Покинув старика на его скамеечке, Аньянич долго вспоминал их обоих: раввина и доцента в пенсне. Удивительные мысли тревожили юношу, чужие мысли, неправильные, невозможные. Впервые господину облав-юнкеру довелось задуматься: действительно ли сам факт "эфирных воздействий" является реальной причиной отторжения магии обществом? государством?! Или все-таки причиной является некий Закон, Закон замкнутой, отличной от прочих группы людей, скрытый от досужих глаз Закон инородного тела, на розыск и уничтожение коего бездумно, рьяно кидается «моноцит» Павел Аньянич?! – даже рискуя превратиться в густую желтоватую жидкость; иначе – гной…

А если так, то можно ли допустить крамолу: дело не в «эфире», облыжно выставленном в качестве жупела для обывателей!

Дело совсем в другом!

В чем же?!

Словно в ответ на невысказанный вопрос, оркестр в парке «Тиволи» взял немыслимое «форте», заставив ворон откликнуться заполошным карканьем.

V. ФЕДОР СОХАЧ или ДЫШЛО ЗАКОНА

Я знал, что ты упорен, и что в шее твоей жилы железные,

и лоб твой – медный; поэтому и объявлял тебе задолго,

прежде нежели это приходило…

Книга пророка Исаии

…Радостный, заливистый лай Трисмегиста. Гулко бьют полночь часы, и полночи остается только вздрагивать от каждого удара; во дворе шум, суматоха, лошадь ржет – небось, чужая, не хозяйская, дога испугалась! – голоса во дворе громкие, дневные.

Вгляделся Федор, не подумавши: где ж разглядеть ворота из окна спальни? на другую ведь сторону окно выходит! Однако же: разглядел. Воистину разглядел! Или спьяну да впотьмах померещилось?

Вот: въезжает в ворота княжья коляска. Вот: следом – пролетка извозчичья трюхает. А в первом-то экипаже на козлах – самолично Циклоп, полковник Джандиери! рядом – Княгиня, белей известки (или это луна шутки шутит?!); позади на сиденьи лежит кто-то, не пойми кто…

Акулина?!

Как пружиной Федьку подбросило! Он тут, понимаешь, с Друцем водку калиновую пьянствует, а с женой тем временем невесть что приключается! почему – лежит?! почему – сам князь лошадьми правит?!

А едва вскочил – так разом и исчезло все: темное окно перед глазами. Звезды в небе колючками топорщатся, прямо в душу ткнуть норовят; луна на ущербе в стеклах отблескивает, ива старая шелестит у подоконника, грустит ветвями плакучими.

Только шум со двора никуда не делся.

Дневной шум; невпопадный.

Обернулся Федька к Друцу. Глядит; боится. Аж перекосило крестного, водку старый ром расплескал, наливаючи – а такого греха отродясь за Дуфунькой не водилось!.. Ой, Федор, карта чистая, глупая! Отродясь ли?! Помнишь: в Кус-Кренделе тьмутараканском, когда Валета с Дамой на поселение определили? Вижу, помнишь. Кособочился тогда ром, хрустел суставами… Неужто – опять?! И к жене бежать надо, и с Друцем нелады, совестно бросать в одиночестве…

– У тебя что, шило в заднице, морэ? – хрипит Друц, губы в ухмылке растянуть силится; жаль, не хотят губы тянуться.

– Да вот, привиделось… с Акулиной нелады!

– Думаешь, ее привезли? тогда чего стоишь? розмар ту о кхам?![20] Беги, встречай!

– А ты?

– Что – я? Ну, прихватило старика… иди, иди, Федька, сейчас попустит! проходит уже… Ай, брось тугу-печаль! – не сдохну! рано мне еще! А может, и не рано…

Последние слова ром пробормотал еле слышно, одними губами; и Федор, уже ломившийся в этот момент к двери, так и не понял: послышалось? нет?!

