Мысль добраться до тынецкого монастыря, где аббатом был ее брат Ян, пришла позже. Это давало хоть какую-то призрачную надежду укрыться от Великого Здрайцы и его слуг — а в том, что за ними погоня, Марта не сомневалась ни на минуту.

Они ночевали на постоялых дворах и в придорожных харчевнях (кое-какие деньги у Марты с собой были), а когда — просто в стогах сена или заброшенных избушках, и оставшись наедине, Марта рассказывала четвероногому Джошу-Молчальнику, кто она такая на самом деле, и что произошло с ним.

И Джош внимательно слушал, положив голову на колени Марты и глядя на нее карими глазами Одноухого. Иногда он лапой неуклюже чертил прямо на земле слово-другое — и Марта потом долго улыбалась во сне, перебирая эти слова, как нищий перебирает свой скудный заработок. Это были минуты их горького счастья, когда на время отступала память о том, что жизнь Марты в одночасье рухнула, за ними по пятам идут слуги Великого Здрайцы, и неизвестно, чем закончится завтрашний день.

Они привыкали. Джош привыкал быстрее, и это тоже порождало определенные заботы. Причина крылась в том, что Молчальник и раньше не отличался целомудрием, а теперь, похоже, унаследовал поистине кобелиный характер Одноухого, в чьем теле отныне пребывал. Бродячие суки его не интересовали, он чувствовал себя человеком, причем влюбленным человеком, и Марте все труднее становилось противиться полушутливым домогательствам своего четвероногого любовника, с улыбкой отстраняясь от нахально лезущего под платье пса… Как-то раз она-таки не отстранилась. И — ничего, даже больше, чем ничего, только Марте еще некоторое время было стыдно, но это быстро прошло. А Джош остался все тем же веселым вором, и однажды предъявил Марте украденный у одного из посетителей очередной харчевни увесистый кошелек. Как он ухитрился это сделать, при его-то лапах, оставалось загадкой, и Марта лишь рассмеялась, не удержавшись. Ну а деньги из краденого кошелька им очень даже пригодились — ибо средства, которые прихватила с собой Марта, подходили к концу.

В общем, Джозеф Волож и в собачьем теле оставался прежним, чего нельзя было сказать о Марте. Марта надорвалась, спасая Джоша; и она это знала. Теперь женщина просто боялась извлекать из чужой души что-нибудь существенное — рана внутри нее не заживала, превращаясь в зудящий свищ, и любая «душевная» тяжесть причиняла нестерпимую боль.

Зато Марта обнаружила в себе новую способность. Теперь она могла подбрасывать украденное у одних людей другим. Оно как бы вываливалось через образовавшуюся где-то глубоко внутри прореху — и Марта быстро научилась пользоваться случайно возникшим умением, подбрасывая лишнее тем, кому хотела. Это было ново, необычно, батька Самуил никогда не рассказывал ни о чем похожем — и это открывало возможности, о которых Марта раньше и не догадывалась. Она и сейчас-то не вполне понимала, что ей делать со своим новым даром, и пользовалась им лишь изредка…

Они шли в тынецкий монастырь.

Слуги Великого Здрайцы незримо шли следом.

3

Скорбный Христос со стенного распятия смотрел на замолчавшую Марту. Женщина боялась поднять глаза — ей казалось, что в Божьем взгляде она прочтет осуждение и беспощадный приговор.

Аббат Ян встал, прошелся по келье, сумрачно кивая в такт ходьбе. Лицо его осунулось, потемнело и нисколько не напоминало тот возвышенный образ, какой привыкли видеть приходящие в тынецкий монастырь богомольцы. Плохо было аббату, очень плохо, и не только потому, что сейчас он разрывался между святым отцом Яном и Яносиком из Шафляр, старшим из непутевых детей Самуила-бацы.

— Вчера на рассвете Михал приезжал, — невпопад бросил аббат, перебирая висевшие у пояса агатовые четки.

— Михалек? — вяло удивилась измученная Марта, не понимая, какое отношение к рассказанному имеет приезд в монастырь Михала, их четвертого брата, который был младше Яна и осевшей в Кракове Терезы, но старше самой Марты.

