Ты попытался убедить себя в реальности угрозы – и не смог. Слишком спокойно шел невозмутимый Бродяга, слишком небрежно находил он нужный поворот. Ты посмотрел вниз и обнаружил в левой руке его, в тонких белых пальцах, маленький необычный бубен – нет, даже не бубен, просто металлическое кольцо с колокольцами и пергаментными перетяжками. Кольцо ритмично позвякивало, ударяясь о бедро идущего. Ты быстро наговорил кусок витража – ритмы совпали вплоть до удара четных переходов. Значит, вот оно что… Любопытно, догадывается ли об этом Магистр?

Ритм. Для него необязательны слова. Ритм шагов, ритм дождя, ритм звона мечей о доспехи… Ритм. Глухой барабан или струны кото, под которые безмолвные желтолицые монахи уходили в Пустоту и прорывались к просветлению. Нет, это не у них, это у нас, но все равно. А слова?

– А слова? – бросил ты в прямую спину Бродяги. Тот, не оборачиваясь, выразительно постучал пальцем по голове.

Ну, конечно… Для него это просто. Слова в голове, они не произносятся. Правда, тогда есть одна большая разница – задумывался ли над ней сам Бродяга? Слово-знак, произнесенное или записанное, резко отличается от смысла, слова-образа. Кипарис – слово-знак, кипарис вообще. Дерево. Большой кипарис – уточнение; не просто кипарис, но большой. А образ, недосказанное? Шорох волн, облизывающих кромку берега, вечернее небо с воспаленными прожилками заката, и черной свечой врезанный в дугу горизонта – большой кипарис. Как вложить все увиденное в слова? Может быть, молча?… Где найти человека, забывшего слова, чтобы с ним поговорить?

Он гений. Он открыл такие залежи в своем сдвинутом мире, что дух замирает, и сердце обрывается в задыхающуюся пропасть. Гипноз, ясновидение, чертовщина, чародейство, – какая разница, если он первый вышел на дорогу молчания, вышел от бессилия, от чувства неполноценности, от невозможности говорить и невозможности молчать. Неуклюжие спотыкающиеся шаги, он может пока немного – немного в сравнении с привычными витражами, закованными в броню всесильных слов. Но за его попытку можно отдать витражи патриархов. Впрочем, не увлекайся, ты их не видел и не читал, разве что самую малость, так что и патриархи могли быть весьма серьезными ребятами…

Ты крепко сжал плечо Бродяги, и он обернулся. В ответ на твой восхищенный взгляд слезы набежали на серые глаза, смывая пыль, не имеющую возраста, открывая горькую детскую обиду, боль безногого мальчишки, удостоившегося похвалы за отличный бег на костылях. Ты отрицательно покачал головой.

– Нет, Бродяга, это не костыли… Когда-нибудь ты вспомнишь о попытках пробиться через немоту – и вспомнишь с гордостью, понял! Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний, пусть не верует бродяга и ни в птичий грай, ни в чох… Это не витраж, это песня. Пусть простенькая, и не к месту, но каризы защищены от стихий, и все знают о защите, и никому не приходит на ум сесть по-человечески, заварить чаек и негромко запеть – не из тайных помыслов, но от души. Да, Бродяга? Ни на призраки богатства в тихом обмороке сна, ни на вино не променяет он заветный сундучок. Давай, парень, присоединяйся…

Звякнули колокольчики. Бродяга присел рядом, постукивая по коленке своим экзотическим бубном и неумело улыбаясь. Кажется, он понял.

Шершавые стены каризов, немало повидавшие на своем каменном веку, недоуменно взирали на крайне несерьезное поведение двух вроде бы солидных мужчин. Мастеров.

