Свернув в очередной переулок, совсем отчаявшийся лекарь неожиданно очутился перед собственной дверью. Некоторое время он ошалело взирал на нее, успокаивая дыхание и слушая кухонную возню проснувшийся жены. Жена ждала ребенка, и Якоб не хотел зря волновать ее.

«Город… – думал Якоб, – не бывает таких городов… Хотя я в нем живу. Значит, и меня не бывает. Меня не бывает, и я очень хочу есть…»

Он улыбнулся и толкнул дверь.

Возможно, Якоб был прав. Возможно, такого города никогда и не было…

 
ОРНАМЕНТ
 

Высоко вознесла деревянные столбы свои над мелкорослыми кустами и редкими деревьями окраины Башня Молчания. Именно к ней, к закопченному массиву опор ее и крался, проклиная хлещущие колючие ветки, почтенный кладбищенский вор Шируйе Неудачник.

О Аллах, ну что за нелепый народ эти огнепоклонники!..

Порядочный усопший должен лежать в порядочной земле, присыпанный нерадивыми пьяными могильщиками лишь для успокоения родни – и для удобства столь тяжелой работы его, рыжебородого Шируйе, для снятия с ушедшего лишней тяжести, совершенно не нужной и даже обременительной там, где всемогущий Господь ставит всех на казенное довольствие.

А эти, чтоб огонь прижег их помятые седалища!.. Вот и лезь теперь на эдакое чудище, где нечистый покойник обязан ублаготворять, согласно обычаю, пустые желудки стервятников. А он, Шируйе, отнюдь не молод, чтобы отрываться от привычной грешной поверхности. И страшно, однако, – нет, мертвых он давно уже перестал воспринимать иначе, чем как объект работы; но одно дело – солидный умерший мусульманин, и совсем другое – нечестивый маг-зороастриец, вокруг которого демонов, как мух возле падали…

Хорошо хоть догадались, свечку оставили, или что там у них вверху горит – не могут парсы без огня, но опять же, к примеру, есть огонь дурной, это на площади по жаре, а есть вполне нужный, свечечка вот такая, чтоб видна была скрипучая лесенка, и перила, и все, как положено…

В небольшой плошке с маслом плавал крученый фитиль, и испуганный огонек оглядывался по сторонам, высвечивая узкую пятиугольную площадку, каменные грубые статуэтки по углам, приземистые коренастые силуэты забытых богов и вздувшуюся сидящую фигуру умершего, завернутую в белый шелковый лоскут. Покойный парс бессмысленно глядел на задумчивого Шируйе, скребущего свою клочковатую бороденку, словно намеревающегося выскрести оттуда нечто, годящееся в добычу – и вычесал-таки, выскреб, и нагнулся к сидящему, ловко отрезая пухлый безымянный палец, на котором надето было неширокое кольцо, надето камнем вовнутрь.

Ненужный кусок плоти полетел вниз, в попятившуюся любопытную темноту, и вор подошел к ограждению, разглядывая снятый перстень. Вишнево-красный камень в золотой оправе мгновенно налился светом фитиля, и вырезанный на нем глаз – похожий скорее на скалящийся рот, с зубами ресниц и вспухшим языком зрачка – глаз весело подмигнул остолбеневшему Шируйе. Пламя лампадки задрожало и погасло, словно впитанное багровым камнем, и лишь он продолжал светиться в окружающей тьме; и в свете перстня померещились Шируйе смутные человеческие очертания у опор Башни Молчания. Вор вгляделся в шелестящий кустарник и только хлопанье крыльев за спиной вынудило его снова обернуться к площадке.

Тела не было. На его месте сидел горбатый пятнистый гриф в белом шелковом покрывале, и клюв его раздирала сардоническая ухмылка. Шируйе вжался в перила и с ужасом глядел, как хихикающая птица встает на человеческие пятипалые лапы со вздувшимися синими венами у колена, и голова ее в зеленом тюрбане нависает над трясущимся испуганным человеком.

И когда понял Шируйе, что человек этот – он сам, то короткий хрип расплескал гранатовый сок ночи, и рыжебородый вор, ломая перила, рухнул на мягкую землю у одной из опор. Тихо было наверху, и умерший парс по-прежнему лежал у своего края без поручней, и коренастые силуэты охраняли покой Башни Молчания. Что было – и было ли что-то?

