Болтовня головы лакея не беспокоила: видимо, привык. – А кто тогда Калиостро? Аптекарь? Вот ваш батюшка, Андерс Христианович, он был аптекарь, и знатный аптекарь. Небось не прописывал «халдейскую жижицу» вместо пилюль от запора…

Фокусник хихикал. Обида головы его забавляла.

– Десять лет, милостивый государь мой! Десять лет я трудился, чтобы найти точку и вес магнита и железа, дабы удержать ангела в воздухе. Помимо трудов немало и средств употребил я на это чудо. Часовщик…

– Хватит! – прикрикнул фокусник. – Постыдись!