Старик

Трудно стать Верховным. Но трижды труднее им оставаться. Зазеваешься, не успеешь увернуться – вроде бы и малая царапина, и не болит, а Ложа уже собралась вокруг, на запах и слабость, ждет, кто первый вцепится… А первый всегда найдется, ждать не заставит. Сам Верховный в свое время не заставлял. Его никогда не ждали – трудно стать главой Ложи, но можно. Вот он, например, стал, и уступать не намерен, и если бы не нашествие…

Из пяти полков пограничных, из почти семи тысяч бойцов – шесть сотен без малого влетели ночью, задыхаясь, в городские ворота, прогрохотали по настилу до казарм, подштанники отстирывать. И нет, чтоб ветераны, гордость строя, искра визга стали – школяры вернулись паскудные, в спешке набранные, смертники яйцеголовые! А ветераны там легли, под некованные копыта – странно как-то легли, правда, если верить слюнявым трясущимся рассказам спасшихся. Никак не представляется гвардия, ползающая под косматыми упуркскими лошадками, тупо разглядывающая собственный палец, ждущая ленивого взмаха меча, возвращающего на слабоумное лицо осмысленное выражение. Последнее выражение лица. Красивая фраза. Страшненькая. И опять же пыль, пыль от кочевых армад… Почему она черная? Это в летней-то степи, да?

Все в один голос твердят, что упурки ехали рысью, не спеша – и стена черной пыли, ползущая впереди, грузно наваливающаяся на центр и часть левого фланга, сминая людей, воинов, превращая их в сопливых идиотов, дебилов, которых и топтать-то противно… Хотя затоптали все-таки, снизошли…

Ыраман, сын Кошоя, что же это ты такое придумал, для спасения чести отцовой, многократно оплеванной городскими дружинами, властно связанной унизительно подробными договорами? Кого же это ты извлек из капищ ваших шаманских, из скитов тайных, затерянных, памятуя о старых походах, неизменно разбивавшихся о мощь меча и слово магов?… Хватало на степь сил Ложи, его, Верховного, сил хватало… Мастера на войны не ходили. Сидели в каризах, витражи клеили, молодняк натаскивали.

Или ходили? Или не хватало? Почему рухнула дамба, рухнула на втором походе, когда варвары не убоялись стены огненной и готовы были на плечах бегущих войти в город? А ведь рухнула, трижды заговоренная, и поток безумной воды смял, сбил в кучу и повлек прочь вопящих людей, коней, бунчуки с пышными гривами… Чье слово, чья сила? Значит, не хватало. Значит, пора идти в каризы. Пора. Поздно лукавить.

Ты слышишь меня, Ыраман, сын Кошоя, Меч Степей, новый упуркский владыка – я, бывший Мастер, нынешний глава Ложи, обменявший власть на власть, топчу свое самолюбие, топчу, идя к каризам, топчу, в одиночку входя в сумрак коридоров, топчу, наговаривая витраж Дороги, знакомый с юности, потому что…

Слышишь ли ты меня, Ыраман, сын Кошоя, змеиный выкормыш?!

* * *

– Имеющий четыре рода скота знает: жеребец должен быть быстр, овца должна быть тучна, вол должен быть силен, раб должен быть послушен. Послушный раб ест, что дают, спит, где положат, делает, что скажут, живет и умирает по слову хозяина. Выхолощенный жеребец становится мерином, выхолощенный бык – волом, баран – валухом, человек – евнухом. Выхолощенный духовно становится рабом. Черный ветер возьмет его душу и подарит послушание. Таков закон степей, вечный и неизменный, как скрип деревянных повозок, как дуга горизонта на зазубренных остриях легких копий, как темное слово шаманов. Таков закон, и имеющий четыре рода скота его знает.

…Верховный стиснул руками виски и хрипло выдохнул воздух, сбившийся в шершавый плотный ком.

– Но почему? Почему именно гвардия, серебряные щиты? Почему не эти, не новобранцы, мясо красных бурь?

Магистр устало повернулся к нему.

– Дворцовые интриги сделали твой ум неповоротливым, Бывший, но и тебя не тронул бы Черный ветер. Плохой из тебя выйдет раб. И из меня. И из Бродяги. Из Чужого вообще не выйдет. Мы приучены думать. Почему надо спать, где положат? Почему надо есть, что дают? Плохой раб, много ест, мало работает, задает вопросы. Солдат – хороший солдат, заметь! – вопросов не задает. Он приучен выполнять приказы, это у него в крови. Солдат силен, ест, что дают, спит, где положат, живет и умирает по слову хозяина. Отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И замордованный земледелец – отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И искушенный щеголь-царедворец. И правитель – из правителей вообще получаются самые лучшие рабы, кому, как не тебе, знать об этом? А школяры с тупыми копьями и полным отсутствием боевого азарта, подмастерья из каризов, мы с тобой – нас Черный ветер, может быть, и не возьмет. Зато нас тихо вырежут упурки – слишком мало думающих, еще меньше говорящих, почти никто не способен сражаться.

