– Вставай, хозяин. Аллан увел чужих в заросли. Пора.

Я встал, и мы пошли. Вряд ли здесь годилось другое определение, кроме простенькой жесткой фразы: я встал, и мы пошли. Пошли, подхватывая собранные предусмотрительным японцем котомки, а за фермой обещал присмотреть Большой Бен, после огорода внезапно подобревший. Пока я ждал, Хо втолковывал ему о тонкостях обращения с Брамапутрой, о его любви к замоченному саго, о необходимости ежедневной чистки хвостового оперения, причем Большой Бен внимательно слушал многословного японца, кивая и соглашаясь – а слушать внимательно кого бы то ни было вообще не входило в привычки семейства Бакстеров. Мне думается, что если бы не Бен и его ободранный Джонни, проникшиеся к Хосите с нашим рыжехвостым индусом искренним уважением – Хо обязательно прихватил бы в заросли избалованного нахального Брамапутру, чтобы иметь удовольствие лично руководить чисткой хвостового оперения.

Так что, лавируя между стволами, я мысленно поблагодарил Большого Бена, а Хосита делал это вслух и довольно долго.

…Аллан честно отрабатывал полученный задаток и протащил задыхающихся работодателей сначала по рвущим подошвы Белым скалам, потом кругами через шипастый кустарник, и лишь потом выволок насладившихся экзотикой приезжих на более или менее проходимые охотничьи тропы. Я понимал, что мы с Хоситой могли быть тихими и незаметными лишь для любопытных чужаков, но Аллан всю жизнь провел в зарослях – да и закончил ее там же – и временами охотник фыркал в ворот потрепанной куртки, косясь на шевелящиеся ветки, а глаза его щурились до обидного весело. Плевать было Аллану на нас – он давал обещанный товар за выплаченные деньги, а остальное его не интересовало. Среди охотников случались самоубийства, да и убийства тоже, но никто из идущих по зарослям не уходил в Сальферну. И если кто-то и нашел бы общий язык с Хоситой – так это охотник Аллан.

– Чего ты хочешь от жизни, Хо?…

Да, они бы поняли друг друга.

За пять дней дороги я многое узнал. Я узнал, что толстого остроумца зовут Ян, и его очень недолюбливает желчный Макс и медлительный обладатель перебитого носа со странной фамилией Гартвич. Я узнал, что Макс шел в Сальферну за жизнью, подтверждая это желтизной изможденного лица, жирный Ян – за чем-то, что он называл научным объяснением, а успевающий всюду ленивый Гартвич… Гартвич шел за компанию.

Из всех них я понимал лишь Макса, потому что в Сальферну не ходят за компанию, и тем более за научным объяснением, туда идут за мамой, или когда больше идти некуда, или так, как ходят або – навсегда. Только шаман не имеет права уйти в Сальферну, и его просьбы никогда не исполнятся, и этим шаман расплачивается за знание.

Я чувствовал, что и за мое знание придется платить, ибо сердце знающего в доме плача, а сердце глупца в доме веселья; так писал мой отец в дневнике, забытом на столе, или оставленном специально, дневнике, где жизнь шла вперемешку с вымыслом, сказкой, и жизнь была причудливей вымысла, а сказка страшнее жизни, и в конце я стал понимать, как мой смеющийся отец смог уйти с або в Сальферну.

И еще я узнал, что с охотником Алланом здороваются кивком, потому что проводнику, купленному за деньги, руки не подают.

Я много узнал за пять дней дороги, и впервые в жизни начал бояться або, я шел в Сальферну тайно от них, и не знал, о чем буду просить. Вначале я вроде бы знал, но за эти дни набежало слишком много разного, и когда шестым утром мы наконец вышли из зарослей – я неожиданно для самого себя поблагодарил Хоситу за его молчание. Он поклонился, почему-то сжав пальцы в маленькие кулачки и согнув руки перед собой. Бедный одинокий Брамапутра, как ты там?… Впрочем, это не имело никакого значения, потому что мы уже пришли.