Человек в широкой длиннополой рясе приблизился к неудачливому кладбищенскому вору. Нет, не падение с площадки помогло бедному Шируйе стать, наконец, на вожделенное довольствие Аллаха, да пребудет он во веки веков! – еще там, наверху, тяжестью тела своего ломая сухое ограждение, был он мертв, и сердце его сжала цепкая ледяная ладонь.

– Для зрелого мужа добыча – лишь сердце человека, и нет в добыче той пайщиков, – пробормотал стоящий и быстро зашагал прочь; слишком быстро для сутулой старческой фигуры, немощной на вид, и длинных седых волос, выбивавшихся из-под капюшона.

А забытый перстень с вишневым скалящимся взглядом остался лежать в сырости шуршащей травы. Завтра его подберут. Ни к чему хорошей вещи пропадать зря. Совершенно ни к чему.

 

Возможно, все было именно так. Или иначе. Или так, но не совсем. Возможно…

Но когда через годы Якобу Генуэзо снилась Книга Небытия и он до рези под веками всматривался в темную смерть неудачливого воришки Шируйе – Якоб не мог рассмотреть цвет халата убитого, не запоминал высоту опор Башни Молчания, но багровый камень перстня неизменно улыбался сквозь завесу лет.

Тот же камень грустно улыбнется с руки постаревшего лекаря Якоба, когда беспокойный ручей его жизни вольется в свое время в океан неведомого. Но об этом – потом. И не здесь. Возможно…

2

 
"Едва ли не больше,
Чем в самых высоких горах,
Для сердца сокрыто
Вечных истин и откровений
В толчее городского базара…"
 
Кагава Кагэки

Всклокоченный порывистый сирокко метался над притихшими улицами, стряхивая с веток кричащих птиц, закручивая пылевые воронки; никак не удавалось бешеному ветру сдвинуть с места упрямую косматую тучу, зависшую над малой площадью Ош-Ханак и с любопытством оглядывавшую столпившихся людей. Наконец, ветер устал. Отдуваясь, он присел на покатую крышу ближайшего дома, и в наступившей тишине отчетливо прозвучали слова пришлого проповедника в клетчатом покрывале шейха, схваченном на лбу простым металлическим обручем.

– Да услышат слышащие меня: если в душу закрался гнев – демоны безрассудства овладеют ей. Если в душу закралась тревога – демоны отчаянья овладеют душой. Если же похоть войдет в душу – демоны распутства войдут следом. Где есть любовь – там есть и ненависть, где есть боль – там есть страх. Откажитесь от страстей, братья мои, откажитесь от чувств, и уподобится человек невинному младенцу – действующему, не зная зачем, идущему, не зная куда; телом подобен вкусивший истины сохлому дереву, а сердцем – остывшему пеплу…

У босых ног шейха на корточках сидели его ученики – трое мужчин и девушка, с бесстрастными лицами древних идолов. Ничего не отражалось в их тусклом взгляде, и неподвижность сидящих была сродни неподвижности статуй.

Якоб Генуэзо протолкался сквозь ряды любопытствующих зевак и стал разглядывать пришельцев.

Не в первый раз жизнь сталкивала молодого лекаря с последователями секты Великого Отсутствия. Удивительное дело – многие считали их своими, люди Торы и Евангелия, адепты Будды и Магомета наперебой повторяли звучные кованые строки о вреде страстей и истинном сердце, но мало добровольцев рисковало навсегда покинуть грешный, но такой привычный мир, и удалиться в горные урочища Отсутствующих, где аскетизм доводился до степени, граничащей с самоубийством.

«Сильное истощение, – машинально определил Якоб, глядя на худые, перевитые венами руки шейха, воздетые к темному предгрозовому небу. – Сильное, но на контроле… Так можно тянуть до глубокой старости. Собственно, он и не молод… Интересно, зачем они явились в Город? Неужели надеются на неофитов?! Конечно, сказано „идите на улицы и базары“, но нельзя же все понимать буквально…»

Толпа качнулась, и потерявшего равновесие Якоба придавили к жирному резнику из соседнего квартала, благоухавшему дешевым мускусом и парной бараниной. Брезгливый лекарь предпринял попытку отодвинуться от жаркого бока мясника – и увидел причину давки.

К проповеднику, расталкивая сторонящихся горожан, двигались айяры Звездного Пса, владыки спокойствия, начальника ночной стражи; и потные лица их лоснились от предвкушения грядущего удовольствия. То ли пришлый шейх забыл в экстазе передать кому положено необходимый хабар, то ли опасная сладость кипрского вина ранее срока ударила в бритые лбы под кожаными шлемами, – но вышедший вперед усатый айяр с кривым ножом десятника и не менее кривыми ногами кочевника явно не отличался веротерпимостью.