* * *

Скорее! скорее! – бухает в груди сердце, и в такт бухают по лестнице Федькины сапоги (когда и впрыгнуть-то в них успел?!). Раздраженно хлопает за спиной потревоженная входная дверь. Вот они, экипажи – два, как в комнате грезилось! коляска княжья и пролетка извозчичья! сам господин полковник Княгине на землю спуститься помогает, а из задней пролетки отец Георгий выбирается и почему-то еще с ним Сенька-Крест, кучер полковничий. Выходит, и тут все верно: самолично Джандиери коляской правил! Что ж это? как это? куда, откуда, зачем?! Друц говорил – никаких вещих снов, никаких видений, никаких финтов; неделя, может, две…

Не мог видеть!

Не должен!

А увидел…

Мечутся мысли у Федора в голове вспугнутыми нетопырями, пищат, норовят вцепиться – не отодрать.

Мечется свет фонарей по двору, в глаза кидается, норовит ослепить, свет тьмой сделать.

Спешит-торопится навстречу приехавшим матушка Хорешан, причитает по-грузински. Вроде бы и не должен Федор ее понимать, и не понимает, а все-таки догадывается: о чем ворона князю галдит. Виновата, мол! не уследила, мол! эти неудачники, молодой со старым, княжну-ласточку кататься увезли! да так укатали, что затемно вернулись! а княжна-ласточка умаялась, бедная! спит с тех пор без просыпу, царевна наша!..

Джандиери ей в ответ: здорова, мол, Тамарочка-то? ничего лишнего не приключилось? устала? спит? ну и ладно, ничего страшного, слава Богу: спит – и пусть спит! полно кричать-волноваться, матушка Хорешан! а с неудачниками, молодым и старым, он, князь Джандиери, строго разберется! пусть матушка Хорешан даже не сомневается…

Федору бы старуху дальше слушать, ан не слушает! и князя не слушает – к коляске спешит, мимо всех; подбежал, на ступеньку вспрыгнул, а навстречу жена любимая с сиденья встает, улыбается, улыбается, улыбается… да нет, и впрямь улыбается!

Только в глазах испуг запекся.

– Ты как, Сашенька?! (На людях – Сашенька, это святое!) С тобой все в порядке?

– Хорошо мне, Феденька. Если с тобой – всегда хорошо. Просто сон дурной приснился, и все дела…

Обнял Федор жену. На руки подхватил, будто в день свадьбы; лапы медвежьи ватой сделал, теплой колыбелью. Вздрогнул тайно: неужто одни им сны на двоих снятся? неужто – как раньше?! спросить?.. А если – нет? Если ерунда? пустяки?! Ведь только пуще любимую напугаю. Обожду, решил, ничего пока спрашивать-говорить не буду. Опасно ей волноваться, в ее-то положении. Да и вообще…

Что это за «вообще» такое-растакое, откуда взялось и куда выведет – сие осталось для Федора загадкой. Не успел додумать; кашель помешал. Не свой кашель, чужой, но знакомей знакомого.

Кус-Крендельский кашель.

Обернулся.

Рядом прижимала платок к губам Рашель. Кашель сотрясал ее всю, и бородавчатая жаба подло булькала горлом, клокотала в груди, напоминая о временах, когда Княгиня подолгу мучилась бессоницей, надрывно кашляя студеными зимними ночами.

Нет, конечно, сейчас все было иначе. Приступ закончился, едва начавшись; Княгиня поспешно сунула скомканный платок в сумочку – и на ее бледном, присыпанном лунной пудрой лице мало-помалу проступило некое подобие румянца.

Стоял Федька, жену беременную на руках баюкал; молчал растерянно. Да что ж это творится? Друц, Княгиня! – растолкуйте, разъясните! разведите беду руками! Встаньте за плечами, правым-левым! Эй, Валет Пиковый: сам говорил ведь – не дано силы после выхода! Ни крестным, ни крестникам. Почему я вижу лишнее?! слышу?! чую?! Почему ты пальцами хрустишь, а Рашелю жаба терзает?!

Ответьте, крестные! – вы в Закон выходили, вы в Закон выводили, вы все можете, все знаете, все-все…

Или без-Законное дело творится?!

Последняя мысль засела в голове ядовитой занозой. Раздражала. Мешала. Но дальше не шла, и прочь не выдергивалась, только колола без толку. И из-за этой подлой мыслишки, да еще, наверное, из-за темноты и выпитой водки, Федор плохо видел. Плохо слышал. Плохо соображал, куда идет, куда несет притихшую на руках жену.

