Здесь и сейчас.

С мимолетным удивлением ощутил на ладони влагу.

Ты плачешь, Друц?! Нет, ты правда плачешь, Валет Пик, маг в законе?!

Не важно.

Наплевать.

Вот он, Девятка, – изнемогает в последнем, запредельном усилии, держит озверевшую толпу на честном слове; еще полслова, четверть слова, смертный выдох – и…

А вместе? а вприсядку? а шляпой оземь, ладонью по бедру?! Давай, давай, морэ, вот мое плечо, обопрись… молодец. А теперь – на два голоса: ту, балвал, ту, балвал, со на воинэса?!

Что, узнал? Узнал, вижу.

И я тебя узнал.

Вот, значит, где довелось встретиться!..

* * *

…Раз или два в месяц, по воскресеньям, ты наведывался на Конный рынок.

Знал: опасно. Знал: где, как не здесь, впору нарваться – на ромов из знакомых таборов, на мелкую мажью шушеру; на жиганов, с кем в свое время крутил общие дела или просто пропивал слам в ближайшем кабаке.

Знал; и все равно шел сюда.

Не мог иначе.

Хоть на полдня, хоть на часок окунуться в шумный круговорот, в неповторимую смесь запахов: копченая селедка, деготь, пиво, фрукты, конский и человеческий пот, вонь самокруток, подсолнечное масло, пролитое нерадивой хозяйкой прямо из бидона…

Так пахнет отроду немытое тело базара.

Так пахнет жизнь вольного рома, вора и кутилы, бесшабашного плясуна и азартного игрока, живущего минутным куражом вне «вчера» и "завтра"…

Помнишь? – в тот раз ты первым делом свернул в пивную на углу. «Гандэлык» был грязен, прокурен насквозь; пол густо усыпан охнариками цыгарок и рыбьей чешуей – вот! вот оно! от трактиров в центре, с бдительными вышибалами у входа и прилизанными половыми, тебя уже мутило.

Однако грязь грязью, а завсегдатаев здесь узнавали за версту. Едва ты успел занять излюбленное место, в дальнем углу заведения, как хозяин грохнул перед тобой две пенные кружки. Ты усмехнулся, благодаря за предупредительность; извлек из кармана купленную по пути таранку и принялся со знанием дела колотить рыбой, засушенной до деревянного состояния, о дубовую столешницу.

Клубы махорочного дыма вокруг гудели чужими голосами; время от времени прорывалось:

– …местовое плати, старшине плати, квартальному плати – а потом мамаша с дитем лыбится, зар-раза, и бухтит: "Куркули! жируют с нашей бедности!"

– …п-понял? так п-прямо и говорит: козел ты! и дымом мне в харю! Ну я ему ка-а-ак…

– …повбывав бы!..

– …с почином! ставь пиво!..

– …вчерась на Бурсацком мажонка с моста кинули… башкой об мостовую, и в реку…

– …во люди! правильные люди!..

– …повбывав бы!..

За стол напротив тебя плюхнулся востроносый живчик. Рожа смуглей леща-копчухи, по лохмам гребень плачет; глазки-мыши окрест шныряют: что плохо лежит? где?! Грудь голая, безволосая, зато жилетка – огонь с серебром.

Ты вздрогнул, закашлялся; принялся глотать пиво, потерявшее всякий вкус. Нарвался! Родная масть! Пиковая!.. Девятка, в законе. И по всему видать – лошадник.

Родственная душа.

– Чего пялишься, дядя? Живого рома не видал? Ну так за смотрины грош, потрогать – рупь! Или сплясать? Это дороже, не по всякой роже!

– Спляши, морэ, спляши… – кашель ушел, как не бывало. – А я подпою. Ну, давай: ту, балвал, ту, балвал, со на воинэса? Умардян мирэ ромэс?..

– Со на ракирэса! – машинально подхватил востроносый.

И вы пошли тихонько, душевно, на два голоса:

– Та-ра-рай, да та-ра-да, ри-ра-ри-да…

– Кто песне выучил? – приятельски подмигнул Девятка, когда вы замолчали. – Здесь, на базаре? в конных рядах?

– Мать выучила. В таборе…

– Мать? в таборе?!

– Да. Всегда по вечерам пела, у костра: "Ветер, вой, ветер, вой! Что же ты не воешь? Убил мужа моего? – от меня не скроешь!.."

В ответ Девятка от души расхохотался.

