— А оружие?! — завопил он. — Что это мы, с голыми руками в Ларь попремся?! Черч, у тебя меч есть? Или копье, на худой конец...

— Вот именно, что на худой... — Черчек хмыкнул в бородищу и двинул бровями. — На кой он мне сдался, меч-то? Землю им копать? Или дрова рубить? Топор есть, так он для боя не особо ухватистый; ножи есть, лопата, серпов штуки три... мотыга еще есть в сараюшке и вилы, так их этот медведь об меня попортил...

— Ну тогда пошли, — я встал из-за стола и улыбнулся разочарованному Тальке. — В сарай пошли, инвентарь твой смотреть.

И мы пошли. В сарай.

Талька немедленно ухватился за мотыгу и стал ею махать в тесноте сарая на манер алебарды, чуть не раскроив старику голову. А я снял с гвоздика пару серпов и принялся их разглядывать.

Почти. Почти — как надо. И рукоять длинная, и изгиб лезвия небольшой, а заточено — бриться впору. Я повертел серп в пальцах — нет, не проскальзывает... а ну-ка второй...

— Сдурел? — не очень вежливо поинтересовался Черчек, спрятавшийся за меня от Талькиных упражнений. — Что старый, что малый, одни мозги на двоих... Ячмень жать пойдешь?

— Ты, дед, — бросил я, — такую фразу слыхал: как серпом по гениталиям? Вот и не лезь, куда не просят, пока народная мудрость тебе боком не вышла. Талька, положи тяпку на место! Видишь, дедушка нервничает...

Не договорив, я дернулся и слегка порезал себе ладонь лезвием серпа. Потому что снаружи раздался визг. Истошный и дикий.

Женский визг. И такой оглушительный, что мог принадлежать только Вилиссе с ее луженой глоткой.

Немедленно на визг наслоился звук глухих ударов, топот, треск ломавшихся кольев... Черчек, забыв про Талькину мотыгу, рванулся к выходу, Талька устремился за дедом...

Но первым из сарая все-таки выскочил я. И рукоять серпа бередила порезанную ладонь.

Серп. Один из моих учителей называл его «камой». Он говорил: «Кама — это лезвие, которым бреется смерть, когда у нее намечается праздник...»

21.

...Под луною черной

заплывает кровью

профиль гор точеный.

Ф. Г. Лорка

ВИЛИССА ЧЕРЧЕКОВА

...Я не услышала, когда они подошли.

Выйдя на крыльцо, чтобы вылить из ведра грязную воду, я увидела трех Черчековых парней, прижатых к изгороди толпой — молчаливой и бесстрастной толпой; увидела, как один из наших хватается за живот и пытается удержаться на ногах, непослушных и подгибающихся, как второй — самый молодой и отчаянный — безнадежно отмахивается треснувшим колом...

Последний из бывших волкунов надрывно взвыл — я на миг даже забыла, что здесь, в Переплете, он не способен обернуться — и человеческими ненадежными зубами вцепился в руку ближнего из пришельцев. Тот даже не поморщился, словно не его плоть рвали чужие челюсти. В правой, свободной руке у Боди был тяжелый топор на короткой ручке, и его обух с тупым хрустом опустился на затылок несчастного. Через мгновение Равнодушный стряхнул труп на землю и двинулся к дому.

Они шли — пустые глаза, молчащие рты, окаменевшие лица; они шли — кабатчик «Старого хрена», бондарь, печник, остальные, кого я не знала, а не знала я почти всех; они шли, такие же, как и все, и в то же время совсем другие; они шли...

И тогда я закричала.

Может быть, я надеялась, что меня услышит Таля, услышит и прибежит, и я скажу ему, что мой Дар — его Дар! — в силах... Дура! Ни на что я не надеялась. Просто кричала, как животное при виде бойни. Ведь знала же, с первой минуты знала, еще когда этот упрямый Бакс вернулся и рассказал о встрече с Бредуном — знала, что раз Неприкаянные рядом, значит, и кровь — тоже...

И когда мимо меня пронесся вихрь, я зачем-то выплеснула на него воду. А он и не заметил, он мчался дальше и мокрым весенним кабаном врезался в толпу Боди.

