Огненная лава вспыхивает в низу живота. Раскаленным штырем пронизывает тебя, вздымаясь вверх, подступая к горлу – и выплескивается наружу испепеляющим драконьим пламенем.

Пламенем, дыхание которого ощущаешь только ты.

Нет, не только. Ты и Девятка.

И еще – далекая, оставшаяся в городе Акулина.

И, наверное, Федор.

И… Розмар ман о кхам![6] Кто еще возник там, на самом краю, в туманной дымке?!!

Плевать!.. Дуфунька Друц шутки шутит.

Не черномазый мальчишечка бьется под ногами у мужиков – Грицько Чупрына, белобрысый хлопчик сельского головы! как и подвернулся?! беда!

– Стойте! Стойте, ироды, сучьи дети! Грицько! кровиночка! вон мажонок, у гребли – бегит! Очи вам, курвам, отвел! Не трожьте Грицька!

Дурным хряком проломился сквозь толпу голова. Распихал мужиков: глаза безумные, пегая бороденка торчком, слюна изо рта брызжет; упал возле паренька избитого на колени, обнял, собой закрыл. Опустились руки с кольями, попятились мужики, озираются – где мажонок? где сука?! далеко не уйдет!

Ох, больно много вас! трудно! что ж стоите?! Скорее, в погоню! Сил ведь уже нету – всем разом глаза отводить, личину на крестнике Девяткином держать, да так, чтоб отец родной обманулся! Девятка, п-падла, держись! я ведь тоже не железный! Валет я – не Король, не Туз, Лошадиного Отца не дозовусь на помощь!..

…Ай, морэ!.. зачем?!

Не сдюжил Девятка, надорвался. Обмяк на чужих руках, голова на грудь поникла.

Ну же! сельчане! бегите, ловите мажонка клятого!

Не бегут. Переминаются с ноги на ногу, моргают растерянно – будто в толк никак не возьмут: зачем моргают? чего ищут? откуда помрачение? Вот один уж голову за плечо тронул:

– Ты, Остап Тарасыч, тово… отойди от греха.

– Гриць! Гриць мой! убью!

– Хрена там Гриць… сам погляди…

Вывернулся из сонмища юрод-карлик: без порток, в драной рубахе до колен, на шее вериги железные, ржавые, по пуду каждая. Затоптался в пыли неестественно большими, закостенелыми ступнями, черный рот раззявил:

– Обижают свет-Прокопьюшку! обижают! обмануть норовят, отводят ясны глазыньки! Ай, беда!..

И запылил прочь: плача в голос, утицей-хромушей припадая набок.

– Прокопий-угодник! – зашептались в народе. – Божий человек! все насквозь! насквозь видит! правду-матку!

Близкой кровью от тех шепотков потянуло.

Вот она, судьба твоя, непутевый ром! Видел ты ее однажды, там, где ждет магов Дух Закона – видел, да обманул, ушел от судьбы играючи. Дважды догоняла, стерва: один раз Даньку забрала, второй раз била, не добила – облавники вовремя поспели.

Третий раз – самый мажий, что ни на есть.

Не уйти.

Спляшем напоследок? Ай, баро! – вот и кнут в руке! Может, уползет мальчишечка…

– Остынь, Дуфуня. Дай-ка я…

– Не смей, Федька!

– …Феденька!.. не… надо!!!

– Надо. А ну, пр-р-рекратить самосуд!!!

Глотка у Федьки была луженая. Над ухом рявкнуло, как из пушки. Мужики оторопело застыли, и на миг тебе показалось: сейчас все закончится. Вот этот миг, когда ты позволил себе расслабиться, отпустить незримые поводья, которые еще хоть как-то сдерживали толпу – он решил все.

– За конокрада заступаешься, барин? Небось, одной с ним породы?! – оскалился навстречу Федору конопатый верзила, начав демонстративно засучивать рукава.

