– Спасибо, Шалва. Нет, правда, спасибо за заботу. Вы действительно много о нас знаете – пожалуй, больше любого…

– Ветошника?

В ровном голосе князя дребезжит трещинка – малозаметная, ветвистая, и я не сразу понимаю: так он улыбается.

По-настоящему.

– Зря иронизируете, Шалва. Вы знаете много, но далеко не все. А мне не до иронии: то, что я рассказываю вам, я должна была бы рассказать вот этой несчастной девочке… увы, не сложилось. Понимаете, когда новый маг выходит в Закон, наступает… наступает пауза. Это как задержка при беременности, если вы простите мне подобную вульгарность. На срок от недели до двух мы лишаемся способностей к «эфиру». Старые козыри; вышедшие в Закон крестники; все. В ближайшее время для молодых нет никакой опасности. Дайте им прийти в себя… им – и нам. Ведь у вас уже все готово?

– Разумеется, Эльза… я ведь обещал… Значит, пауза? странно, как я сам не догадался?

Князь долго молчит.

Лишь дыхание его шуршит в темноте, напоминая шорох палой листвы. Все время кажется: сейчас он раскашляется.

– Значит, добровольцы понадобятся вам не раньше, чем через две недели?

– Ну почему же, Шалва? Можно и раньше. Думаю, трех-четырех дней вполне хватит. Маг способен взять крестника в любой момент, хоть через минуту после выхода в Закон. Это единственное, на что мы способны в этот период. Но если срок пройдет впустую, наши умения начнут восстанавливаться крайне быстро, и тогда маг действительно может ненароком сжечь сам себя. Вы видели, как это бывает.

– Видел, Эльза… там, в больнице…

Их разговор уплывает, тонет в ночи. Словно коляска унесла Джандиери и Рашель прочь, а я осталась. Осталась одна-одинешенька… значит, через три-четыре дня? когда отдохнем?! Приведут ко мне будущего крестника, будет он сверкать конопушками, румянцем заливаться… А дальше?

Договор?

Или – черная слепящая боль? тьма с гаснущими искорками?!

– …да, Эльза, – возвращается голос, заставляя меня вздрогнуть от запоздалого счастья: не одна! я не одна! или все-таки одна?! – Да, я помню. Не надо об этом. Хотя… вы знаете, я то и дело вспоминаю о мальчике, которого господин Ознобишин буквально вытащил с того света! Ведь останься тогда Король Крестов жив – ему бы грозила смертная казнь через повешение. Смерть – за спасенную жизнь. К некромантам закон суров. Знаете… я далек от мысли, что господин Ознобишин всю жизнь провел в добродетели и бескорыстной любви к ближнему своему! Но я едва ли не впервые усомнился в справедливости наших законов. В ПРИНЦИПИАЛЬНОЙ справедливости! Не в Букве Закона, но в Духе! Надеюсь, вы меня понимаете, Эльза?

Мне кажется, что я ослышалась. Начальник облавного училища, жандармский полковник, вслух усомнился в справедливости Закона! ИХ Закона! Ведь «Варвары» сами по себе – Закон, его дух и буква!

Князь! опомнитесь…

– Опомнитесь, Шалва! – в шепоте Княгини звучит неподдельная тревога. – Вы ли это?! С каких пор облавник сомневается…

И – яростный, незнакомый крик в ответ:

– А я что – не человек?! параграф Уложения о Наказаниях?! Мне не бывает больно?! страшно?! я не имею права на сомнения?! Ведь, кроме Закона, у меня тоже есть совесть, совесть человека, который видит…

Джандиери резко умолкает. На некоторое время воцаряется тишина; лишь стучат копыта, шуршат по дороге колеса, да чуть слышно поскрипывают рессоры, обещая новый, другой, правильный сон, где все будет хорошо, хорошшшо…

– Простите меня, Шалва. Оказывается, я вас совсем не знаю. Простите, ради всего святого! А что до законов, ваших и наших… Иногда мне кажется: само общество, или, если хотите, государство отторгает нас, выдавливает, будто гнойный нарыв, извините за сравнение. И именно поэтому закон общества не делает разницы между спасенным от пневмонии сыном мещанки Уртюмовой и поднятым из гроба ростовщиком Яворским – поднятым, дабы выведать у покойника, где спрятаны отданные под залог драгоценности.