Ясно, что к дому, ну и ладно.

И когда прямо перед ним призраком возник белый силуэт – остановился. Ошарашенно помотал головой: кто? что? привидение?!

Здравствуй, княжна Тамара в сорочке кружевной!

Доброй тебе ночи!

Вот тогда только Федор испугался. Нечисти дурной, лешаков с кикиморами, призраков-мороков отродясь не боялся; да и веры особой им не давал. А тут… Вспомнилось недавнее: идет Тамара навстречу Акулине птицей хищной, в руке – нож серебряный, с ближнего стола подхваченный. Ведь если присохла, то с кровью оторвешь, с болью, с воплем сердечным! а тут Федор разлучницу на руках к дому несет! Что жену венчанную – до того ли безумице?! бросится! налетит! без ножа в клочья рвать начнет!

Далеко (не успеть!) что-то кричал князь, надрывалась карканьем матушка Хорешан – а Тамара все стояла. Смотрела на двоих. И такое чудо светилось на пепельно-бледном лице княжны, такое диво брызгало из византийского письма очей, что не выдержал Федька Сохач.

Взгляд отвел.

Отвел – и вдруг понял острей острого: не было ненависти во взгляде Тамары! страсти безумной не было; да и самого безумия!.. Стоит девушка, смотрит на молодую чету. Завидует слегка: вот, им вдвоем хорошо, нашли друг друга, счастливы; а я все одна да одна… тоскливо ведь – все время одной-то!

– Добрый вечер, Александра. Добрый вечер, Федор. Почему шум?

– Гости, Томочка! гости, хозяева! вернулись, сейчас ужинать станем, песни петь… – наверное, Федор еще долго нес бы околесицу, хлопая ресницами, если бы не жена любимая.

Маленький у нее кулачок; твердый.

Хорошо таким под ребра тыкать.

Вот и тыкает.

– Странно, – Тамара помолчала. Медленно огляделась по сторонам, будто впервые здесь оказалась. – Вроде бы, помню все… и не помню. Словно спала очень долго; теперь проснулась. Все какое-то новое… непривычное…

А у Федора в голове голос Друца бубнит издали виновато:

"Я… Федька, я же хотел, как лучше… Понимаешь, Федька… я за тобой хотел… а она… Понимаешь?"

Ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Лишь сердце сладко замерло на миг, в предчувствии небывалого: хотел как лучше, баро? хотел? или сделал – как лучше?!.. ай, ходи, чалый, скачи, чалый, без конца-начала!..

Тут сам Друц возьми да и объявись: легок на помине! Видать, попустило рома. Уставился на Тамару, будто и вправду Ночную Бабу увидал; перекрестился раз, другой.

А княжна возьми-обернись:

– Зачем же вы меня, – говорит, а сама улыбается чему-то, – Ефрем Иванович, одну там оставили? Я уж вас ждать отчаялась. Терпела-терпела, пока ОН не пришел и огонь не потушил. Вы знаете, Ефрем Иванович, едва вы ушли, мне сразу вдвое больней стало! втрое! вдесятеро! Я и не знала, что так бывает…

– Я… – у Друца аж язык отнялся. – Не мог я, княжна, милая! не мог! Я бы остался, если б моя воля!.. казните вы меня, дурака старого!

И на коленки перед ней: бабах!

Друц, вольный ром – на коленки?!

– Встаньте, встаньте, Ефрем Иванович! Не корите себя! Все ведь хорошо закончилось. Это я вам еще «спасибо» сказать должна! ОН, когда огонь тушил, сказал…

А сама рядом, напротив, и тоже на коленки!

Откуда только все набежали: тут тебе и Шалва Теймуразович подхватывает, и матушка Хорешан каркает, и Княгиня успокаивает, и отец Георгий увещевает, и прислуга галдит наперебой!

Не дали Княжне договорить.

Не дали Федору узнать: кто такой ОН, и что ОН княжне сказать успел.

– Тихо!

Это князь, командирским голосом.

А дальше, уже в тишине, строго-настрого велел Джандиери всем спать идти. Время, мол, позднее, все устали, пора и честь знать. Утро вечера мудренее.