– Небось, – зло ощерился в ответ Федька Сохач, леший из Кус-Кренделя, отстраняя в сторону господина Сохатина Федор Федоровича, богемного кумира.

Даже ты не видел удара.

Стоит конопатый! летит конопатый! спиной вперед, в толпу односельчан, щедро разбрызгивая из носа красную юшку.

Федор брезгливо отряхнул руки (а виделось: вскинул их к сизой гуще небес!); и ты понял, чего ждать от бешеного Сохача – говорят, Рашка в молодые годы совсем психованная была.

Нельзя! дурик! сожжешь себя одним-единственным финтом! рано!..

Остаточки, поскребыши, пыль душевную, – все собрал ты обжигающей кипенью, которую бросил наперерез: остановить, не дать крестнику самоубийственно выплеснуться, задавить силой старшего, крестного, мага в законе…

* * *

Когда черная пустота мягко толкнула в затылок, и земля ушла из-под ног, ты, как ни странно, успел изумиться.

В Закон выходят иначе.

А Федька вышел так.

КРУГ ТРЕТИЙ

ДУРАКАМ ЗАКОН НЕ ПИСАН

– И труп волшебницы младой мне долго виделся ночами…

Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского.

ПРИКУП

– Тогда почему, владыка?

Иннокентий молчал.

Осень бродила вокруг Покровского монастыря, шелестя опавшими листьями – быть весне, быть листве новой, течь изумрудным шепотом… только этим, сухим, палым, каков барыш с того?..

Труха воспоминаний?

– Слыхал? В Новом Свете мормон-бейлиф Линч, отставной полковник, самосуд и вовсе узаконил…

Владыка откинулся на спинку скамьи; приспустил шторки век, отчего лицо преосвященного стало похоже на морду умной лошади с надетыми шорами. Ишь, синяки под глазами…

Устало продолжил:

– Сперва в Линчберге, что на реке Джеймс, в штате Вирджиния; а там подхватили – общество преподобного Джона Бэрга, и то одобрило. Федеральные власти умыли руки: дескать, законодательством за сии подвиги уголовного наказания не предусмотрено… Вот и искореняют, каленым железом. Ежели падет на кого подозрение в мажьем промысле или, того паче, в пособничестве – являются. Ночью, в балахонах. Под окном крест, прости Господи, жгут, с чучелом. Предупреждают, значит.

Отец Георгий дернул щекой:

– Знаю, владыка. На первый раз предупреждают, на второй – жизни лишают. Без суда и следствия. И никто на убийц в розыск не подает. Впрочем, замечу: мы и здесь раньше Нового Света управились, со всеми их мормон-бейлифами… нашим полковникам новосветские Линчи не указ.

– Ну да, ну да… я иногда думаю: где собака зарыта? Сколько лет законность блюли сугубо: маг? богомерзкий преступник?! ордер на арест, подкрепленный уликами; суд присяжных, доказательства, свидетели, материалы следствия, статьи, параграфы – комар носу не подточит! Знали ведь: совместный приговор государства и церкви, приговор справедливый, законный – только он лишает мага силы на срок заключения!..

Недвижная поза Иннокентия противоречила голосу: внятному, сильному голосу проповедника, известного далеко за пределами губернии.

– Мы знали, латиняне знали; магометанские державы знали; авраамиты, буддисты, язычники – все знали! Назубок! Вот теперь спроси меня, отец Георгий: откуда? откуда знали сие?! Ровно нашептал кто… Мы с отцом Павлом, который из Университета, с кафедры богословия, много о том судачили. Отец Павел – муж ученый, на древних языках мало что пишет, говорит свободно! не нашел, говорит, у пращуров объяснения связного…

Мимо просеменил певчий из архиерейского хора. Поклонился, квакнул на ходу; благословения не удостоился и исчез за поворотом. Небось, на клиросе звончей разливается… Отец Георгий узнал певчего: бывший бурсак Пехотинский, чьи тайные записки однажды попались в руки репортера из "Губернских Ведомостей" – и были, к вящему ужасу Пехотинского, обнародованы.