Один раз я сумела разглядеть его лицо и ужаснулась — Бакс смеялся. Он смеялся и вертелся в людском месиве, а руки его жили какой-то своей, страшной жизнью; и вокруг каждой из них плясал стальной огонек, будто две маленькие смерти подарили веселому грубияну две маленькие косы.

Он жал их, как жнец — ячмень; Смеющийся среди Равнодушных, Горящий среди Сгоревших, Живой среди Неживых...

Среди мертвых. Потому что кол воспрянувшего волкуна перешиб шею тому Боди, который был толстым кабатчиком, и который был последним. Сам парень не удержался на ногах и шлепнулся на поверженное тело, а когда встрепанный Бакс протянул ему руку — щенок не удержался и лизнул Баксову окровавленную ладонь.

Вожак, — поняла я. Дура я, дура...

Подбежал расхристанный Талька с Черчековой мотыгой наперевес и с разбегу уткнулся головой в Баксову грудь. Бакс осторожно отодвинул от своего лица мотыжную рукоять, сунул серпы сзади за опояску — я уж и не знала, как их теперь называть, после такого побоища — и погладил мальчишку по затылку.

После отстранил, заставил внимательно оглядеться вокруг и заглянул в расширившиеся от увиденного глаза.

— Ну как? — спросил Бакс.

— Страшно, — честно признался Таля. — Страшно и дико. А я, болван — меч...

— Ну и хорошо, раз понял, — кивнул Бакс. — Набирайся ума, а я пока за двоих убивать буду — и за тебя, и за себя. И за Энджи.

Последние слова он произнес с тоской и злостью, острыми и кровавыми, как лезвия его серпов.

— Ой, Баксик, — удивленно шепнул Талька, — тебя порезали!.. смотри — рана...

Мальчишка мгновенно расслабился, сощурился и положил ладонь поверх неглубокого, но, должно быть, болезненного пореза на Баксовом плече. Губы Тальки дрогнули, он скоро зашептал нужные слова — эх, дите ты, дите, до чего ж ты на ученье-то легкое!.. тебя бы к нам лет на десять, я б тебе сама все отдала!..

Много молодым дадено, да не все молодым можется... Дар, когда наружу идет, через душу проходит, душой насыщается; губить идет — злое берет, лечить идет — доброе берет, утешать идет — боль берет, свою поверх чужой... Нет у молодых до поры ни боли великой, ни добра немерянного, ни зла неподъемного. Оттого и знают нас, Ведающих, стариками да старухами. У старых душа — что подвалы скупца. Всякое сыщется...

Приковылял мой свекор. Мы с ним помолчали и поняли друг друга без слов. Не судьба, значит, нам здесь оставаться, а судьба в Ларь идти.

Ни поспорить, ни обхитрить... Сегодня Боди нагрянули, после перерыва этакого, завтра Страничник явится, а мы без мальца сами как дети малые. Пропадем ни за грош ломаный...

Да и так, видать, пропадем. Только — где наша не пропадала? Везде пропадала, со счету сбились...

Бакс изумленно смотрел на свое залеченное плечо, потом перевел взгляд на меня.

— Баба с пустым ведром, — серьезно заявил он, — это, должно быть, к несчастью.

Ведро выпало у меня из рук и загремело по ступенькам.

22.

В этой книге всю душу

я хотел бы оставить...

Ф. Г. Лорка

АНДЖЕЙ

...Кто я? Подскажите!..

Нет ответа.

Или их, этих ответов, так много, что они толпятся вокруг меня, улыбаясь и перемигиваясь, и в конце концов они берут меня за руки и уводят в тоску и безнадежность.

Кто я? Словно переворачивается очередная страница, начинается очередная глава...

Почему — словно? Просто: переворачивается очередная страница...

Я — сумрачный маг Арт-Шаран, предавший огню и демонам храмы Фриза за мимолетную улыбку босоногой рабыни с глазами гепарда. И кипящая лава страстей неукротимого старца течет через меня, обжигая и пенясь.

Я — невозмутимый шейх Салим Абу-Раббат, глава секты Великого Отсутствия, прошедший путь фидаи — «Отдающего только жизнь»; и отдавший гораздо больше, чем только жизнь, за право увидеть недозволенное. Я — шейх Салим Абу-Раббат; и ледяная броня бесстрастности охватывает мое высохшее тело.