* * *

Спать не хотелось.

Отнес Акулину в ее комнату (дом большой, покоев на всех хватило, и еще осталось). Раздеться помог, одеялом укрыл; поболтал с женой о всякой всячине. О главном, что сегодня – вернее, уже вчера – случилось, говорить боялись; обошли сторонкой, по молчаливому согласию. Вместе за княжну Тамару порадовались, пожелали ей светлого разума на веки вечные; трижды сплюнули через левое плечо, чтоб не сглазить. После еще и за плечо, куда плевали, глянули: нет, никого там не стоит… ну и ладно, привыкнем.

И пошел Федор к себе. Ибо для утех постельных давным-давно все сроки вышли, жена на сносях…

У себя стряхнул с кровати хлебные крошки, оставшиеся от бестолковой полуночной пьянки. Вынул портсигар, закурил. В голове прояснилось окончательно, хмель сгинул – куда уж тут спать!

Стал комнату из угла в угол шагами мерять. Стал дым колечками (как Княгиня! – кольнуло непрошено…) в потолок пускать. Стал мысли разные-несуразные в голове перебирать. Мысли перебираться не желали, разбегались мышами, додумать до конца ни одну не выходило. Федор даже разозлился на самого себя: вот ведь орясина, лешак таежный, думать – и то за эти годы не научился!

Прав был Дух: ничего своего, все – чужое!

Взаймы!

Остановился. Окурок в пепельнице смял, затушил. Перестал ногами по полу топать – и разом голоса услыхал. Внизу, в саду; рукой подать. И голоса-то знакомые: один – Друцев, другой – отца Георгия!

С детства знал Федька: подслушивать – дурно.

Жене сколько раз выговаривал.

А тут как в спину толкнули: подкрался на цыпочках к подоконнику, створки пошире распахнул…

– …ай, бибахтало мануш, кало шеро![21] не сообразил я, башка пустая! Ясное дело: пока один крестник в Закон не вышел, другому вовек не бывать! А княжна бедная места себе не находит, с ножом к горлу подступает: спаси Феденьку! ты можешь, ты колдун! Она-то к нему, к Федьке, присохла, а Федька, вишь, брык – лежит колодой. Да ведь девка любой грех над собой сотворить могла! без ума ведь девка…

Гитара взяла аккорд, другой – сухие, ломкие, не аккорды, сучья мертвые. Наконец тренькнула обреченно:

– Ну, я и решился.

– Княжну! в крестницы! взять?! – ахнул под окном отец Георгий.

И Федька ахнул.

Только про себя, молча.

– Да, отец Георгий! Да! А куда деваться?! Взялись мы за руки, горим в огне Договорном. Молодцом княжна держалась, скажу я вам! всякому бы так! – и тут меня волоком! прочь! Вот он я, ром сильванский, Валет Пиковый! – безумную девку одну бросил, в огне гореть!..

Замолчал Друц.

Лишь гитара всхлипывала прерывисто, виновато, словно жаловалась без надежды.

– И… что? Да не тяни ты жилы, Валет, Бога ради! – батюшка явно пребывал в изрядном волнении.

– Ничего, отец мой. Ничего. Едва обратно откинулся – сразу к ней. Догореть, вместе. Или вытащить. Ан нет, не могу! не пускает! она там, я – здесь! Ай, что делать, не знаю! Стоит княжна, глаза закрыты, рука – как лед. Горит! сама!..

Гитара вскрикнула раненой птицей: умолкла.

– А стали мы ее с Федькой в коляску сажать, она возьми и очнись! "Сгорело там все, дотла, – говорит. – Поехали домой." Ясно говорит; не заикается. Совсем. Потом заснула. А дальше… дальше вы сами все видели, уже при вас было.

Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.

Молчал Друц, молчал отец Георгий.

Долго молчали.

– Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! – наконец раскололась тишина.

И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе – ну кивни! согласись! – что Федора у окна озноб пробил.

– Может, и чудо, – задумчиво протянул священник. – А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь – мне. Не как иерею церкви; как «стряпчему», Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику – одному гореть. Понять бы…

Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:

– Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря…

Убежал тут от Федьки озноб.

Испугался.

Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое "озарение".