На рукав.
На пол.
Тускло кровянели рубины со дна… саперави… вино… пятилетнее.
…палец.
…вода.
…палец…
* * *– …бестолочь, говоришь, хлопец был? вроде Тришки с Грицем?.. Эх, кабы нашим телепням той ворожбой учебной ума-разума вдолбить! А то на кого хозяйство оставить? Ежли из всякого раздолбая человека сделать можно! грамоте обучить! счету! торговым делам! законам! От дело! Тришка-дурень, значит, баклуши бьет, – а ума в голове все одно прибавляется, хошь-не хошь!
– А я об чем? Я об чем! Мы ж теперь одного мага наверняка знаем: кучера кнежского. Вот и обожди с полным рапортом!..
И еще, прямо в голове, чужими, горячими, как свежий борщ (опяь!), мыслями:
"Ой, лишенько! Грицька, кровиночку – у кляту мажью науку! Грицько ему, дурню старому, лайдак! Грицько ему, цапу[31] седатому, бестолочь! Ой, такой хлопец, такой хлопец, один, как солнышко! – а он ишь чего удумал! Цыть, Катерина, цыть, глупая баба, не лезь поперед батьки в пекло!.. обожди, еще послухай, до конца!.. ой, сглазили мне Остапа, порченым сделали!.. ой, дурень!.. ой!.."
* * *…вода.
– Это Катерина-головиха, – бессвязно выдохнул Федор. – Подслушивает! она думает, что…
– Не надо, – ласковая ладонь священника легла на плечо, и только сейчас Федор ощутил: не плечо у него! камень! чугун литой! – Не надо, Федор Федорович. Мы все… мы все слышали. Вы понимаете, Федор Федорович… это не сейчас, это перед зарей было.
Совсем рядом тяжело дышала Княгиня. Ее взгляд обжигал; изумление, недоверие, пылающий восторг, доходящий до преклонения, едва ли возможного в этих, вечно насмешливых глазах, – страшная, чудовищная смесь кипела во взгляде Княгини.
И еще: вода в тарелке тоже стала горячей. В ней клубились розоватые облачка, словно туда упали две-три крупицы марганца.
– Как вы интересно руками делаете, Федор Федорович! – донеслось из кресла. – Так полонез танцуют… Вверх, вниз, в сторону… вверх, в сторону… Вы меня научите так делать?
И молчала рядом на скамеечке, нахохлившись, черная ворона.
– Это перед зарей было, – священник тяжело навалился на Федора, задышал прямо в ухо. – Федор Федорович, дальше! дальше!..
Палец вновь закрутил водяные смерчики, отливающие розовым. Замерцали рубины со дна. Взлетела набухшая капля, напоминая сосок девичьей груди; взлетела, обрушилась… исчезла меж себе подобных.
…вода.
…палец.
…Вверх, вниз, в сторону… вверх, в сторону…
* * *– Ой, люди! ой, соседи! ой, спортили мне Остапа!
– Цыть! цыть, глупая баба! коржи-бублики!
– Ой, спортили! сглазили! Ишь, чего удумал: сыночка, ласточку родимую!.. к этим!.. к этим!.. ой, люди!..
Из-за плетня, густо украшенного пустыми горшками и макитрами, смотрели цвиркунчане. Падкие на любой гвалт, вперевалочку спешили от колодца бабы; орали дети; остановился на полпути бондарь Подопригора; конопатый Ондрейка-коваль шмыгал носом, разбитым вчера гадским панычем; дьяк Смарагд Яхонтыч сунул в ноздрю палец и принялся задумчиво ковырять там, словно надеясь добыть истину на свет божий.
– Цыть! Катерина, прибью! ей-богу, прибью!
– Ой, люди! Демиде, начальство, ты-то чего смотришь? столковались, да?! спелись, кочеты седатые?! да?!
Собирались люди.
Голосила Катерина-головиха. Мешала грешное с праведным, поняв из ночной, подслушанной беседы одно: мажий вертеп под боком. Все, все там скурвились, застили князю ясны очи, а теперь и до ее Остапа добрались. Проходивший мимо села пастух, так и не дождавшись тутошних Буренок и Лысок, отрядил двух подпасков узнать: в чем дело. Подпаски узнали. Старший из них, уроженец ближних Кривлянцов, мигом запылил босыми пятками прочь по дороге – на родину. Докладывать; трепать языком. Мало-помалу заваривалась каша. Сам голова с урядником молчали, как плотва на кукане, только рты разевали-захлопывали – боялись, что в суматохе и им достанется; или, того пуще, всплывет правда. А так: горячился народ, плохо вникая в вопли головихи, закипал, найдя, на кого свалить беды-злосчастья, на ком душу живую отвести; "Обижают! обижают!" – верещал Прокопий-блаженный, звеня веригами…
– Дальше! Федор Федорович, умоляю!
