«Я жду, гонец!» — донеслось из ниоткуда.

Чего бояться мертвому? Того, что гурхан Джамуха разгневается, узнав, что между ним и вестями с границы встал Неправильный Шаман, а язык Удуй-Хара сам вылез изо рта и стал делать слова?

Да и слов-то этих горсти две, не больше… стояла застава у Кул-кыыз, давно стояла, новых дозорных на смену ждала — и дождалась, только не смены, а гостей из песков. Три десятка ориджитов явились, да с ними дюжина с лишним усталых чужаков. Спрашивали заставщики у ориджитов: где, мол, братья ваши, где отцы ваши, где мужчины племени? В Верхнюю Степь на вечное кочевье ушли, — отвечают. Спрашивали заставщики у ориджитов: где Джелмэ-багатур, где ваш нойон? Нет нойона, — отвечают, — на него Асмохат-та пальцем указал; новый нойон теперь у нас, Кулай-нойон. Спрашивали заставщики у ориджитов: какой-такой Асмохат-та, откуда ему взяться в народе мягкоруких? А такой, — отвечают, — Асмохат-та, что ублюдка-мангуса Джамуху в священном водоеме утопит…

Тут Чумной Волк чуть язык свой дерзостный не проглотил, вместе со словами последними. Пусть и чужие слова делал язык, да за такую пакость великий гурхан Джамуха и у мертвого отсечет все, что зря во рту шевелится!

По кусочку за взмах рубить будет!..

«Ор-ер, беда», — подумал Чумной Волк, зажмурившись, и понемногу оживать стал. Потом снова глаза открыл, на взгляд Куш-тэнгри наткнулся и затрепыхался на острие шаманского взгляда, как перепелка на дротике. Только перепелка пищит, а Удуй-Хара и рад бы пискнуть, да не выходит — дальше говорить пришлось об увиденном-услышанном…

…Двое заставщиков, братья Бариген и Даритай, горячие были, на руку скорые. Схватились за луки, по стреле из саадаков седельных выдернули — взвились стрелы, свистнули, а у самой груди дерзкого Кулая-ориджита словно две молнии с двух сторон ударили! Сперва и не разглядели-то заставщики, что за клинки каждую стрелу надвое посекли, а после уже разглядели — удивились. Оба меча чуть ли не в рост человеческий, этакой громадиной лошадей пополам рубить, а не стрелы на лету, и вот поди ж ты!

Кулай-ориджит смеется, те двое, что мечами сплеча махнули, молчат да хмурятся, а когда у чужаков девка дикоглазая вперед выехала и покрыла заставщиков по-хурульски — да не так, как жеребец кобылу кроет, а так, как кобыла жеребцов, когда ей под хвост чертополох вместо нужного сунуть — вот тогда-то и бросились заставщики наметом, словно илбисы за ними гнались, и опомнились нескоро.

Ну а как опомнились — поняли, что велика степь, дорог много, а в ставку к гурхану им дороги больше нет. Один Удуй-Хара воспротивился. Он полгода назад числился у Восьмирукого в отборной тысяче тургаудов-телохранителей, до десятника дошел и дальше бы служил, когда б не слабость к тому, что у баб под халатом! Выгнали за дурость — в караул заступали, а Чумной Волк угрелся, увлекся и запоздал маленько… Вот с той поры и вертелся оплошавший тургауд в заставщиках у Кул-кыыз.

А сейчас то ли гордость тургаудова взыграла, то ли еще чего — отвезу, решил Удуй-Хара, вести в ставку гурхана и в ноги Восьмирукому брошусь. Убей, мол, да не гони!..

Все ведь деру дали, гнева Джамухи убоявшись, а Чумной Волк и про Кулая дерзкого доложит, и о чужаках, и об Асмохат-та…

«Асмохат-та? — вопросили глаза Неправильного Шамана. — Каков из себя-то он, Асмохат-та?»

«Не помню», — хотел было выдавить Чумной Волк, а глаза шаманские уже в самое нутро залезли, будто пальцами там шарят: вот Кулай ухмыляется, вот по бокам его двое с мечами-переростками… один — беловолосый, почти как Неправильный Шаман, а в глазницах — сталь с голубым отливом; другой — крепыш, по плечо первому, а лицо недоброе, ох, недоброе, и глядит, как в грудь толкает!..

«Дальше!»

И Чумной Волк словно за железо каленое схватился — вот он! Позади Кулая на коне сидел! Не конь — скала черная, не всадник — глыба блестящая, руки на поводьях…

— Руки! — завизжал Удуй-Хара, видя и не видя то, чего сперва в горячке не заметил, а и заметил, так не понял.

— Руки! Чешуя на руках! Асмохат-та!..

И слетел с невидимого острия.

На колени упал.

Куш-тэнгри уже уходил к своей лошади, позванивая металлическими фигурками животных, которыми был увешан его просторный халат, а Чумной Волк все катался по траве и выл хрипло:

— Руки!.. руки в чешуе… руки!..