– Погодите, Эльза… Ростовщик Яворский? гурзуфское дело?! Ах, сами видите: я умру, как жил – облавным жандармом!.. Да, вы правы: закон общества не делает разницы. Но ведь эта разница есть?

– Как сказать, Шалва, как сказать. Ведь по закону важен сам факт "эфирного воздействия", а не его цель или результат. А после бесед с отцом Георгием (не удивляйтесь, мы говорили с ним о многом!) я начинаю думать, что важно даже не само "эфирное воздействие". Важно нечто… другое, иное, вызывающее несомненное и безусловное отторжение. Не спрашивайте: что? Я сама не знаю.

– Жаль. Или – к счастью? как вы полагаете?..

Я стою на обочине. Стою на обочине, еду в коляске; уплываю в собственную, никому не доступную темень. Значит, доктор Ознобишин умер?! тот самый?! Трупарь? Отчего же я не радуюсь; отчего, наоборот, щемит сердце?

Ведь он нас едва не убил тогда, в Балаклаве…

Нельзя радоваться, когда человек умер. Будь он хоть трупарь-некромант, хоть черт с рогами. С чертом, конечно, я переборщила, но все-таки… Когда со зверями много времени проводишь, людей начинаешь лучше понимать. Я уже давно заметила. Тогда ведь казалось: так бы и разорвала Петра Валерьяныча на клочки!.. Вон Мальчик – он тоже кого хочешь на клочки разорвать может; а для меня он никакой не «хычник», не зверь лютый: я его котенком помню, маленьким, я его из бутылочки молоком поила, как ребенка собственного… ребенка… своего… собственного…

Голова кружится, кружится, идет вальсом при оплывших свечах-звездах; экипаж качается, баюкает, словно волны в море, в синем море-океане, где плывет сонная рыба, рыба-акулька…

* * *

– …двойня, двойня у вас, Александра Филатовна! Девочки! Обе здоровенькие, слава Богу! Поздравляем!

Поздравляем! поздравляем! поздравля… – тремоло акушерок эхом отражается от стен, дребезжит стеклами в окне; звякает никелированными инструментами, больше подходящими заплечных дел мастеру – шум множится, звенит в ушах сотней валдайских бубенцов.

По-здра-вля-ем!

Перед глазами – расплывчатые тени; движутся медленно, словно в толще мутной воды, подсвеченной сверху солнцем. Самая большая тень наплывает на меня, вынуждая других пятиться; мне хорошо в этой тени.

Родной голос:

– Как ты?

– Хорошо… хорошо, Феденька! Уже и не болит ничего… (а ведь и вправду не болит, и легкость в теле – прямо воздушная!) Двойня у нас, девочки!

Недоносила я вас, девочки, ну да вы простите маму вашу непутевую… вы ведь простите, да?

– Видел я твоих богатырок, – басит тень-Федор, и вдруг начинает стремительно меняться, истончаться… на миг мне чудится: мелькнула в тени исчезающая потная лысина, уши-лопухи, сизый нос в угрях…

– …с детьми… с детьми собственными! – пробрало сквозняком, аж сорочка тело облепила. – Только! с детьми…

Где легкость в теле? где воздушная?! свинцом тело налилось, до краешков.

Будто крылья подрезали.

– …поговорить надо, Акулина.

Хмурый он сегодня, Феденька, смурной: брови – двумя грозовыми тучами, из-под бровей, того и гляди, молнии посыпятся… и его же самого в пепел обратят!

– Сказку про верного слугу помнишь, Акулина? Который сердце обручами сковал… Лопнут скоро мои обручи. Не могу больше силу мажью в себе держать: наружу просится, выхода ищет. Молчи, милая! знаю: не один я такой! Сожжем мы себя, не удержимся… Пора Договор заключать.

Твердо сказал, про Договор-то, как отрубил; а сам глаза прячет.

Ох, Феденька, как я тебя понимаю!