– Как вы интересно поете, Феденька! и слова интересные: н'аш шамаш тгуа'ндали, н'аш шамаш аруда н'а…
– Господи, Томочка! да что вы такое говорите?!
– Федор Федорович! умоляю!
А время закручивалось в тарелке розовой – нет, уже алой, будто кровь из вспоротой артерии – спиралью, брызжа на стенки секундами, минутами…
…толпа шла наперерез толпе. Еще минута, другая – и передовой отряд гневных цвиркунчан, состоящий почти полностью из сопляков-голодранцев, прямо на перекрестке столкнется с такими же сопляками, бегущими на челе войска села Кривлянцы. Того самого, откуда родом был незадачливый подпасок, в лихой час решивший стать крестником Девятки Пиковой.
– Геть, убивцы! – еще издали орал батька подпаска (к слову сказать, так и не вернувшегося домой со вчерашнего вечера); плюгавый, верткий мужичонка. – Лиходеи! Ганьба![32] Василя моего затоптали, теперь на мажье племя вину свалить норовите?! А ну, люди! в колья их!
Вой обезумевшей жены был ему поддержкой.
По счастью, вместо обмена тумаками сперва завязался обмен бранью. Всплыло, что труп Василя-крестника никто не видел (жив, мабуть, отлеживается в очерете!); ром-конокрад для допроса непригоден (сдох, падлюка! туда ему и дорога, а спросить теперь не с кого!); выяснилось, что беды и Кривлянцы стороной не обходят (падеж! недород! корова Яська двухголовое теля родила!); вот как раз с того дня, как голицынскую дачу кавказский князь купил, так, значит, и сразу…
Ондрейка-коваль взасос лобызался с батькой подпаска:
– Милый! душу! душу за тебя выну! Идем?
– Идем! – соглашался батька. – Идем вымать! Мотря, подай мои вилы! Идем, брате!
Меж людьми сновал шинкарь Леви-Ицхок – малорослый, но жилистый авраамит по прозвищу Ремень, донельзя злой в драке (это знали многие!). Трое его старших сыновей на ходу разливали в кружки варенуху и горелку; совали людям, не глядя. Потом расплатятся. Кто грошами, кто гречкой-салом, кто работой. Здесь главное не упустить время, а там – будем посмотреть.
Доброе дело всегда зачтется.
– Разом! разом пошли!
– Пошли!
– Геть! Ганьба!
– Та чего ты орешь, дурень?
– Чего ору? та все орут, от и я!
– Ломир алэ инейнем![33]
– Разом! от допьем, и – разом!
– Феденька! Родной ты мой!
– Вот, значит, почему они задержались… хмельные…
– Вы полагаете, Княгиня, с хмельными проще?
– Когда как, Гоша… когда как, отец мой…
– Федор Федорович! у вас посох загорелся! осторожнее!..
"Разом!" – эхом плеснуло в мозгу, багровой, уже венозной кровью взбаламутилось в тарелке… и на сей раз действительно разом – исчезло.
* * *Весь мокрый, взъерошенный, Федька Сохач возвышался у края стола. Треснувшая тарелка стояла перед ним, истекая черной, жидкой смолой. Внутри было пусто и гулко, словно в заброшенной церкви ночью. К плечу припала Акулина, жена любимая; ее живот, большой и теплый, был совсем рядом, и Федор машинально тронул живот ладонью.
Осторожно.
Бережно.
Ощутив ответный толчок, убрал ладонь прочь.
– Слава Богу! – с облегчением сказала княжна Тамара, юлой вертясь в кресле. – Погасло. А я вам кричу, кричу… а вы не слышите…
– Можно вас на минутку, Федор Федорович?
Отец Георгий деликатно тронул Федьку за локоть; отвел в сторонку, к дверям.