Он веселился так искренне, что до тебя наконец дошло: творится диво дивное! Ром рома не признал! маг – мага! Пусть Девятка – не ахти какая карта в колоде, но ведь не ветошник же, должен чуять, раз в законе…

– Трепло ты, дядя! – белозубо скалясь, востроносый оторвал от твоей таранки плавничок, кинул в рот. – Да ты на себя в лужу глянь: из тебя ром, как из меня губернатор! На одних песнях, морэ, вожаком не стать! Тут душа нужна вольная, кровь горячая… Родиться ромом надо, вот!

И он победно воззрился на тебя.

Уел, значит.

– А ты, выходит, настоящий. Закоренный; не "петрушка"[4] гнилая. Еще и лошадник, небось, хоть куда? Слушай, сведи мне коня! – сто рублей плачу…

Услышь!

Откликнись!

Ты играл с огнем, – да, глупой Девятке лучше убраться восвояси, многозначительно покрутив пальцем у виска – но остановиться не мог.

Теперь пришла очередь востроносого дергаться. Еще бы! Только что вслух едва не конокрадом обозвали! А ну как дядя в шляпе – легавый?! Девятка впился в тебя цепким взглядом; отвел глаза. Из дяди филер… вот-вот, как из тебя, морэ, губернатор… говорил уже. Значит, просто ляпнул дядя, не подумавши!

Так, теперь оглядеться…

– Ты, дядя, болталом-то меньше звякай! Знаешь хоть, кто такой "лошадник"?

Слепой он, глухой; и нюх табаком отшибло.

За ветошника тебя держит!

Одно б понять: радоваться или огорчаться? Вот, оказывается, как «Варварская» крыша кроет! Хотел проверить, ждал случая… дождался. Проверил. Мало что за мага – за рома не признают! вроде как глаза от тебя особый контракт, м-мать его бумажную, отводит…

Ладно, обмозгуем на досуге, с отцом Георгием посоветуемся – а сейчас надо бы отвечать: вон, востроносый извелся в ожидании.

– …Лошадник? Ну ты, морэ, и спросишь! Известное дело: кто с лошадями запанибрата, тот и лошадник!

Похлебаем щи лаптем, для сердечного успокоения…

– Эх, дядя, простая душа! Лошадник – это конокрад на квэнье мажьей! уразумел? Загребли бы меня сейчас, ни за ломаный грош, за слово твое, без ума сказанное – и в кутузку! До выяснения…

– Ну прости! прости дурака! Эк загнул: в кутузку… Мало ли чего ляпнешь… откуда мне эту вашу феню знать-то?

– Да не нашу! не нашу! не мою!!!

Востроносый взвился стригунком, аж пиво расплескал.

– Не маг я! не жиган! честный ром! А слова, что пыль – побродишь с мое, дядя, всякого нахватаешься! Вот в лошадях – это да, понимаю! тут ты прав, дядя. Плох тот ром, который с любым конем любви не скрутит! Ром в седле родится, в седле спит…

Девятка балабонил околесицу, спеша похоронить под ворохом болтовни случайно всплывшую правду о себе. Пусть старается, жалко, что ли? Тебе он не мешает, можно и послушать, под пиво с рыбой.

– …в седле ест, в седле баб любит, в седле и помирает, когда время придет!..

Ты достал папироску, прикурил; выпустил клуб сизого дыма. Ну-ну, говори, маг в законе, великий козырь, знаток коней и ромской жизни – а мы послушаем.

Уши б тебе надрать…

– …эх, дядя! – сто рублев, коня ему сопри… Конокрады-то есть, ясное дело! Любой знает, даже вот ты, наверное, знаешь, дядя! Сам-то я чистый, только скажу от души: мало их на свете белом осталось, закоренных лошадников. Это ж тебе не буханку хлеба спереть, не пучок редиски! коня свести – это ж целое искусство, дядя!

А глазенки горят, светятся… Из мышек плошками сделались. Будь на месте «дяди» настоящий филер – коптить тебе небо острожное! Впрочем, настоящего филера Девятка «срисовал» бы вовремя…

Машинально ты прикрыл обоих: нечего народишку вокруг ушами раскидывать.

Ты прикрыл, а Девятка опять проморгал.

– Искусство! – озлившись невесть на что, ввернул ты. – Сидеть тебе за твое искусство… если раньше ногами не затопчут.