Мы с Хо видели радужный круг Сальферны, и темнеющий вход за ним, точно такой, как описывал его сумасшедший старик Якоб, когда дети собирались в его хибаре холодным вечером; видели охотника Аллана, остановившегося на самой границе круга входящих, и махнувшего оттуда замершим спутникам; и видели маленький блестящий пистолет в руке Гартвича, направленный на беззаботно поворачивающегося Аллана.

Звериного инстинкта охотника хватило на два судорожных выстрела, после чего Аллан тихо лег на размытой черте круга, головой ко входу. Серый Гартвич подхватил обмякшего Макса и поволок в Сальферну, не обращая внимания на спотыкающегося позади толстяка Яна, придерживающего на бегу перебитое левое предплечье. Они остановилось у входа, не решаясь броситься внутрь, и этой заминки хватило для многого.

За спиной колеблющихся чужих медленно поднялся убитый охотник Аллан. Он был весь в какой-то бурой грязи – лицо, руки, одежда – а в нижней части живота чернело пулевое отверстие, из которого уже переставала сочиться кровь. Вязкая, запекающаяся кровь. Аллан смотрел прямо перед собой, и это не напоминало взгляд живого человека – так смотрели мертвецы из бесконечных историй хихикающего старого Якоба, и я закричал, но непривычно жесткая рука Хоситы зажала мне рот, и не дала кинуться туда, где мертвый стоял за спинами живых.

Впрочем, не совсем живых, или совсем неживых, потому что деревянным движением Аллан вставил нож в широкую спину Гартвича, и тот охнул и выпустил сбитого последним выстрелом Макса, и Гартвич пополз по земле, но недалеко, и затих, под визг трясущегося Яна, хватающегося за сердце, оплывающего рядом с неподвижным Максом…

Гартвич встал. Он стоял спиной ко мне, и из этой спины нелепо торчала рукоятка охотничьего ножа; он стоял перед Алланом, и с него стекала невесть откуда взявшаяся грязная вода, она текла с волос, каплями скатывалась по рукавам, повисая на сведенных агонией пальцах…

Нет, Гартвич не был ранен. Он был убит.

В тот момент, когда существо, еще пять минут назад носившее странное имя Гартвич, вцепилось в горло существу, еще пять минут назад носившему имя Аллан, и оба мертвеца застыли, шатаясь в неустойчивом равновесии – на непокрытую голову охотника опустилась неуверенная, но настойчивая рука вставшего застреленного Макса. Два покойника рвали на части третьего, и толстый Ян начинал ворочаться, силясь привстать на подламывающихся локтях…

Мой ужас прорвался наружу. Это к моему горлу тянулись синеющие пальцы, это в меня хотели они войти, смертным холодом прорастая сквозь тело, становясь мной, растворяясь и растворяя… Что ж ты наделала, Сальферна?!

– Идем, хозяин. Они хотели – они получили. Ты тоже хотел. Идем.

Я не пошел. Я стоял на границе круга, не видя копошащихся медленных мертвецов, начиная понимать Сальферну, место, где исполняются просьбы, начиная понимать маму над трехглазым затихшим отцом, так и не выпустившим из рук тусклый ствол, брата, неподвижно спокойного в извивающихся стыдных тенях, начиная понимать; и я молил Бога, какой он там ни есть, чтобы вышедшие из кустарника або поскорее убили меня, молил не дать мне упасть в круг, не дать приобщиться к ушедшим; и первое копье, тонкая зазубренная нить, не дотянулась до моей груди, прерванная в воздухе крылом Брамапутры, или рукой Хоситы, и мне было трудно додумать эту мысль до конца.

…Або суетились, размахивали копьями, крича свистящими высокими голосами, а в их гуще плясал бойцовый петух Хосита, приседающий, хлопающий страшными крыльями, с красным гребнем волос в запекшейся крови, и шаман надрывался, пытаясь перекричать шум и вопли, и все-таки перекричал, и оставшиеся в живых побежали, бросая оружие, оглядываясь, повинуясь приказу шамана, никогда не уходящего в Сальферну и знающего то, что теперь знал и я.

Сальферна выполняла не все желания. Слишком дешево, слишком наивно, слишком по-человечески!… Увы, она выполняла только предсмертные желания.