– Вы обратили внимание на поведение Тамары Шалвовны? – и, поймав замороженный Федькин взгляд, опомнился. – Ах я, глупец! Ну конечно, до того ли вам! Вы понимаете, Федор Федорович, она видит… как бы это выразить словами… видит ТЕНЬ! Такое часто видят крестники; маги в Законе – редко, куда реже. Во время финта вокруг мага формируется некая ТЕНЬ: маг стоит, а ТЕНЬ, к примеру, пляшет, маг скрещивает руки на груди, а ТЕНЬ делает некие пассы… Понимаете, княжна это видит! Отсюда – колпак, мантия!.. странные слова… Я полагаю, действия ТЕНИ – это те действия, какие мы должны были бы делать, если бы знания передавались не по Договору, а обычным, естественным путем!.. вы понимаете меня?!
Княжна Тамара, ничуть не озабоченная тем, что стала предметом столь удивительного разговора, вдруг выскользнула из кресла.
Легко, в два шага, оказалась у крайнего, углового окна.
– Вон они, – сказала. – Пришли.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХМного глаз у толпы. А во всех одинаково:
…огонь.
Бьет красный петух крыльями, рукотворную зарю поет. Языки к самому небу вымахали. Облизывают шершаво; дерут в клочья. Тени вокруг гопака пляшут: с вывертом, с подскоком. Вот уже и стропила рухнули. Вот уже громыхнуло что-то, лопнуло. Ищет огонь вкусненького, по сторонам косится.
Любят люди в огонь смотреть.
И со стороны вроде бы, и при деле.
* * *Решетчатую ограду дачи затапливало людским паводком.
Х. АЛЕКСАНДРА-АКУЛИНА или К ВАМ ЕПУТАЦИЯ!
Враждуйте, народы, но трепещите, и внимайте,
все отдаленные земли! Вооружайтесь, но трепещите!
вооружайтесь, но трепещите! Замышляйте замыслы,
но они рушатся…
…Толпа высыпала на пригорок как-то сразу, гурьбой; словно в муравейник палкой ткнули – мураши и полезли наружу, от врага невиданного дом оборонять. Ой, да это ведь еще и не все! Из-за пригорка они прут и прут, как попало, россыпью – а по дороге, что от большого тракта к даче в обход холма вьется, другая толпа ломится, пылит; шум стоит – хуже ярмарки.
Сколько же их там на самом деле?!
…первыми мальчишки добежали. Ну, эти – всегда первые. Облепили ограду – решетку чугунную, хитрую; по завитушкам наверх лезут, галдят, друг дружку переорать силятся.
Однако за ограду не суются.
За ограду – страшно. И не потому, что в доме, небось, колдуны зубами щелкают, да полковник жандармский, пан из панов, нож булатный точит. Их ведь и не видать покамест; вообще никого из людей не видать. Казалось бы: прыгай в сад, рви панские яблоки, смелостью своей перед приятелями выхваляйся! Прыгай, дорогой, прыгай, хороший мой! – это не я приглашаю. Это мраморный дог по кличке Трисмегист в гости зовет. Утробно зовет, с рыком, с поклоном; с хлебом-солью. Да так, что пацанву едва с ограды не сдувает.
Страшно! Попадешь к чуде-юде на зубок – лететь клочкам по закоулочкам! Сожрет – не поперхнется…
Вот и сидят мальцы на самой верхотуре. Дразнятся:
– Гей, пан, драный жупан! У тебя чаклуны в погребе развелись!
– Як пацюки![34]
– Гей, змеюки подколодные, вылазьте!
– А собака-то у них страшный!
– Да то, мабуть, чаклун-перевертень!
– А ну, собака, кусь! кусь! ось тебе сальца, ось тебе смальца!..
– Гей, Павло, дай мне дрючка, я того кобеля перетяну!
– Выходь, мажено-смажено[35]! Выходь!
– Агов! выходь!..
Весело огольцам. Безопасно. Ну, выпорют, в крайнем случае, за усердие – в первый раз, что ли? А тут такое развлечение! Когда еще доведется безнаказанно пана с клятыми чаклунами обругать ругательски, да еще у всех на виду, на слуху?! Камнями покидаться (ох, чую, скоро полетят!), собаку панскую дрючком перетянуть?..
Вслед за детьми к ограде подтянулись бабы. И гвалт, естественно, усилился стократ:
– Грицька, Грицька мово сглазили, ироды!
– Убить хотели!
– Ужо припомнится! ужо закаетесь, лиходеи!
– Боженька, он все видит!
– Василя, Василька верните! чертово отродье! Куда кровиночку дели, харцызяки?!