Верховный тяжело поднялся. Его лицо было обожжено открывшейся правдой, но осанка сохранила прежнюю гордость.

– Спасибо. Спасибо за твои слова. Завтра упурки будут под стенами. Я выведу дружины в поле, и маги Ложи сделают все, на что мы еще способны. Ты прав. Мы подонки, но рабы из нас плохие. Спасибо.

– Сядь, Бывший. До завтра далеко. Но я не остановлю тебя – выводи дружины. А Ложу свою оставь дома. Завтра на стены выйдут Мастера. Пятеро уже там. Они попробуют держать Черный Ветер. Ну а если… Тогда выйду я, хотя пределы сил моих давно ведомы мне.

Рядом со стариком бесшумно вырос Бродяга, белея и умоляюще трогая Магистра за рукав. Тот покачал головой и спокойно взял со стола пожелтевший от времени лист бумаги.

– Ты правильно понял меня, Бродяга. Да, это тот самый витраж, который ты стащил три года назад. И если Пятерых не хватит на ужас упурков, я буду договаривать витраж патриархов. И я знаю, что произойдет, если на язык не придут нужные слова. Возможно, самые простые слова…

…Ты подошел к старику, сурово глядевшему в бледное лицо Бродяги, и осторожно высвободил потертую бумагу из костлявых пальцев. Потом опустил глаза.

Соловьи на кипарисах и над озером луна, камень черный, камень… Пауза. Пол-листа исчеркано небрежными смешными рожицами – веселым человеком был безымянный патриарх – и внизу еще кусок текста. Я бродяга и трущобник… Зачеркнуто. Все забыл теперь навек ради розовой усмешки и напева одного… И совсем внизу, размашистым почерком с левым наклоном, – «пять Стихий – пять строф». Все.

Ты опустил листок на стол.

– Не торопи меня, старик. Мне кажется, я знаю этот витраж. Не спрашивай, откуда, и не торопи. До завтра.

* * *

Ровная и гладкая, выбеленная известкой угловая башня Зеленого замка круто уходила вверх, словно ножка исполинского гриба; нависающая черепичная крыша еще более усиливала сходство, и лишь там, у самого карниза, чернело едва различимое снизу окошечко, напоминавшее скорее бойницу. Из его узкой прорези хорошо были видны зубцы крепостной стены и часть равнины, мерно и неотвратимо заполнявшейся тускло отсвечивающими шишаками, щитами, гранеными копьями тяжелой конницы. Верховный сдержал свое слово. Раба из него не получилось.

Он стоял у окна, глядя вниз, не имея решимости и сил обернуться и встретить сосредоточенный напряженный взгляд Магистра. Утреннюю беседу старика с вернувшимися Мастерами он не слышал, но знал, что они не вынесли ночного ожидания и отправились навстречу упуркам, жгущим окрестные деревушки; и слышал сдавленные ругательства раненого Мастера Воды, и видел слезы в рыжих глазах Мастера Огня. Этого было достаточно, чтобы молча последовать за Магистром в башню и так же молча кивнуть Бродяге, раздобывшему где-то изогнутый боевой топор и упрямо застывшему у входа в башенные двери. Никому не доверял больше Бродяга, но любить он умел, и понимал теперь Чужой, что во всяком случае будет у него пара минут, пока любая неожиданность пройдет через Бродягу. Если пройдет.

Погрузившись в невеселые мысли, он пропустил тот момент, когда горизонт вспух гигантским шрамом и прорвался медленно текущими шеренгами низкорослых лошадок, ровно раскачивающих своих седоков, затянутых в кожаные куртки с металлическими пластинами на груди. Спину упурки не защищали – только трус поворачивается спиной к врагу.

