– А ведь это Друц нас всех спас, – уже в дверях, ни с того ни с сего, вдруг сообщает Феденька. – Кальвадоса насмерть загнал. В училище примчался, дежурному унтеру чуть не в морду… всех в момент на ноги поднял – и сюда. Если бы не он…

Вот как, выходит. Зря мы тогда на тебя, ром ты блудный, плохо подумали. Хотя и думать-то особо некогда было, хорошо ли, плохо ли…

– …сейчас на веранде сидит. Скверно ему, ломает всего. Это когда мы с Княгиней Циклопа оттанцовывали, его тоже зацепило. Краем. Ничего, он-то оклемается, зато Рашеля…

* * *

Кровь с лица уже смыли, на рану наложили повязку, и теперь Княгиня тихо лежала на кровати. Прямая и бледная, словно большая кукла. Или покойница в морге. Только она до сих пор была жива – едва заметно трепетали ресницы, и время от времени что-то хрипло булькало, ворчало в груди.

Над Княгиней склонился маленький азиец (видела его в училище; он облав-юнкеров драться учит – как, значит, нашего брата вязать сподручнее). Желтый коротышка сосредоточенно тыкал пальцами, больше похожими на сучки акации, в безучастную Княгиню: нажмет, подержит-подержит – и отпустит; в другом месте нажмет. На лбу у азийца аж пот выступил от усердия – словно он не стоит на месте и только пальцами тыкает, а, к примеру, бревна тяжеленные таскает, и уже не первый час.

На нас коротышка внимания не обратил. Даже не обернулся, когда мы вошли. А мне вдруг почудилось: когда он пальцем к Княгине прикасается – под пальцем будто огонек загорается. Теплый такой, желтенький, вроде цыпленка – и от этого огонька внутрь тела прожилками слабый свет струится. Если тот свет внутри тайные свечечки запалит – оживет Княгиня, станет, как прежде… Может быть. Жалко, свет тот даром гореть не хочет – оттого и вспотел коротышка, словно бревна полдня ворочал.

Посмотрели мы, посмотрели – да и вышли потихоньку, чтоб не мешать. Эх, были бы мы с Феденькой в силе – мигом бы Княгине столько того света отвалили, что разом бы в себя пришла!..

Вокруг бесчувственного Джандиери суетились двое облав-юнкеров и матушка Хорешан. Пока юнкера споро перевязывали раны Шалвы Теймуразовича, матушка Хорешан с заплаканными глазами (впервые вижу эту ворону плачущей!) пыталась влить князю в рот горячее снадобье. По телу Шалвы Теймуразовича время от времени проходила судорога, князь дергался, как в припадке, питье в очередной раз разливалось, но матушка Хорешан упорно продолжала свои попытки. Не понять было: удалось ли оттанцевать полковника у безумия жандармского? или…

Здесь нам тоже делать было нечего, и мы медленно двинулись обратно в столовую. А в дверях едва не столкнулись с княжной Тамарой.

Княжна была бледнее обычного, в черных глазах застыла невысказанная боль – но она не плакала, держалась! Даже безумие, казалось, в страхе бежало перед этой хрупкой крепостью.

– Заходите, – просто сказала Тамара. – Все уже собрались.

И мы вошли.

В столовой нас ждали. Друц – помятый, осунувшийся, грязный, как черт, но живой! живой! – и отец Георгий.

– Тамара Шалвовна? Может, не стоит – при всех? – неуверенно проговорил священник, пока Феденька помогал мне удобнее устроиться на диване. (Ох, только бы сейчас не началось, прямо при людях!)

– Надо, отец Георгий. При всех. Мне едва ротмистр это письмо вручил, я бумаги коснулась – сразу почувствовала: надо. Это для папы письмо… я знаю: чужие письма – нехорошо… Я молю Бога, чтобы с папой и с Эльзой все было хорошо, но сейчас… Мне кажется, это письмо не терпит отлагательств. Я так чувствую. Вот, я его уже вскрыла…

На миг княжна умолкает. Разворачивает хрустящую бумагу с витиеватым вензелем в углу…

Тихий голос:

"Душа моя, Шалва!