– Ось зараз вам мужики красного петуха пустят! как Бог свят, пустят!
– Отродье бисово!
– Пекельники!
Орут бабы, дразнятся мальчишки, лает, прыгает у забора верный Трисмегист – а сзади, по дороге, тем временем мужики подходят. С топорами, с кольями, с вилами – кто с чем. Многие и вовсе без ничего. Только не спешат мужики. Остановились за спинами своих благоверных, цыгарки раскуривают. С ноги на ногу переминаются, на дом господский смотрят, переговариваются вполголоса. Мужики, особенно здешние гречкосеи – народ обстоятельный. Им всякое дело сперва обмозговать требуется, перекурить, когда самогонка есть – то и самогонки выпить.
Это бабы с детворой на язык скорые…
– Да шо ж це робыться?! Ты поглянь! нет, ты поглянь на их!
– Шо, Катерино?
– А то! Мы туточки роздыраемось, а им хоть бы шо! Заперлись у хате и молчат, як ота рыба об лед!
– Гей, телепни, вы шо, цыгарки смалить сюды пришли?! Вам скоро промеж ясны очи наплюют, а вы стоите?!
– Може, там нема никого? Убегли?!
– Мужики! Чи вам повылазило?! То робыть шо-нэбудь, хай вам грець!
Переглянулись мужики.
Сплюнули; сапогом растерли.
– То цыть, дурные бабы! Цыть, я кому сказал!
Э, да этот, который их приструнить пытается, в казенной форме!
Урядник!
– Мы тут зачем, я вас спрашиваю?! Зачем?! Бунты учинять и прочие безобразия? Или мажье семя изобличить и к ответу призвать, по всей строгости, значит?!
– Призвать!
– По строгости!
– Ряшки начистить!
– Хай Василька вернут, кровиночку… – взвился одинокий вой.
Ты гляди! а примолкли маленько!
– Мы к пану князю с челобитной! Про кубло мажье, шо под боком у ихней светлости! Так мы ему глаза откроем, и задержать поможем, ежли шо! И доставить, куда следовает!
– Поможем!
– Откроем!
– Доставим!
– Куды следовает!
– У пекло их следовает!
– На вилы!
– Дык эта… ЕПУТАЦИЮ надо выбрать, ось! Шоб с паном князем толковать, стало быть!
– Вот ты, Демид, и иди, ты у нас власть!
– Да куды ж вы смотрите! Демид же сглаженный-спорченный! Он с моим Остапом тем чаклунам запродаться хотел!
– Цыть, дурна баба!
– В глаз! в глаз ей, Остап Тарасыч! Ай, козак! лыцарь! И в левый, в левый теперь! Остап Тарасыча в епутаты! голову!
– Шинкаря! Ицика в епутаты! Ицик хитрый, его хрен обдуришь!
– Ото дило! Шинкаря давай!
– Шинкаря! Голову! Демида-урядника!..
Слава тебе, Господи! Жечь сразу не решились, собрались переговоры устраивать. Глядишь, пронесет…
Пока шум да дело, за оградой сыскали заодно и кривлянцовского голову – тот вместе с шинкарем прятались в задних рядах, и, судя по их виду, оба больше всего желали оказаться где-нибудь подальше отсюда. Однако против общества не попрешь; пришлось соглашаться и благодарить за оказанную честь.
Толпа-то у них, будто теленок-страхолюдина – двухголовая…
Не обошлось без скандала: небритый плюгавец, отец сгинувшего Василька-крестника, все норовил попасть в число «епутатов». Но его гнали. У тебя, мол, свой интерес, своя обида, и вообще, ты кто такой? голь перекатная?!
Плюгавец обижался, орал, размахивал грязным (даже отсюда видать!) кулаком, грозился все мажье семя посадить на вилы, а клятым «запроданцам» насыпать соли на хвост. Рядом причитала его жена, разорялась Катерина-головиха, и хмурился здоровенный конопатый Ондрейка-коваль – тот самый, которому мой Феденька нос своротил.
Феденька – он такой, он может…
А еще в толпе вьюном крутился карла-юродивый. Подвывал: "Обидеть хотят свет-Прокопьюшку! обороните, люди добрые, не дайте в обиду! Свет-Прокопьюшка чует! чует!.." Юрода пытались утешать, чем-то кормили, и он ненадолго умолкал, набив рот дармовой снедью; но потом, прожевав, снова заводил свою шарманку.