Мещане долго потешались, читая друг другу:

"Пробыл я в певческом хоре хоре три года и приобрел маленькую известность. В городе меня знали многие лица из купеческого звания, и лишняя гривна меди частенько стала водиться в моих карманах. Но это не улучшило нисколько моего положения. Я отвыкал от классных занятий; по-прежнему регент колотил меня. Особенно же огорчало меня то, что преосвященный, которого я душевно любил за его милостивое с нами обращение, разумел меня отчаянным шалуном. Я беспрестанно попадался ему лично в каком-нибудь проступке, основание коего не всегда ему было известно. Как то: самовольное наряжение в губернаторские ленты; уворованные в Куряже яблоки; избитый регентом во время похорон профессора Корсакова, от горя и ища уединения, я спрятался в архиерейской карете, которая как назло была в сей час подана владыке… По счастью, выслушав горькую мою повесть, владыка подтвердил свое распоряжение, дабы певчих били одни лишь протодиаконы, но никак не злодеи-регенты…"

Отец Георгий проводил отрока взглядом: сам болтун-певчий интересовал священника в весьма малой степени, просто с мыслями собирался.

Теснило в груди: сердце все чаще давало о себе знать.

– Иное спрошу, владыка: откуда тело знает, как болезнь врачевать? Станешь исцеляться вместо лекарств подкупом, шельмованием, начнешь мошенничать с самим собой – в одночасье помрешь. У тела свой закон, у болезни свой – беззаконие.

– Вот! вот… В эфирных ли воздействиях болезнь сокрыта? От них ли человечество само себя врачует, не думая, не понимая, одним лишь внутренним законом?!

– Нет, владыка. Полагаю, что нет. Испокон веку непонятное пугало, но не убивало; так и здесь. Магия – не болезнь. Из магии, из желания достичь результата путем самостоятельного действия, вся наша наука выросла – как росток из семени. Мы же не сажаем в острог хирургов? ботаников? агрономов?! А ведь покажи их действия голому дикарю-язычнику с острова Вату-вара – сочтет магией!

– Сочтет. Всенепременно. По-твоему выходит, не в самой магии причина отторжения? Не она – болезнь, которую тело лечит?

– Нет, владыка. Не она. Оболочка для болезни; не само зло.

Со стороны набережной потянуло дымком: монахи жгли листья на склонах. В горле запершило; отец Георгий стал кашлять – долго, надсадно, удивляясь приступу.

По-прежнему с закрытыми глазами, преосвященный Иннокентий потянулся, легонько хлопнул обер-старца по спине.

– С-с-спасибо… – просипел отец Георгий, восстанавливая дыхание. – Простите, владыка…

– Кашляй, кашляй на здоровье. Тело бренно, едино душа бессмертна есть. Хотя знаешь: мне иногда кажется, что ты не взаправдашний. Придуманный. И кашляешь вроде, и со мной сидишь, лясы точишь; и ряса на локте протерлась. Ну да, ну да… ясное дело: стареет владыка, дитем сущим сделался. Сущеглупости зрит.

Иннокентий вздохнул; кряхтя, поднялся.

– Ладно, иди. После домолчим.

Сделав шаг, другой, владыка остановился.

Кинул через плечо, не глядя:

– Вчера твоего ходил смотреть… как вы говорите? крестника, прости Господи? На тебя похож. Тоже ненастоящий. Отец келарь докладывал: пример монашеству, ходячий кладезь добродетелей, одна беда – глаза шибко умные. Раздражает братию. А я на твоего смотрю, и тебя вижу. Для того и позвал: сравнить. Скажи мне на милость: отчего так? зло ли сие есть? добро?! Ведь сын на отца меньше походит! А ты с ним видишься раз в год, по обещанию… я справлялся. Эх, понять бы… пока Линчи повсеместно воду не выплеснули, с младенцами-то…

И ушел, не став ждать ответа.