Неправильный Шаман даже не обернулся.

Глава 22

1

— Стрела — она потому стрела, что ею стреляют, — глубокомысленно возвестил Кос. — Или наоборот: ею стреляют, потому что она стрела. Ты как думаешь, Асмохат-та?

— Никак, — буркнул я, зная, что Кос не обидится.

— Вот и я так полагаю, что ты никак не думаешь, — согласился ан-Танья, выпячивая свой и без того внушительный подбородок.

Интересно, он тоже знал, что я не обижусь?..

…Переход через Кулхан оказался и легче, и труднее, чем я предполагал — короче, совершенно не таким, каким представлялся вначале. Ориджиты шли буднично и уверенно, они явно заранее знали каждый поворот и места стоянок; и, кем бы ни был их незабвенный предок-покровитель Оридж, дети его могли отыскать дорогу даже там, где ее отродясь не бывало. Уже через неделю я понимал, что Асахиро и Фаризе в свое время ужасно повезло — они живыми выбрались из этого бесконечного равнодушия природы, идя наобум; и еще я понимал, что тысячному войску выжить в Кулхане будет не легче, чем несчастному одиночке. Воды в тех полусухих колодцах, что вынюхивали наши неутомимые шулмусы-следопыты, нам хватало если и не с избытком, то вполне; войско же погибло бы от жажды.

Если только ориджиты не умалчивали о дополнительных источниках воды.

Шли мы не напрямик, а какими-то хитроумными зигзагами, и за месяц без малого я довольно сносно научился болтать по-шулмусски, выяснив несомненное и весьма странное родство наречий Шулмы и Малого Хакаса. Именно по этой причине Чин преуспела в деле изучения языка гораздо больше меня; у остальных получалось по-разному.

У Коса не получалось совсем. Потом выяснилось, что у ан-Таньи язык не сворачивается в трубочку, и в этом корень всех бед. Общими усилиями язык свернули, после чего Кос перестал с нами разговаривать — зато заговорил с шулмусами.

Причем почти сразу же найдя с ними общий язык. В трубочку. А старик Тохтар звал Коса отцом. Это звучало как Коц-эцэгэ, и я еле сдерживался от смеха всякий раз, когда это слышал.

Там же, в походе, мы впервые увидели луки и стрелы. Всем нам — и людям эмирата, и Блистающим — стоило большого труда понять, что это не Дикие Лезвия, и не Блистающие, а действительно вещь, и при этом — оружие.

Вещь-оружие.

Впрочем, люди все-таки сообразили это быстрее — ведь Фариза сражалась в зале истины Батин жаровней, и жаровня была вещью, и одновременно — оружием. Кстати, в битве у границы Кулхана шулмусы не пускали луки в ход, намереваясь взять нас живыми и увести с собой в Шулму — что, собственно, и случилось, но немного иначе, чем предполагалось ориджитами — и это было хорошо. Но при переходе через пески быстро выяснилось, что турнирные навыки позволяют большинству из нас рубить стрелы в полете — или уворачиваться, как делал я.

Для Блистающих сама мысль о том, что на свете существует мертвое оружие, была кощунственной. Наконец Чань-бо предположил, что когда-нибудь лук и стрелы смогут стать Дикими Лезвиями, а затем — Блистающими; и наши полированные спутники с этой минуты перестали обсуждать мертвое оружие шулмусов.

Они даже говорить о нем перестали.

Словно его и не было.

Я еще подумал, что так относятся у людей к умалишенным родственникам, причем дальним, и даже не умалишенным, а людям-растениям. С внешним безразличием и внутренним стыдом. А Матушка Ци на одном из привалов вспомнила, что в каких-то сказаниях времен аль-Мутанабби и Антары Абу-ль-Фавариса упоминались предметы, вполне могущие оказаться луками и стрелами. Видимо, в эмирате этот вид оружия так и не смог перестать быть вещью, став Блистающим, и постепенно вымер.

Последняя мысль о вымирании принадлежала не старухе, а Единорогу.

Но не тяготы пути, и не шулмусские луки, и даже не смерти некоторых раненых — чуть не сказал: «К счастью, не наших раненых», — и обрадовался, что не сказал — не это заботило меня больше всего.

Просто я по мере продвижения вперед все больше превращался из человека в религиозный символ.

Меня опекали (когда я возмущался — меня опекали незаметно), мной восхищались (когда я злился — мной восхищались издалека), мне поклонялись (когда я протестовал — мне поклонялись вдвойне).

Шулмусы обращались ко мне не напрямую, и даже не косвенно, а как-то отстраненно, словно я и не присутствовал здесь, среди них, не ел те же лепешки и не пил ту же воду.

— Не хочет ли Асмохат-та испить воды?