Я — огненнобородый полководец Тилл Крючконосый, с хохотом взирающий на заваленное трупами Нарское ущелье; я потрясаю трезубцем и клянусь Громовым Инаром, что боги не успеют переварить всех жертв, которые я им принесу. Я велик, вспыльчив и лично казню нерадивых палачей.

Я — безногий нищий у Стены Трещин, и молодые калоррианки отворачиваются при виде моих струпьев, а старшина цеха отбирает у меня две трети милостыни и однажды умирает, потому что я способен пальцами скатать в трубочку медную согдийскую монету, и еще потому, что я тоже человек. Боль и ненависть, и я бегаю во сне...

Я — забитый трупожог Скилли, мечтающий о просяной лепешке, как о недосягаемой благодати; и я — патриарх Скилъярд Проклятый, владыка Топчущих Помост, но низость моего прошлого не в силах замарать лилово-белый плащ настоящего. Гордость, ставшая гордыней, трусость, ставшая осмотрительностью; тля, ставшая небом...

...Кто я? Ответьте!..

Тишина.

Иногда я перестаю быть «Я» и становлюсь таким маленьким, щупленьким «я», у которого колет в боку, болит горло и все время дрожат руки. Кое-что я все-таки соображаю: вот я иду по коридорам — это Книжный Ларь; вот люди в белых одеяниях покорно стоят передо мной — это Страничники; вот кто-то молчит у меня за спиной — это Она, иногда Он, но в конце концов всегда Она... и тяжелый звериный запах странным образом сливается с запахом книгохранилища.

Когда я пытаюсь назвать Ее по имени, через меня идет Сила. Ее Сила. Я мал, болен и слаб, но накопленные ярость, боль и гордыня кипят во мне, и бессильная Сила проходит сквозь них, насыщается душами Арт-Шарана, Скилъярда Проклятого, Абу-Раббата, Тилла Крючконосого, многих других — и Страничники потом уходят, унося в себе частицу полученной от меня Силы.

«Да, Глава», — говорят они, пятясь задом к двери.

И крышка Переплета захлопывается за моей спиной.

Кто я?! Дайте вспомнить!..

Не дают...

Кто я на самом деле?!

Человек? Тогда — который?..

И вновь шелестит, переворачиваясь, очередная страница...

(...зачем, зачем я коплю чужие души в гробнице своего сознания, зачем я даю чужой Силе воплощаться, проходя через накопленное; зачем я даю Книге читать себя?.. что?!.)

Я — толстобрюхий папаша Фоланс, заедающий предобеденную стопку водки куском малосольного огурца; я — довольство, и благодушие, и размеренность бытия.

Я — узкоглазый старик Хурчи Кангаа, жарящий дикую саранчу на одиноком костре; я — полынь степей, я — неприхотливость кожаного ремня, я...

Я — удивленный турист Анджей, я стою над умирающей старухой во флигеле с развороченной крышей, где почему-то пахнет ночным озером и спящими кувшинками. Я — отец, и друг, и муж, и...

Стой! Погоди!.. Не перелистывайся!..

Кто я?! Мгновенье, стой!.. остановись, мразь!..

Опять Книжный Ларь, опять Страничники, склонившие головы; опять Сила идет через меня, подбирая на ходу огрызки краденых чувств, как нищий подбирает рассыпанные монеты; и хлопает крышка Переплета.

Я улыбаюсь.

Я спрятал монетку последнего воспоминания, зажал в кулаке, сунул за щеку, и хитрая улыбка бродит по моему небритому и потному лицу.

Улыбка продирается сквозь щетину, как... как уставший человек через чахлый сосновый лес, а впереди маячит...

Что?!.

«...а упрямый Бакс все тащился за мной, по щиколотку утопая в прошлогодней хвое, и с каким-то тихим остервенением рассуждал о шашлыках, истекающих во рту всем блаженством мира...»

Я крадусь по ниточке этих слов на ощупь, как слепой, а вокруг шумят миры и жизни, черные знаки на белой бумаге; я проталкиваюсь через их мешанину, я иду, спешу, спотыкаюсь, отшвыриваю страницы, хлопающие меня по лицу, как кожистые крылья летучих мышей...

Я вспомню!

Наверное...

23.

Роза,

застыв под луною,

на небе искала не розу —

искала иное.

Ф. Г. Лорка

ИНГА

...и вдобавок мне начали сниться сны.