Полагаю, когда тебе доведется читать сии строки, я уже буду под Вишерой, в своем имении, скучать по вечерам, выпивая лишнюю рюмку ерофеича и в сотый раз перечитывая пятую страницу "Дон Кишота", коего дальше пятой страницы никогда одолеть не мог.

Отставка моя была принята без промедлений и волокиты; чтобы не сказать – с поспешностью, более приличествующей увольнению преподавателя латыни в провинциальной гимназии, нежели отставке генерала Дорф-Капцевича, начальника Е. И. В. особого облавного корпуса "Варвар".

Полагаю, это к лучшему.

Близятся новые времена, во многом рожденные нашими усилиями, о коих тебе, душа моя, Шалва, ведомо никак не хуже меня. Мы устлали благими намерениями славную дорогу, широкий, мощеный тракт, и общество ныне собралось отправиться вдоль сего тракта по этапу. Отправиться с песнями и радостными кликами, подбрасывая в воздух чепчики. Если тебе неизвестно, то сообщаю: в пяти европейских державах на днях приняты законы, согласно которым "эфирное воздействие" само по себе состава преступления более не содержит – если не использовалось в криминальной сфере. Скоро газеты запестрят рекламой спиритических сеансов и кружков столоверчения; что за этим воспоследует – не мне тебе рассказывать, душа моя, Шалва.

Мы победили.

Мы скоро станем не нужны вовсе.

Пиррова победа.

Наш Святейший Синод со дня на день примет соответствующее решение, возможно, даже упразднив за ненадобностью должности обер-старцев, а новые изменения в Уложении о Наказаниях были заранее подготовлены еще в прошлом месяце. Также, по сведеньям из источников, заслуживающих всяческого доверия, Департамент Надзора в самое ближайшее время разошлет в канцелярии тех губерний, где находятся наши облавные училища, тайные циркуляры: предоставить в их распоряжение большинство негласных сотрудников. Зачем? – думаю, не стоит долго гадать. Именно после этого известия я твердо решил подать в отставку, что и сделал в течение семи дней.

Полагаю, ты сможешь урвать недельку-другую, посетив меня в моем уединении, где два старых «Варвара», кусая длинный ус, смогут предаться воспоминаниям; нам есть о чем поговорить, душа моя, Шалва, нам, кто остался жив из Заговора Обреченных, жив и в своем рассудке. В конце октября я наде…"

– Кхгм-кхгм!

Это от двери.

Тамара, вздрогнув, осекается на полуслове.

В дверях стоит ротмистр Ковалев.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Глаза у ротмистра Ковалева казенные. У каждого глаза – у правого, у левого – инвентарный номер. Такие после смерти в особые хранилище сдают: молодым коллегам пригодятся. В сущности, не ищите дурного; в сущности, умные глаза, честные, правильные. Одна беда: заглядывай в них, не заглядывай, за щеки ротмистра бери, исподтишка подкрадывайся – все равно увидишь там, в глазах казенных:

…ничего.

Ну и ладно.

* * *

– Прошу прощения, Тамара Шалвовна. Я, наверное, не совсем вовремя… Но у меня есть дело государственной важности. Срочное. Касающееся всех присутствующих в этой комнате, за исключением – простите еще раз! – за исключением вас, Тамара Шалвовна. Я искренне надеюсь, что ваш батюшка, господин полковник, а также его супруга, в скором времени поправятся. Я уже послал за профессором Ленским. А бунтовщики, осмелившиеся напасть на ваше имение, будут наказаны по всей строгости закона, можете не сомневаться! Но сейчас… Извините, мне надо переговорить с этими людьми с глазу на глаз.

– Не утруждайте себя извинениями, ротмистр. Я выйду, – и, обернувшись к нам всем:

– Я потом дочитаю, хорошо?

Господи, она ведь боится! Просто боится остаться одна, боится, что ее недавно обретенный рассудок не выдержит сегодняшнего потрясения, что она вновь рухнет в черную пучину безумия. Прав был Феденька – сгорело в ней что-то… или зажглось. А дубина-ротмистр…

Тамара прошла мимо посторонившегося жандарма; вышла из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь. Ротмистр выдержал паузу, прислушиваясь к легким шагам княжны, удаляющимся по коридору.