Плохой исторический боевик. Слишком достоверный, и потому раздражающе тягучий. Ряды нелепых потных статистов, вытоптанные и загаженные лошадьми декорации, зелень, медь, охра. Дело лишь за пурпуром и кармином. Но за ними дело не станет. Уже выехал вперед широкоплечий варвар, отличающийся от соплеменников лишь высоким шлемом да трофейным гнедым иноходцем, уже выбежали вслед за ним с полдюжины косматых старцев, увешанных костяными амулетами от островерхих шапок до меховых сапог; уже прорезали напряжение равновесия их визгливые голоса, сопровождаемые одобрительным похлопыванием по коже седел всего упуркского воинства. Уже вырвался из городской дружины невысокий сухощавый всадник и, подхлестнув своего вороного, оказался на середине пока ничьей земли.

Всадник привстал на стременах, досадливым движением отбросил назад выбившуюся из-под шишака прядь волос и махнул коротким мечом в сторону степняков, обернувшись к хмурым лицам дружинников и беззвучно раскрывая рот. И в это мгновение ты проклял все традиции и обычаи, приказывающие начинать битвы эффектным жестом власть предержащих, потому что на вороном коне выхватила свой маленький меч Аль-Хиро, Звезда и дочь Звезды, хрупкая избалованная девочка с капризным изгибом губ. Ты отшатнулся от окна и увидел пустую комнату. Старика в ней не было. Он ушел. Неслышно и недавно.

…Ты бежишь по ступеням винтовой лестницы, соскальзывая и хватаясь за обдирающие руки перила, рискуя ежеминутно поломать себе все, что только можно поломать, ты пытаешься восстановить дыхание, но вдох и выдох сливаются в одну обжигающую смесь, и каждая ступень болью отдается в воспаленных легких – ибо ты видел, как у самых копыт испуганно встающего на дыбы вороного закрутились крохотные пылевые воронки и начали расширяться, повинуясь взвизгиваниям вымерших шаманов, темнея и вырастая стеной, отнимающей душу и дарящей послушание; ибо ты видел, видел пыль, становящуюся Черным ветром.

…Ты бежишь по нескончаемым виткам, поворотам, изгибам, неслышно шепча проклятия на всех известных тебе языках и наречиях, потому что крик плотно заперт во вздувшемся горле – ибо ты вспомнил витраж, вспомнил, наконец, слова, сказанные некогда веселым патриархом, любителем выпить и рисовать смешные рожицы, вспомнил слова человека, плюющего на черный ветер, и на красный ветер, и на все остальные ветра, не знающего, что такое послушание, не имеющего четыре рода скота и забывающего записывать свои слова не от легкомыслия, но от щедрости и спокойствия…

…Ты бежишь, скользишь, падаешь, вскакиваешь, – ибо ты знаешь, что старый костлявый ироничный хрыч, обожающий вопросы без ответов, отлично заваривающий чай, тоже нашел единственно возможные слова, не мог не найти, и он будет говорить, будет держать проклятый ветер, хотя пределы сил его изношенного тела отлично ведомы всем, в том числе и ему самому. Рукописи не горят, храмы не рушатся, музыка продолжает звучать, но умирают люди, и это стократ больнее, а в этом мире…

Растолкав остолбеневших дружинников, намного опередив задохнувшегося Бродягу, ты вылетел в первые ряды и заметил далеко впереди сухую сгорбленную фигуру, закрывающую лежащего на земле маленького хрупкого всадника от нависшего финального занавеса Черного ветра, и услышал первые слова, заставившие сошедшую с ума древнюю пыль дрогнуть и остановиться, прислушиваясь…

…Соловьи на кипарисах и над озером луна, Камень черный, камень белый, много выпил я вина, Мне вчера бутылка пела громче сердца моего: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

Он держал Черный ветер, выцветший старый человек, не идущий по следам древних, но ищущий то, что искали они; через пропасть лет ощутивший давно мертвую радость давно мертвого патриарха, сумевший сделать ее своей, и теперь чужие слова вновь оживали над замершей равниной, и темные крылья не могли сойтись над ними и начинали понемногу светлеть…

…Виночерпия взлюбил я не сегодня, не вчера, Не вчера и не сегодня пьяный с самого утра, Я хожу и похваляюсь, что узнал я торжество: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»