– Может, обождем? привыкнем, перетерпим… – говорю, а сама знаю: не привыкнем, не перетерпим! сорвемся, рано или поздно. Убьем сами себя. – Ведь дети же! наши дети! маленькие они еще! Как представлю, что вот берем мы их за руки, Дашеньку с Тамарочкой – и в огонь!..

– Молчи! у самого сердце кровью обливается! Только… что ж нам делать, Акулина? Сгорим понапрасну – детей сиротами оставим. Лучше им тогда будет?

А вдруг лучше? чем с такими родителями, что детей за руки – и в огонь колдовской!.. В паутину, мухами пойманными, паукам на съедение. А пауки-то – мы с Феденькой!.. и пауки мы себе, и мухи, и паутина, жаль только, жить очень хочется. Ну почему, почему – мы?! Неужто нельзя было, чтоб – как у всех?! За какие грехи нам – это?!

А детям?!!

Верно Друц говорил: за все платить надо. Вот мы и платим – за силу свою небывалую, что выше Королей, выше Тузов, ни в одну масть, ни в одну колоду не втиснешь. Тесно ей, силе проклятой, внутри нас – а выхода нет! Нет, выход есть – но лучше б его и не было, выхода этого, выбора этого, чтоб не терзать себя, на части разрываясь!..

Наверное, дура я. Наверное, прав Феденька. Ну, будут дети на нас похожи. Так другие родители только радуются: вылитый я! копия! Будут Дашенька с Тамарочкой магичками, почти как мама, почти как папа… почти… Ну, боль еще перетерпеть. Страшно, конечно – дети, свои! Но – вытерпят ведь, выдержат, не может по-другому быть! Все выдерживают. Зато живы будем, и детей сиротами не оставим, и крылья враз за спиной вырастут…

Может, он, Дух этот, наоборот – подарок нам сделал?..

– Хорошо, милый. Давай.

– Прямо сейчас? – не поверил.

– Сейчас! Пока мы в силах решиться.

Сказала – а у самой одно перед глазами: огонь, жгучий, адский – и мы с Феденькой дочерей наших к тому огню за руки тащим.

Нет! Не хочу такого подарка! Не хочу! Не надо!!! Не на…

Пламя плещется, заполняет все вокруг, слепит, надвигается, жаром в лицо пышет…

* * *

Пламя бьет в глаза.

Нет, не пламя – свет. Просто свет фонаря.

– Александра!.. Сашенька! проснись!.. что, кошмар привиделся? Это ничего, это бывает. Все хорошо, сон есть сон… приехали мы…

Это Шалва Теймуразович.

А Рашель за ним молчит. Белей мела, до синевы, впору наземь грянуться, да только крепка на ногах Княгиня, Дама Бубен; стоит, не падает.

Губу только закусила и – молчит.

…приехали.

КРУГ ВТОРОЙ

НОЧЬ СУДНОГО ДНЯ

– …Прекрасно!

Добро, колдун, добро, мой свет!

Теперь мне здесь уж безопасно,

Теперь избавлюсь от хлопот!

Опера «Киммериец ликующий», ария принцессы Тарамис

ПРИКУП

Вечер путался в кронах тополей, изрядно облысевших в преддверии ранних октябрьских заморозков; вечер шатался беззаботным пьянчужкой от дома к дому, от подъезда к подъезду, и сбегал вниз, чтобы утонуть в садах Архиерейской Левады. Если дать себе труд взглянуть на топографические карты более чем полувековой давности, составленные милейшим господином Мочульским – раньше здесь, от Дмитриевской церкви до Большой Панасовки, значилась лесная поросль, а также, согласно надписям на плане, болото, болото и еще раз болото.

Пока в центральной части не стали рушить древние постройки, и сюда не хлынул поток переселенцев.

Превратив слободу в часть города.

Павел Аньянич шел по Екатеринославской улице в сторону центра, свернув от авраамитского кладбища к увеселительному парку «Тиволи»; он шел там, где раньше было вышеупомянутое болото, болото и еще раз болото, размышляя при ходьбе на разные темы.

Мысли эти приличествовали скорее члену Общества научной медицины и гигиены, учрежденному недавно профессором фон Анрепом, нежели господину облав-юнкеру, без пяти минут офицеру Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар». Собственно, возвратившись из летних лагерей, Павел три увольнительных подряд провел на заседаниях одного из факультетов сего почтенного Общества, слушая доклады на интересующую его тему и после докладов терзая выступавших наивными вопросами.