Вот уж за кого никогда не приходилось беспокоиться, так это за Михалека, способного постоять за себя лучше любого защитника…

— Отец умер, Марта, — скорбно сказал аббат Ян, глядя куда-то в угол. — Михал был на похоронах.

— Отец умер, — безвольно повторила Марта. — Батька Самуил. Умер. Умер…

И небо обрушилось ей на плечи.

Когда мир снова родился из кричащего небытия, сузившись до размеров монашеской кельи — аббат Ян по-прежнему ходил из угла в угол, перебирая четки сухими пальцами, а Христос с распятия все так же смотрел на бледную Марту.

— После услышанного я бы предложил тебе для начала обосноваться в монастыре, — Ян отсчитывал слова скупо, как черные бусины четок, — и пересидеть некоторое время в освященных стенах, пока мы не решим, что делать.

— В вашем монастыре?

Что-то, похожее на усмешку, искривило тонкие губы аббата.

— Наш монастырь — мужской, дочь моя. Я бы отвез тебя в чорштынскую обитель кармелиток — тамошняя аббатисса мне кое-чем обязана… Впрочем, сейчас это не имеет значения. Ты помнишь клятву, которую мы давали, уходя из Шафляр?

— Помню, — кивнула Марта.

— И ты поедешь на поминки отца? Подумай, Марта — ведь если мы хотим успеть на сороковины, то выезжать должны завтра, в крайнем случае послезавтра. Ни о каком монастыре тогда и речи быть не может. А если все, что ты наговорила мне — правда…

— Это правда, Яносик. Но если я не встану в нужный день над могилой батьки Самуила — я прокляну себя вернее, чем это сделает любой дьявол. Ты веришь мне?

— Я боюсь за тебя, — ответил аббат.

И Марте почудилось, что в глазах распятого мелькнуло одобрение.

— Ну что ж, — невесело улыбнулась женщина, — раз ворам прямая дорога в ад (не хмурься, Яносик, ты у нас святой, тебя это не касается!), значит, доведется мне еще разок увидеться со старым Самуилом. Может, соберемся на одной сковороде: я, батька, Тереза, Михалек…

— В ад? — странным тоном спросил аббат.

— А что, отец мой Ян, ты не веришь в ад? Весьма удивительно для тынецкого настоятеля!

— Я верю в Бога, — очень серьезно отозвался аббат. — А ад или рай… возможно, они пока что пустуют, Марта.

— Пустуют?

— Я говорю — возможно. Тебе ведь известно, когда Господь будет судить души живых и мертвых, отделяя овец от козлищ?

— По-моему, ты хочешь таким образом отвлечь меня, Яносик, от более земных забот. Конечно, известно. Когда наступит Dies irae, День Гнева, Судный день.

— Значит, Судный день еще не настал?

— Издеваешься, святой отец?! Конечно, нет!

— Но если нас еще не судили, — плетью хлестнул голос аббата, — если Господь еще не вынес нам приговор, то почему нас должны наказывать или награждать?! Кто взял на себя право судить, карать и миловать раньше Господа?! Откуда рай или ад, кара или воздаяние, если приговор не вынесен?! Ответь, Марта!

Марта растерянно молчала.

— Ты что-нибудь слышала о ереси альбигойцев, которые сами себя называли «катарами», что по-гречески значит «чистые»? О крестовых походах внутри Европы, случившихся почти четыре века тому назад, когда альбигойский Прованс истекал кровью, когда пало Тулузское графство, а преданный анафеме граф Раймунд VI Тулузский уступил свой титул крестоносцу Симону де Монфору — правда, через два года доблестный граф Раймунд отбил родную Тулузу у захватчика, а еще через два года крестоносец де Монфор был убит во время восстания местного населения! Что ты знаешь о маленькой крепости Монсегюр в Пиренеях, которая пала последней?!

Аббат Ян перевел дыхание, некоторое время молчал, а потом виновато посмотрел на Марту.