– Да не мое оно! – востроносый отмахнулся с досадой. – Умей я чужого рысака замажить – гнил бы с тобой в вонючей пивнухе?! Угости папироской, дядя… хорошие у тебя папироски, вкусные. Спасибо. А спички у меня свои есть. Отстал ты от жизни, дядя! Это раньше конокрадов ногами топтали, всем селом, под поруку круговую. Теперь, ежели ловят – в участок ведут. Зато крестничка, буде отыщут…

Востроносый разом помрачнел, посерьезнел. Отвернулся, сосредоточенно пуская в сторону дымные кольца.

Но долго молчать он, похоже, не умел.

– Что-то в горле у меня пересохло. Ты б взял еще пивка, дядя? Обоим? Ну, спасибо! Сразу видно хорошего человека! А я тебе за пиво твое всю правду расскажу: как закоренные-то лошадники коней сводили. Сейчас так не умеют, нет, не умеют! Измельчал народ, повыбили козырей, а в крестники-ученики калачом не заманишь. Даже сиволапый ветошник, вроде тебя, знает: почему. Не то что раньше…

Давай, яхонтовый.

Поведай, Девятка, Валету о временах былинных.

– Жил на земле ром Ефрем Жемчужный, всем лошадникам лошадник. И заказали ему серьезные люди знаменитого орловца Барабаса, из конюшен самого графа Шереметьева. За границу продать хотели, а может, на ближайших бегах фаворита убрать и куш срубить при новом раскладе. Ефрем – ром рисковый был, фартовый; взял заказ. Спрашивают его: сколько, мол, времени понадобится? А он в ответ: рысака в отдельной конюшне держат? рядом других коней нет? В отдельной, отвечают. Тогда – за два дня сделаю. Заказчики подивились, однако слово сказано. В первый день Ефрем вокруг имения крутился – чужие зенки отрастил и все-про-все срисовал…

– Зенки? чужие?! врешь, морэ!

– Лопух ты, дядя! Летит, к примеру, птица-синица, или там стрекоза, или белка по дереву скачет, хорек бежит – а маг за версту дотянется, и – хвать! Никуда не деться птице-стрекозе, белке-хорьку. Полетят-побегут, а маг ихними глазами все и увидит! Понял, дядя?

– Понял. Ну, давай, дальше ври!

– Не нукай, не запряг! Слушай, значит, дальше…

Девятка, она Девятка и есть. Хорек, белка – ладно; птица – туда-сюда, лучше не лезть; с людьми вообще номер не проходит. А насчет стрекозы востроносый загнул: глаза у нее дурные, ты разок сунулся, так едва не ослеп.

Навеки закаялся.

– …высмотрел Ефрем, чего хотел, и на живодерню отправился. Сторговал там лошажий костяк, погрузил на телегу и укатил. На другой день к вечеру остановился с подельником в лесочке, близ имения. Обоих личинами покрыл; ночью-ноченькой прошли мимо сторожей, словно нож сквозь воду.

– А собаки? волкодавы сторожевые?!

– Эх, дядя… Собаки Ефрема всегда за своего почитали. Умел, одним словом. Король!

Впервые не соврал востроносый.

Крепок на ворожбу был старый Король Пик, твой учитель Ефрем Жемчужный; меж таборами – Грэнгиро Дад, Лошадиный Отец! Впору Тузом стать – да не хотел.

Любил волю.

– …добрались до конюшни. Глядь: мимо графский управитель едет. «Срисовал» его Ефрем. Дождался, пока из виду скроется, замок на конюшне ногтем отворил – для мага это дело плевое! – рысака наружу вывел, сел верхом и прикинулся, будто он – графский управитель; и конь под ним управительский. А в конюшню подельник лошажьи кости вместе с черепом кинул; уходя, керосиновую лампу в сено опрокинул. Пожар, караул, челядь айда тушить – куда там! – ежели маг поджег, хрен потушишь, пока дотла не сгорит! Наутро под углями нашли обгорелые кости; ну и решили – орловец сгорел…

Эту историю ты уже слышал. От самого Ефрема Жемчужного, Грэнгиро Дада. Только рассказывал он ее не о себе, и даже не о своем крестном – о легендарном Максе-Короле, прозванном меж ромами Горьким за любовь к хмельному. И не у графа Шереметьева коня Макся сводил, а у герцога Манхеймского. Вроде бы, еще в подкозырках, довелось ему слышать у костра старухи Изергиль стародавнюю байку – о матери с пятью сыновьями, которых сочли погибшими, потому как в доме, где они жили, после пожара шесть скелетов обгорелых нашли. Только потом узнали, что другие люди сгорели, а мать сыновей через подкоп увела.

Запала эта история Максе в душу, а когда коня ему заказали, пригодилась.