Впрочем, ученым мужам в какой-то мере льстил интерес юного жандарма.

А четвертая увольнительная также не пропала даром – Аньянич тайком посетил авраамитское кладбище. Да-да, вот это самое, которое осталось за спиной, подмигивая шестиконечными звездами с надгробных памятников. И даже умудрился разговорить престарелого знатока Авраамова Закона, дремавшего на скамеечке близ могилы сына. Расскажи Павел в училище, как проводит часы досуга… Нет, собственно, никаких дисциплинарных взысканий за подобные кунштюки уставом не предусматривалось, и в карцере Павлу не сидеть, но удивленные взгляды искоса, а также пометка в личном деле были бы господину облав-юнкеру обеспечены.

– Эй, молоденький! Не проходите мимо!

Не ответив веселой проститутке, на миг высунувшейся из подворотни, Павел Аньянич машинально отдал честь спешащему по своим делам майору-артиллеристу и продолжил вечерний променад.

Наверное, это было смешно: его потуги разобраться в словах ученых-медиков и старого раввина, съевшего зубы на талмудических премудростях. Наверное? наверняка это было смешно. А еще смешнее было другое: безуспешные попытки Аньянича связать воедино несоединяемое.

Ну, например:

– Лейкоциты, а точнее, нейтрофилы и моноциты, – вещал с кафедры моложавый доцент в пенсне, ссылаясь на труды местного уроженца, какого-то профессора Мечникова, – обладают способностью к фагоцитозу…

– К фагоцитозу? – рискнул Аньянич шепотом обратиться к соседу справа, лысому толстяку с трагическими скаладками у рта.

– От латинского «фаго», то бишь "пожирать", – дружелюбно ответил толстяк, покосившись на молодого облав-юнкера, уместного в зале не более, чем сам толстяк на занятиях по фортификации.

– …они, подобно амебам, – доцент к этому времени успел еще трижды сослаться на земляка-Мечникова и дважды подхватить на лету спадающее пенсне, – обволакивают инородные тела, бактерии, продукты распада тканей и переваривают их с помощью ферментов, пока сами не погибают от действия накопившихся продуктов распада. Скопление мертвых тканевых клеток, бактерий, а вместе с ними живых и погибших, так сказать, на боевом посту лейкоцитов – все это образует густую желтоватую жидкость; иначе – гной…

Покинув заседание, Павел Аньянич долго не мог избавиться от гулкого эха где-то на окраине сознания:

"…обволакивают инородные тела… пока сами не погибают… так сказать, на боевом посту… гной!.. гной.."

Разговор с раввином сложился куда проще, без латыни.

– Вы выкрест, молодой человек? – смешно растягивая гласные, поинтересовался старик и, получив отрицательный ответ, без перехода осведомился:

– И шо вы думаете за погромы под Житомиром?

Из дальнейшей, длинной и сумбурной, речи раввина следовало, что погромы давно стали для него обыденностью. Авраамитов не любили нигде, частенько давая выход этой плохо объяснимой логически нелюбви – от костров в Картахене, ставших достоянием истории, до вышеупомянутых чугуевских погромов. Избранный народ, заключивший союз со своим мстительным и ревнивым божеством, платил за избранность давно и дорого.

– Можно сказать, что вы в Законе? – осмелился спросить Аньянич, чувствуя себя полным и клиническим идиотом.

В ответном взгляде раввина, под восковыми, прозрачными веками, промелькнуло дружелюбие – совсем как у давешнего лысого толстяка, знатока латыни.

– Молодой человек, вы жандарм, – меленько покивал старик, жуя губами. – А жандарм есть жандарм, не в обиду будь… Да, можно сказать и так: мы – в Законе. Мы бережем свой Закон, лелеем и холим его; мы тщательно исполняем заветы, которые со стороны, снаружи, кажутся смешными и нелепыми пережитками прошлого… Мы – в Законе. Молодой человек таки попал в яблочко! И поэтому близ Чугуева снова летит пух из наших перин…