— Извини, Марта… ты и не должна быть знатоком в подобных вопросах. Просто ересь катаров уже давно не дает мне, аббату Яну Ивоничу, вору Яносику из Шафляр, спать по ночам. Да, «чистые» исказили многие католические догматы; да, они протащили в христианство зороастрийских Ормузда и Аримана, как символы добра и зла; они считали, что исповедуясь, мы помогаем Господу, а не наоборот, но не в этом дело. Невместно мне осуждать поступки святого Доминика Гусмана, основателя ордена доминиканцев, но я бы не стал подобно ему жечь «чистых» на кострах. Я вообще не люблю костров, Марта…

— Ты что-то не договариваешь, Яносик, — бросила Марта, пристально глядя на взволнованного аббата. — Я могла бы украсть у тебя это «что-то», но вор не должен красть у вора, а сестра у брата. Расскажи мне сам.

— Альбигойцы считали, что после смерти человек начинает жить заново, что душа его воплощается в ином живом существе — звере, человеке, птице — и грехи прошлого вкупе с былыми заслугами довлеют над возродившимся в его новой жизни. И так, до самого Страшного Суда, человек копит в себе добро и зло, его мучит свобода выбора, он ищет, спорит, соглашается, грешит… Но тогда — если Господь даровал таким, как мы, способность брать чужое добро из душ человеческих, то не готовил ли Он для нас особую участь?! Не выше других, не над людьми — но другую, как разнятся участи воина и лекаря! Ведь если допустить хоть кроху правоты в догматах катаров — значит, проданная дьяволу душа попадает не на сковородку, пугало старух-богомолок, а начинает жить заново под сюзеренитетом Сатаны! Не это ли ад, Марта! Ад на земле, способный вовлечь в свое пламя и находящихся рядом невинных жертв! Ты украла погибшую душу у Сатаны… нет ли в этом особого промысла Божьего?!

— Не знаю, Яносик. Не знаю. Знаю только, что мне тяжко жить с той проклятой ночи. Когда, ты говоришь, должен приехать Михал?

— Завтра, — ответил аббат Ян.

Нить его четок неожиданно лопнула, агатовые бусины звонко раскатились по полу, но он даже не заметил этого.

— Завтра, Марта. Михал приедет вместе со своей женой — она в тягости, и мы должны отслужить молебен о счастливом разрешении от бремени — но обратно жена Михала поедет без него.

Марта кивнула.

Пан Михал Райцеж, придворный воевода графа Висничского, был исключительно хорош собой. Это отмечали пылкие флорентийки, в чьем родном городе пан Михал постигал нелегкое искусство владения рапирой под руководством строгого Антонио Вазари; это обсуждали между собой искушенные в любовных делах уроженки Тулузы, где знаменитый мастер шпаги Жан-Пьер Шарант после долгих уговоров согласился взять в обучение худородного шляхтича из далекого Подгалья; красота пана Михала не давала спать пухленьким саксоночкам Гербурта, когда возвращающийся домой Райцеж сумел упросить барона фон Бартенштейна преподать ему несколько уроков владения тяжелым драгунским палашом, застряв в баронском замке на три года; женщины беззаветно любили пана Михала, но увы — пан Михал не любил женщин.

Нет, это отнюдь не значило, что шляхтич Райцеж был склонен к мужеложству.

Просто пан Михал любил оружие, и страсть эта заполняла дни его столь полно, что ночами ему снились выпады и отражения, в результате чего Михал Райцеж шептал во сне вместо имени возлюбленной:

— Парад ин-кварто и полкруга в терцию!.. парад ин-кварто… Двигайся! Двигайся, я тебе говорю!.. парад ин-кварто…

Дам, изредка попадавших в его постель, потом долго мучила мигрень, и не раз они в самый неподходящий момент командовали законному мужу:

— Парад ин-кварто… двигайся, я тебе говорю!

Мужья не любили пана Михала.

Они его боялись.

Они боялись бы его еще больше, если бы знали, что пан Михал Райцеж, Михалек Ивонич, приемный сын Самуила-бацы из Шафляр — вор.

Такой же вор, как Марта и аббат Ян.

Сам же Михал не без оснований считал себя самым ловким вором из всей семьи, но и самым неудачливым. Мечту его жизни нельзя было просто вытащить из карманов чужой души — воинский талант, как и любой талант вообще, хранился в самых глубоких подвалах его обладателя, сросшись с фундаментом, основанием сущности хозяина.