Вот уже третью ночь. А два раза — днем. Раньше я не любила ложиться днем, но в последние дни я не очень хорошо себя чувствовала, и Черчек, ставший необыкновенно заботливым и оттого немного суетливым, заставлял Иоганну стелить чистое белье и собственноручно поправлял на мне одеяло.

— Не боись, девка, — шутил он, раздувая пегие усищи, — лапать не буду... Эх-ма, старый лапоть, ни к чему мне девок лапать, я б к старухе под бочок — да не разогнуть крючок...

Я улыбалась и легко-легко проваливалась в теплую мякоть сна. И снова видела Энджи — заросшего клочковатой бородой и с воспаленными глазами, видела странных людей в белоснежных балахонах, согнувшихся в поклоне перед моим мужем, видела его лицо — окаменевшее в страшном усилии, чем-то похожее на лицо Атланта с офорта Марли, когда небо впервые опустилось титану на плечи...

Я видела Талю — вытянувшегося, даже возмужавшего, очень похожего на своего отца; Таля сидел в какой-то избе, а напротив сидела женщина средних лет, однорукая и напоминающая Иоганну, и женщина эта что-то втолковывала моему сыну, а он послушно кивал — что было совершенно непохоже на знакомого мне неугомонного Тальку — и перебирал в пальцах разные корешки, веточки, листья...

«Таля!» — попробовала я позвать его, и он вскинул голову, зашарил глазами вокруг себя, а потом понурился и сломал корешок пополам.

Я видела Бакса — он расположился на крыльце и точил две кривые железяки. Он всегда любил возиться со всякими убийственными штуками; а у ног его копошились в траве два маленьких лохматых человечка, они боролись друг с другом, и я впервые услышала голос Бакса, впервые в моих беззвучных снах пробился живой звук.

— Ногу, ногу подставляй, Болботун, — бормотал Бакс, ногтем пробуя лезвие, — так, а теперь на себя... Что, Падлюк, съел?!. Пищи — не пищи, а кинул он тебя! Болботун у нас герой... вон Вилисса говорит, что это он самолично про Анджея вести из Ларя принес, когда нам еще тела потом наколдовывали... Трех кабанов чуть не насмерть загнал, а за одну ночь добрался! Слышь, Болботуша, как ты этих дьяволов клыкастых уболтал, чтоб они тебя не жрали, а везли? Ну ладно, не хочешь говорить, и не надо... Ногу, ногу подставляй!.. вот так...

Голос поплыл, заглох, и вновь — тишина.

Сны. Поначалу я не связывала их с собранием Неприкаянных, о котором никто не заговаривал, словно его и в помине не было; я не связывала сны даже с визитами Бредуна. Он прибегал по два раза на день, но ненадолго, запыхавшийся и возбужденный, он пил с Черчеком, шутил с Иоганной, рявкал на Йориса — тот понимал и любил именно такую форму общения — и разговаривал со мной исключительно о пустяках.

Не связывала сны с Бредуном, а вот — само связалось.

Это Бредун заставил меня все время носить нож. Он сам привязал к ножнам две тесемочки и подвесил их мне на шею, строго-настрого приказав не снимать даже в постели.

— Тепло ему нужно, — загадочно сообщил Бредун. — Живое тепло, и чтоб капусту ни-ни...

Нож на удивление уютно примостился у меня за пазухой и по ночам маленьким зверьком лежал рядом. Я спала, видела сны, а когда просыпалась — ножны зачастую были крепко зажаты у меня в руке, и спокойная сила бродила в сонном теле.

А днем меня иногда знобило. И к вечеру — тоже. Иоганна поила меня горькими отварами и настойками, Йорис подарил меховую безрукавку, и я одевала ее по вечерам. Мы гоняли чаи, Иоганна все чаще заговаривала о приближающихся родах, старик хмыкал в бороду, а потом я шла спать.

И видела сны.

Так текло время в постоянном ожидании чего-то...

24.

Мама,

вышей меня на подушке своей.

Ф. Г. Лорка

ТАЛЬКА

Я — мальчишка. Это обидно и неумолимо, как понимающая улыбка Бакса.

Впервые я понял это, когда испугался пришествия Боди.

Я стоял в десяти шагах от того страшного, что творил Бакс, в животе ворочался кусок тающего льда, и руки тряслись от ужаса и непонятной тяжести.