И выполняла их – посмертно!

И лишь шаман, старый, сгорбленный материалист, мог представить себе хаос, если сейчас на границе круга убьют человека, который не хочет ничего.

Или, вернее, который хочет НИЧЕГО!

* * *

– Чего ты хочешь от жизни, Хо?

– Ничего, хозяин.

– Совсем?…

Это был совершенно неправильный японец.

Глава восемнадцатая

– Пора, – сказал Мом. – Пошли.

Сарт встал и принялся натягивать свой балахон. Я взял со стола завтрашнюю – нет, уже сегодняшнюю! – газету и вышел на балкон. Ветер вырвал хлопающий лист у меня из рук и понес вдоль темных молчащих окон, пока не наигрался и не нацепил газету на ветку дерева. Утром ей уже никто не удивится.

«Надо затеряться в священном сумраке, – вспомнил я давно забытые слова, – где радость освобождает человека от него самого. В бездне мрака, где любовь зажигает огонь смерти, я вижу зарю вечной жизни. Благодаря этой необъятной любви нам дается радость умереть для самих себя и выйти из себя, растворившись в жгучей тьме».

«Может быть, ты был прав, мудрый аскет Сарадананда, – думал я, – но твоя правота не облегчает моей судьбы, и не бывает правоты на все случаи жизни».

«Третий звонок, – понимал я, – третий звонок, и неизбежность уже садится в кресла партера. Занавес. Ваш выход».

Когда я вернулся в комнату, Сарт успел переодеться и стоял над раскрытой шахматной доской с выстроенными фигурами, держа в руке бутылку с красным «Немеш Кадар».

– Пора, – сказал Сарт, и густая багровая жидкость пролилась на деревянные войска.

Мы вышли из квартиры, аккуратно прикрыв за собой дверь, спустились по лестнице и выскользнули из подъезда в сонный переулок.

– Подождите меня, – сказал я, сворачивая к трамвайной остановке.

– Подождите меня. Я скоро…

Пролог

Душу нельзя продать. Ее можно только потерять и

никогда больше не найти.

Р. Брэдбери

Каббалистическое мировоззрение считает все душевные

кризисы проявлением непрекращающегося противоборства между

желанием тела получать и стремлением души отдавать.

Введение в Каббалу

Бесконечно больное, рыхлое солнце зависло над притихшей равниной, все медля скатиться за горизонт; и алый фильтр наползал на линзу закатного прожектора, багряными отсветами заливая зубцы крепостных стен, заново окованные створки ворот, кольчуги и шишаки дружины, упрямо склоненные пики ополчения, и дальше, дальше, через неширокую полосу ничейной еще земли – бунчуки, подстриженные гривы, мохнатые шапки и изогнутые клинки, и длинная вереница повозок, растянувшаяся узким полумесяцем…

Дети Занавеса стояли перед Людьми Помоста, и каждый твердо знал, что нет на этой земле места еретикам и инакомыслящим, и что сегодня каждому воздастся по вере его. И тесно было Городу и Степи на сегодняшней равнине.

Семицветный бунчук бился на ветру, и тень его хвостов хлестала по суровому лицу Эйрира Кангаа, Отца пуран, Владельца белой кошмы. Голова его была непокрыта, и ветер, трепавший символ Друга людей Безмо, не осмеливался тронуть вьющиеся черные волосы вождя – некогда черные, а теперь обильно усыпанные пеплом седины, золой сгоревших лет. И лишь на самом дне сузившихся глаз его иногда еще мелькала прежняя улыбка веселого табунщика Кан-ипы, но лишь на самом дне и очень, очень редко. Смерть Хозяина белой кобылы – один палец. Всеобщий хурал – второй палец. Уход за Занавес друга Безмо и избиение шаманов – третий и четвертый пальцы. Объединение племен – пятый палец. Целая ладонь власти. И вторая ладонь. И третья.