Повстречавшись с вором, прошедшим науку Самуила-бацы, скрипач может забыть название и даже мелодию сто раз игранной песни, отдав это знание встречному пройдохе, но пальцы его заставят струны откликнуться быстрее, чем сам скрипач обнаружит потерю. Пожмет плечами музыкант, да тем дело и кончится. Но если вор попытается забраться не в кошель, где бренчат расхожие монетки, а в дом скрипача, туда, где хранится его чуткий слух, способный с первого раза запоминать любую музыкальную фразу, где кроется суть скрипичного дара, где в сундуках спит данное от рождения золото…

Строго-настрого предостерегал Самуил-баца приемных детей от подобных дел.

Лишь однажды попытался отчаянный Райцеж забраться в дом души бешеного тулузца, своего тогдашнего учителя Жан-Пьера Шаранта, когда Жан-Пьер заснул — и до конца дней своих будет помнить он вой и крики тех кошмарных Стражей, которые гоняли его по бесконечному лабиринту Шарантовой сокровищницы, грозя огненными мечами, а выползающие из крошащихся стен узловатые корни исподтишка норовили опутать ноги Михала, не дать уйти, навсегда оставить здесь, в сумрачных переходах…

Михалу удалось найти щель и юркнуть наружу.

В себя.

Но он знал: случись ему пасть под клинками Стражей, пропади он в лабиринте Шарантова мастерства, рухни в Черный Ход — за время сна душа Шаранта переварила бы его, как отрезанный и проглоченный ломоть хлеба, и наутро проснувшийся и ничего не подозревающий учитель Жан-Пьер Тулузец обнаружил бы рядом с собой безумца.

Хуже.

Он обнаружил бы рядом с собой растение.

Иногда Михал недоумевал по поводу своего выбора. Пробиться в церковные иерархи, как старший брат Ян; стать примерной женой удачливого краковского купца и рожать ему детей, как Тереза; жить тихой и сытой мышкой при дворе знатной покровительницы, как Марта — ну что, что мешало Михалеку избрать себе простую и понятную дорогу, на которой для легкого существования вполне достаточно время от времени обчищать внутренние карманы нужных людей, выбирая ту мелочь, что поднимается на поверхность?!

Ничего.

И жил бы себе не хуже других, а то и лучше…

Ведь сумел же он с легкостью заставить чорштынского ректора состряпать подложные королевские грамоты с настоящими печатями, а потом явиться с ними к последнему из рода Райцежей, глубокому старику, впавшему в детство, и спустя некоторое время окончательно превратиться в пана Михала Райцежа, внучатого племянника этого самого старика!

Перед отъездом в Италию это казалось необходимым, потому что иначе пробиться в ученики к кому-нибудь из известных мастеров клинка было почти невозможно.

Требовались деньги или родовитость; во всяком случае, Райцеж был в этом уверен.

Если бы Михалу сказали, что флорентиец Антонио Вазари, отказавший когда-то в обучении младшему брату венецианского дожа, взял к себе в дом юного шляхтича из неведомых земель только потому, что рассмотрел в нем незаурядные способности — Михал никогда не поверил бы этому.

Он страстно хотел заполучить чужой талант, мучаясь невозможностью сделать это — и не замечал собственного.

Он был вором.

Знание о любом, пусть самом секретном приеме владения оружием Михал мог выкрасть и крал без зазрения совести. Но лишь тогда, когда это знание становилось действительно знанием или хотя бы осознанным ощущением, а не глубинными навыками и памятью чужого тела, не раздумывающего и зачастую даже не понимающего, что оно делает! Иначе же любая попытка вторгнуться в сокровенное… нет, Михал помнил Стражей, охраняющих талант учителя Шаранта, и не рисковал повторить попытку. А если твое собственное тело не готово принять чужое знание — краденое или полученное от учителя; если месяцы, а то и годы изнурительных занятий не отточили твои собственные возможности до остроты толедского лезвия; если ты взял, присвоил, но не можешь сделать на самом деле своим…