– Честь имею довести до вашего сведения, господа, что я – один из четырех офицеров училища, имеющих допуск к информации о негласных сотрудниках, – вся любезность из голоса ротмистра мигом испарилась, и он (он – в смысле, голос… впрочем, и сам ротмистр тоже!) стал сухим и официальным. – Сегодня рано утром была получена срочная депеша. Предназначалась она господину полковнику, но ввиду известных вам обстоятельств, а также срочности послания, о чем сообщил курьер, десять минут назад я счел возможным вскрыть конверт и ознакомиться с его содержанием. Депеша сия напрямую касается всех, здесь присутствующих. Зачитываю:

"ДЕПЕША

Харьков, пер. Котляровский 6,

Его Бдительности Князю Джандиери

Начальнику Харьковского

Е. И. В. Великого Князя Николая Николаевича

облавного училища

По получении сего рекомендуется незамедлительно предоставить негласных сотрудников, приписанных к училищу, в распоряжение Департамента Надзора с целью ознакомления с нетрадиционными формами обучения. Сопровождать же оных негласных сотрудников, велением преосвященного Иннокентия, Архиепископа Слободско-Украинского, Харьковского и Ахтырского, предписывается епархиальному обер-старцу о. Георгию.

По поручению Его Высоконепогрешимости Губернатора,

Князя Оболенского,

А. Ф. Щировский, чиновник по особым поручениям."

* * *

…ну уж нет! никуда я не поеду, пусть хоть сто депеш шлют, хоть от губернатора, хоть от черта лысого!.. Ой, мамочки, что это?! Больно-то как! А-а-а-а-а!!!

Боже мой!

Караул! рожаю!

* * *

– …Профессор! Слава Богу! Как вы вовремя! Тут у нас…

КУШ ПОД КАРТОЙ

или

ЗАПИСКИ СЛЕПОГО ЦИКЛОПА

Оно произошло ныне, а не задолго и не за день,

и ты не слыхал о том, чтобы ты не сказал: "вот! я знал это".

Ты и не слыхал, и не знал об этом, и ухо твое не было

прежде открыто…

Книга пророка Исаии

[Две с половиной строки вымараны] …сам себе удивляюсь. Зачем сел я составлять эти записки, подобно гимназистке, чьи груди только начинают тесниться под фартушком? Почему пишу не на родном языке, на каком говорили отцы мои и деды? Может быть, потому, что втайне от самого себя надеюсь: кто-нибудь когда-нибудь прочтет мои мысли? И что тогда? Прочтет, равнодушно или брезгливо пожмет плечами – да и забросит на чердак, пылиться. Или прямо в камин.

Или хуже: попадет сия тетрадь в руки, к примеру, записному бумагомараке, газетному щелкоперу – так ведь немедля издавать бросится! Еще и от себя приврет с три короба…

Едва представишь – перо из рук выворачивается. Противно на сердце; мерзко на душе. Впрочем, мужчины в роду Джандиери всегда имели привычку доводить дело до конца; и мои записи – не исключение. Вот только собственное подспудное желание, дабы эти строки были когда-либо прочтены, кажется мне странным и неподобающим для княжеского титула и полковничьего звания.

Увы, в последнее время я стал замечать за собой немало странного и неподобающего.

[Полторы строки вымарано] …никогда. Также не баловался я стихами или эпиграммами – хотя в ранней юности большинство моих сверстников этим грешили. Среди облав-юнкеров, и то случалось; пускай редко, по вполне понятным причинам. Хотя… эти причины мне понятны лишь теперь, по прошествии многих лет. Тогда же я попросту считал сочинительство отроческой блажью, никакого интереса к занятию сему не испытывая. По завету отца, князя Теймураза, заучивая наизусть бессмертные строки Шоты из Рустави, я лишь отмечал мастерство рифм и созвучий, стройность слога, отдавая должное искусству поэта – но не испытывал трепета и душевного волнения, которые не единожды замечал в других. Тем более странно мне самому браться за перо теперь, накануне шестого десятка.

[Вымарано два абзаца] …к музыке, к сценическим действам; также и к живописи. Не скрою, некоторые мелодии и созвучия казались мне весьма приятными для слуха – но не более того. А уж бурных восторгов, когда в финале оперы зал дружно вставал, взрываясь овациями, я вовсе не понимал.