Раскаленный, ненавидящий взгляд его летал над головами воинов к городским стенам, туда, где на небольшом возвышении хлопал крыльями лилово-белый плащ патриарха Скилъярда Проклятого, главы Топчущих Помост. Успел, успел еретик сжать в кулак железную руку городских дружин, успел протянуть ее над неукротимостью степного половодья, успел… И взгляды вождей скрещивались над крохотным плацдармом ничейной, пока ничейной земли, где сильнейшие ломали копья в ярости поединков, и несколько тел уже замерли поодаль, а последний все стоял, опершись обрубком ноги на труп лошади, пока милосердие стрелы не отпустило его на вечную свободу.

Вожди молчали. Они понимали закон. Война – это зрелище. Война – это великое зрелище, и горе нарушившему ее вечный и прекрасный порядок. Пусть при взгляде на гибель немногих сердца многих переполнятся отвагой и гневом, пусть глаза их станут цвета печени врага, а в ушах зазвучит барабан безумия. Пусть… Есть еще время.

Время, действительно, еще осталось, и поэтому внимание сторон не сразу привлекли три нелепые фигуры, вышедшие на ничейную землю и медленно, неуклонно продвигающиеся к центру. Они брели, огибая тела, а глаза воинов удивленно скользили по пятнистой хламиде, бурому бесформенному балахону, – пока не останавливались на плетущемся позади невысоком узкоплечем человеке.

Потом всадники спешились. И дружинники обнажили головы.

Шепот прошел по рядам.

Потом все опустились на колени. И тихо стало вокруг.

Вожди остались стоять. И ненависть их глаз предательски заплывала блестящей влажной патиной… Они стояли. Они молчали. И слез не стеснялись вожди.

Здравствуй, табунщик. Здравствуй, Скилли…

Здравствуй вовеки, учитель… Идущие на смерть приветствуют тебя. Где же ты был так долго…

Занавес.

Мой выход.

Каждому. Воздастся. По вере. Его.

Каждому. Воздастся.

Каждому.

Когда спина идущего впереди Сарта качнулась и стала медленно уплывать куда-то в сторону, я остановился и устало опустился на труп неизвестно откуда взявшейся здесь лошади. На большее сил уже не оставалось.

…Семь дней назад мы вышли из Двери на каком-то забытом Богом и людьми плоскогорье. С этого момента Мом превратился в сомнамбулу. Он еле переставлял ноги, не отзывался на наши окрики, отказывался от воды и, казалось, все силы его уходили лишь на одно – удержать, не выпустить наружу неведомое, закипавшее у него внутри. Мы с Сартом по очереди буквально тащили его на себе, и горный бесконечный серпантин цеплялся за наши стоптанные подошвы.

На третий день мы нашли потертый кожаный мешок с едой – надо заметить, совсем небольшой мешок. Чуть дальше, за серым уступом, напоминавшим спящего кота, обнаружилась ветхая хижина и тело старика на ее пороге. Он умер совсем недавно, разложение еще не успело вдоволь натешиться им; рот мертвого был приоткрыт, и я заметил, что у старика был вырезан язык. По всей видимости, давно. Сарт долго смотрел на покойника и наотрез отказался идти дальше, пока мы не похороним хозяина хижины. Мне пришлось немало повозиться, прежде чем я сумел вытащить из скрюченных пальцев безъязыкого старца его посох – и я еще подивился тому, что посох был окован полосами стали, с массивным набалдашником на одном конце и коротким острием на другом. Позднее рывшийся в хижине Сарт вынес оттуда ржавое зазубренное лезвие боевого топора и, нацепив его на посох-древко, воткнул секиру в холм из камней, которыми мы завалили могилу вместо земли. Еды в мешке с трудом хватило на два с половиной дня. К тому времени мы спустились с плато и пошли вдоль пенной клокочущей речушки. Мом есть не стал.

К вечеру мы обогнули сожженное поселение, а на закате нам преградила дорогу кучка вооруженных оборванцев. Один из них без долгих разговоров полоснул меня ножом по руке – рана сильно болела потом, но оказалась неопасной – и тогда Мом убил их всех. Убил вяло, равнодушно, и, по-моему, он так и не понял до конца, что делает. Так мимоходом отодвигают колючую ветку, случайно оказавшуюся на уровне лица. Так наступают на муравья. Мом убил их, и мы пошли дальше.