Эх, Ефрем, фартовый ром! – ведал ли, что и сам в ту легенду угодишь?..

– А где он теперь, этот самый… Жемчужный?

– Помер, – тяжко вздыхает востроносый. – Да он ли один? Ромаш Стойня, знатный лошадник, с полгода назад откинулся, смертью злой…

Ты мысленно перекрестился: надо будет свечку поставить, за упокой души. Ромаша Стойню по кличке Два Бубенца ты знал. Толковый был маг, слово его дорогого стоило!

Ай, какие люди уходят!

– …ученик был. Подельщик тот самый, что Ефрему Жемчужному коня графского свести помогал. Тоже – не другим чета! С самим Жемчужным потягаться мог! Бритым его прозвали; бороды не носил, говорил – колется…

Нате-здрасте!

Ты машинально потер подбородок:

– А звали его как?

– Тебе-то зачем, дядя? – насторожился Девятка.

– Да слышал в конных рядах о каком-то Бритом; имя у него еще чудное было… дай-ка вспомнить… Дуфуня?

– В точку! Дуфуня Друц по кличке Бритый! Видишь, известный человек, если даже ты слыхал! Я его видел однажды, вот как тебя, в кабаке. За соседним столом гулял. Мне его барон Чямба показал. Жаль, погиб он, Бритый-то, в позапрошлом году. Царствие ему небесное!..

– Типун тебе на язык, морэ! – опешил ты, хороня свою собственную душу. – Это как же: погиб?!

– А вот так! – зло передразнил тебя востроносый. – В Севастополе под облаву жандармскую с крестником угодил. Крестник во двор, там татары, начали ножами резать… Дуфуня и кинулся парня выручать. Тут облавные и подоспели. Схватился он с ними, двоих уложил, голыми руками! одного – полковника жандармского! Видят «Варвары»: не сладить с Бритым – ну и застрелили. В спину. А ты, дядя, – "типун"…

Что, Друц, плакать тебе или смеяться? Вот ты, оказывается, какой Бова-королевич! – за крестника жизни не пожалел, двух жандармов голыми руками… И смех, и грех! Ну, если Два Бубенца «погиб» так же, как ты, может, рано ему свечку ставить?

Нет, не рано!

Ни Ромашу, ни тебе – в самый раз. Вы уходите. Нет, иначе: сама жизнь вытесняет вас; не сегодня, не вчера начала она выдавливать вас, как гной из раны – в легенды, в сказки, где встретятся Бритый с Максей-Королем, с Грэнгиро Дадом. Шестерки бьют Валетов, Королей, Дам, Тузов… Ваше время вышло, вышло перекурить, да забыло вернуться. Виноват не князь Джандиери с его подельщиками; никто не виноват. Останутся лишь такие вот Девятки, готовые за кружку пива травить байки в гандэлыках, потому что страшно: потерять ученика-подельщика и вскоре загнуться от случайного финта, загнуться жутко, мучительно…

Да и этих востроносых Девяток скоро не останется.

Вот тогда легенды начнут потихоньку ржаветь, превращаясь сперва в сказки, потом в небылицы…

– Тут через дорогу рюмочная есть, – решительно заявил ты, гася окурок прямо в недопитой кружке. – Пошли. Хлопнем по стопке за упокой души.

– Чьей души-то, дядя?

– Моей, морэ. Моей.

Когда востроносый уходил – быстро! не оглядываясь… – ты смотрел ему вслед.

Дожил, Друц?

Ай, рома манца на пьена, гадже на парувэн![5] Небось, озлились таборные прадеды за того крымского жеребца, которого ты так и не свел; с облаков твою рожу невидимой сажей мажут… позорище ты, морэ!..

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

А у Девятки Пиковой, рома закоренного, в темной глубине, сплошь пронизанной смешливыми искорками:

…ай, пыль!

По дорогам, трактам, шляхам, под ногами, сапогами, – желтой змейкой, малым смерчем; под дождем назвавшись грязью, в летний зной назвавшись смертью, в зимний день назвавшись снегом, только эти все названья – ложь, обман, умов смущенье, ибо пыль осталась пылью, как судьба судьбой осталась, как жена со мной рассталась – пыль, сказала, ты, дрянная! на зубах скрипишь паскудно!

Ай, ромалэ – одинок я!..

Пыль…

* * *

…Помнишь, Девятка?

Да, ты помнишь. Только сейчас уже не важно, помнишь ли ты нашу встречу; важно удержать толпу, и не просто удержать на краткий миг – надо заставить…