В шепоте осени; маленький, сухой человечек.

Отец Георгий зачем-то ковырнул ногтем скамейку, загнал занозу и, сунув палец в рот, двинулся к воротам.

IX. РАШКА-КНЯГИНЯ или СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА, СЛУЧАЙНО…

Правда прямодушных спасет их,

а беззаконники будут уловлены беззаконием своим.

Книга притчей Соломоновых

Есть тайная прелесть в провинции. В ее дородной медлительности, ярком румянце щек, исчерна-густых, не тронутых пинцетом бровях, в полнокровной улыбке; в запаздывании по отношению к блестящим столицам-туберкулезницам, в отставании моды, в несоответствии времени – провинциальное «сейчас» в некоторой степени больше «вчера», чем "сейчас".

А совпадения… эти иглы в сердце…

Бог с ними, с совпадениями.

Ведь ты помнишь, Рашка… да что там помнишь, когда непосредственно видишь перед собой: десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра – и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности.

С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса – вальс мсье Огюста Бернулли, слегка подзабытого властителя душ, кружит головы, кружит тела… о, раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс уже давно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка – чш-ш-ш, не мешайте…

Тебе совершенно не хотелось работать.

С самого начала.

Еще когда подымалась по карарскому мрамору лестницы, сплошь устланной винно-красными коврами; еще со входа в длинную, просторную залу, чьи колонны венчались капителями в форме лепестков нарцисса; еще с золоченых, чертовски неудобных кресел, куда едва ли не силой усаживали почетных гостей.

Джандиери садиться отказался. С самого начала он встал за креслом начальницы института (за левым плечом! левым…), ведя легкую беседу; да там и остался, когда парадно одетые облав-юнкера стали один за другим входить в залу, направляясь к вам для поклона.

Ты отвечала легким кивком, приклеив дежурную улыбку.

Ты была не здесь.

"Княгинюшка!.."

Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо.

"Довелось… свидеться…"

Прямо над головой, на площадке с перилами, основанием которой служили две крайние колонны, расположился оркестр под руководством дирижера Колниболоцкого – известного также виолончелиста, коему один из князей Голицыных, Николай Борисович, завещал свой многотысячный инструмент работы Страдивари. Не видя музыкантов, ты макушкой чувствовала: вот они, стая воронья во фраках! Да, несправедливо; да, оркестранты не виноваты в дурном расположении духа некоей Эльзы Джандиери, чей характер изрядно подпорчен каторгой и "скелетами в шкафу"; но что поделать?!

Хотелось тишины.

Страстно, безнадежно.

Улыбайся, Княгиня! улыбайся, кивай, Рашка, чтоб тебя!.. они же кланяются, смотрят восхищенно! они пришли на бал, а не на похороны!

Джандиери словно почувствовал (словно?! или почувствовал?!). Расшаркался перед начальницей, отошел к твоему креслу, слегка оперся о спинку.

Картинный, роскошный офицер.

– Хотите, милочка, я извинюсь, и мы уедем домой?

– Не надо, – ответила ты, испытывая благодарность; это было неприятно. – Мы остаемся.

После окончания приветствия объявили полонез.

Пришлось танцевать. К счастью, не в головной паре: возглавили танец начальница института с губернским предводителем дворянства, медлительным усачом. Джандиери вел тебя легко, чуть отстраненно, позволяя собраться с мыслями.

Улыбка держалась, как приклеенная.

Губы сводило.

– Та-ак… Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр… э-э… Валерьянович?

"Не оши… ошибаетесь…"

– Почему он не отвечает? – спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной.

– Он отвечает, – сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать.

Вальс.

Наконец-то; опять.

Можно отойти в сторонку, к окну. Тронуть (не ухватиться! тронуть!..) портьеру, ощутив колючее золото шитья. Сесть (не упасть! сесть!) в кресло – по счастью, не золоченый постамент официозу. Раскрыть веер, позволить ему затрепетать в руке пойманной бабочкой.