Занимаясь с домашними учителями, я любил более прочих наук военную историю и гимнастику. Хотя слово «любил» здесь, пожалуй, неуместно. Скажем так: я отдавал предпочтение этим предметам; занимался, не испытывая скуки. По остальным дисциплинам меня также хвалили, ибо учиться плохо я полагал ниже своего достоинства, однако повторюсь: живого интереса не испытывал.

Видимо, эти мои склонности, а также особенности характера были замечены, кем следует, и в одиннадцать лет с согласия отца я был переведен в закрытый Кадетский корпус, а по окончании его – зачислен в Тифлисское облавное училище в качестве облав-юнкера.

Нынче мне известно, что недетская рассудительность [вымарано полстроки] …скупость эмоций и уравновешенность нрава, а также равнодушие к тому, что в свете зовут «искусством» – одни из многих признаков (другая, и, уверен, бОльшая часть оных признаков неизвестна мне и поныне), согласно которым тайная комиссия Департамента Надзора определяет будущих облавников. Тех, кто от рождения малочувствителен к эфирным воздействиям. Да-с, государи мои, именно МАЛОчувствителен! Ибо чувствительность сия, хоть и ослабленная, все же присутствовала и в Шалве Джандиери, и в других кадетах, а позднее – облав-юнкерах. Что из нас старательно вытравляли… [четыре с половиной строки тщательно вымараны].

…дисциплина, насколько мне известно, на порядок строже, чем в прочих армейских или гвардейских училищах. И если поначалу воспитатели вынуждены прибегать к различным наказаниям, в том числе телесным, то в конце обучения таковая надобность отпадает едва ли не вовсе, невзирая на молодость будущих «Варваров». Разумеется, встречаются отдельные личности, регулярно попадавшие в карцер даже перед самым окончанием училища – и, надо признаться, автор сих строк относился к их числу. Однако, как позже выяснилось, именно из этих неугомонных нарушителей выходили лучшие «нюхачи», одним из которых является ваш покорный слуга, а также потрясатели основ, идущие к своей цели наперекор всему (к коим я также имею все основания себя относить).

И это при том, что в Кадетском корпусе и в училище нам прививали сдержанную умеренность во всем: в поступках, в эмоциях, в мыслях. Будущий «Варвар»… [вымарано полстроки] …в крайнем случае, вежливо улыбнуться одними уголками губ. [вымарана строка] …даже перед лицом смерти не должен терять хладнокровия и выдержки. И так: день за днем, год за годом, с постоянными негласными проверками, экзаменами, испытыниями, о многих из которых мы тогда и не подозревали.

Так у нас отсекали все остатки сильных эмоций, делавшие нас уязвимыми, открывавшие лазейку для "эфирных воздействий". Будущих «Варваров» постепенно заковывали в железную броню хладнокровия и непоколебимой уверенности в себе и в том деле, коему мы призваны служить. (Именно эта уверенность в своей правоте, в том, что мы доподлинно знаем, как принести пользу Державе, и сыграла с нами впоследствии злую шутку.) Но последний штрих, последнюю точку, последнюю застежку незримого панциря защелкнул Высочайший Указ, присваивавший вчерашним облав-юнкерам офицерские звания.

"Вышел в Закон," – сказал бы маг.

И был бы прав.

Теперь мы были во всеоружии. Все лишнее, что не умещалось под стальным доспехом невозмутимости, было безжалостно отсечено ножом хирурга. Ампутировано. По крайней мере, так мне казалось до последнего времени.

Именно тогда, вместе с производством в офицеры, передо мной приоткрылся краешек другой стороны медали.

Оказалось, мы тоже уязвимы. «Доспех» – защита, но и проклятье. Любое по-настоящему сильное чувство, которое у обычного человека вызовет безудержный хохот, заставит его рыдать от горя, впасть в буйство или биться в истерике – прорвавшись сквозь «броню» облавника, принудит его лишиться рассудка.

Такова плата.

Я видел, как это происходит.

Дважды.

И неоднократно слышал от коллег, читал в докладах, рапортах; находил в архивах.

Мне уготована та же участь…