– Эй ты, незаконный сын хрюкающего, – стражник подкрутил усы, гордясь уставным остроумием. – С каких пор плешивые евнухи, прикусившие палец изумления зубами глупости, осмеливаются распахивать нужник своего рта без должного на то позволения?!

– Когда в человеке сидит шайтан, – холодно ответил шейх, – он изредка высовывает наружу хвост. Без должного на то позволения. Взгляни на язык свой, порицающий меня – не увидишь ли ты кисточки на его безволосом конце?..

Толпа опасливо затаила дыхание. Багровый айяр направился через площадь, сбычившись под спокойным взглядом проповедника, на дне которого сворачивалось в клубок неведомое. Когда десятник, засунув большие пальцы рук за широкий шелковый кушак, поравнялся с недвижными учениками – девушка молча встала и заступила ему дорогу.

– Прочь, распутница! – тыльная сторона короткопалой ладони, поросшая жестким бурым волосом, наискось хлестнула девушку по щеке. Она пошатнулась и осела на сухую глину; кровь потекла из разбитого рта, придавая так и не изменившемуся лицу вид странной, праздничной маски.

Айяр повернулся – на его пути уже стоял следующий из секты Великого Отсутствия. Хищно ощерившись, стражник присел на расставленных плотных ногах, и синий нож полоснул руку дерзкого.

Ничего не произошло. Вставший на пути, высокий мужчина неопределенного возраста, не шелохнулся. Дикая свирепая ярость исказила черты десятника, выступающие скулы отвердели, и нож умело запорхал вокруг застывшего человека, окрашивая пурпуром серую запыленную одежду.

Шейх не повернул головы. Набрякшие веки опустились, и суровое лицо глядело поверх собравшихся, в дальний угол площади; замерший в жутком оцепенении Якоб хотел было повернуться к неизвестному, заинтересовавшему проповедника больше боли и позора учеников – и не смог. Тело отказалось повиноваться.

 

Разгулявшийся айяр внезапно отпрыгнул от окровавленной жертвы, и в тигрином изгибе его спины промелькнула неуверенность. Он качнулся, сделал два шага назад и остановился, вжимая шею в массивные плечи.

Казалось, он внезапно забыл, где он и что с ним.

– Вот ты где… – хрипло пробормотал десятник, уставясь в пустоту перед собой и напряженно обходя по кругу нечто, невидимое зрителям, но хорошо знакомое ему самому. – Ты осмелился прийти за мной днем… Ну что ж, надолго запомнит ад Али-Зибака из Тарса…

«Он сошел с ума!» – отчетливо прозвучало в мозгу у Якоба, и в этот момент нависшая туча обрушила на Город искрящийся водопад; и безумный айяр издал боевой клич, рассекая ножом пелену дождя.

Собравшиеся в тот день на малой площади Ош-Ханак часто задумывались потом: рассказывать ли им о случившемся, или лучше будет покрыть кобылу болтливости жеребцом благоразумия.

На площади живой кричащий человек бился с бесплотным призраком, с воздухом, с водой, рубя клинком брызжущее марево, взвизгивая и зажимая ладонью несуществующие раны. Айяр храпел загнанным животным, голова в кожаном шлеме моталась из стороны в сторону; наконец он припал на колено, острый нож трижды разрезал мокрый воздух, и слабеющие ноги не удержали грузное тело.

Упали последние капли. Молчащий шейх по-прежнему не отрывал взгляда от дальнего угла площади, и Якоб наконец нашел в себе силы повернуться. Шейх пристально всматривался в доминиканского священника фра Лоренцо из португальской миссии, а подавшийся вперед священник впился в упавшего стражника остановившимся взглядом из-под грубого полотна капюшона, и плечи его дрожали от напряжения…

Якоба сильно толкнули в грудь.

– Ты лекарь? – гнусаво каркнул один из друзей лежащего десятника. – Проверь…

Якоб склонился над айяром и прижал пальцы к колючей толстой шее. Пульса не было. Зрачки умершего расширились, и в них стоял – страх.

Страх.

Рядом в пыли, мокрой и липкой после дождя, валялся узкий перстень с багровым, как лицо айяра, камнем – видимо, потерянный мертвым. Не сознавая, что он делает, Якоб незаметно накрыл перстень ладонью и сунул за пояс своей шерстяной джуббы.