— Пусть Асмохат-та придержит Мангуса У — впереди черный песок…

— Угодно ли чешуерукому перейти в тень?

И все это с поклоном, потупив взор…

На первых порах я посчитал такой способ общения свойственной Шулме традицией, и как-то раз заявил Кулаю на смешанном шулмусско-хакасском:

— Не передаст ли Кулай-нойон мне вон тот кусочек солонины?

Кулай закашлялся, подавившись недожеванной лепешкой, поспешно передал мне указанную солонину и удрал к лошадям, не закончив ужина.

И я понял, что мне достаточно ткнуть пальцем, чтобы дети Ориджа сломя голову бросились в указанном направлении — хоть за солониной, хоть за смертью, хоть куда.

Не могу сказать, чтобы это доставляло мне удовольствие.

Зато давило похлеще панциря на жаре.

Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться — подлинность Асмохат-та была для детей Ориджа единственной возможностью остаться в живых. Окажись я лжецом — за их жизни в Шулме никто не даст и сломанного клинка.

Единственного за все.

Но не одни шулмусы — мои прежние знакомцы по Кабиру и Мэйланю обращались со мной с почтительностью, доходящей до подобострастия. Однажды, когда ориджиты всей толпой ускакали вперед что-то разведывать, я собрал оставшихся и потребовал прекратить это безобразие.

Иначе я и сам уверую, что я — Асмохат-та.

Все переглянулись.

— Друдл говорил, что он — дурак, — прогудел Коблан Фаризе, словно пытаясь объяснить ей странность моего поведения. — Я имею в виду, что Чэн — дурак. А Асмохат-та — тот велик и могуч.

— А-а-а, — вместо Фаризы понимающе закивал Асахиро. — Тогда ясно.

— Что вам ясно?! — заорал я. — Что вам всем ясно?! Кто-нибудь может со мной поговорить по-человечески?!

— Нет, — жестко отрезал Кос. — Никто не может. Иначе любой из нас сможет забыться и заговорить с тобой по-человечески при посторонних. Или нас могут подслушать — а мы будем в тот момент говорить не по-кабирски. Или еще что. А для шулмусов ты — Асмохат-та. На веки вечные. Терпи, Чэн-в-Перчатке.

— Терпи, — сочувственно повторила Чин.

«Терпи, Чэн, — беззвучно поддержал меня Единорог. — Я вот тоже терплю… знаешь, как они меня называют? Могучий Палец бога Мо! Вот уж Скользящий Перст обрадовался бы…»

Я знал, кто кого и как называет. И понимал, что не прав.

Если б еще от этого мне становилось хоть чуточку легче…

Особенно резко я ощутил свою новоявленную значимость, когда Кулхан внезапно закончился и мы носом к носу столкнулись с шулмусской заставой из восьми человек. Они не представляли угрозы для нас, они даже не успели к нам подъехать — но я сразу же оказался во втором ряду и передо мной замаячили спины Коса, Фальгрима, Асахиро, Кулая, закрывая собой великого и могучего Асмохат-та; а за мной сомкнулись в боевой готовности остальные, готовые яростной лавой охватить меня с двух сторон и выплеснуться вперед, если первый ряд падет и Асмохат-та окажется перед врагом.

Они готовы были убивать за меня.

Они готовы были умирать за меня.

Чем я мог оплатить это?

Не знаю…

Пока я предавался размышлениям, Кулай успел надерзить сторожевым шулмусам во имя мое, те успели выпустить в него пару стрел, Гвениль и Но-дачи пресекли это в самом прямом смысле, и заставщики благополучно удрали.

Неплохо для начала.

А то кто бы оповестил моего любимого внука Джамуху о прибытии его любимого деда? Вернее, последнего воплощения его любимого деда?!

Этому Кулаю дай волю — он во имя меня такого натворит…

Мы ехали по Шулме.

Вот уже третий день мы ехали по Шулме.

2

…Раздраженное ржание Демона У вывело меня из задумчивости.

Первое, что ввергло меня в недоумение — это непривычное построение нашего отряда. Непривычное, потому что я внезапно оказался впереди, за мной полукругом выстраивались мои соотечественники, а уже за ними сбились в кучу дети Ориджа, напоминающие испуганных овец, жмущихся под защиту сторожевых псов.

Вторым поводом для пожимания плечами была осенняя степь перед нами, на удивление безопасная и пустынная. Если не считать приближающегося одинокого человека, ведущего под уздцы неказистую лошаденку.

А так — никого и ничего.

Если не считать… зачем его считать, человека этого? Один себе и один, как ни считай…

Да и то — будь перед нами войско — дали бы мне оказаться первым? Вряд ли. Небось, заставили бы назад спрятаться, а еще лучше — в землю зарыли бы!

На время.

Для безопасности.

— Кто это? — спросил я по-кабирски.

Еще в Кулхане мы решили, что благоразумнее будет не обучать шулмусов говорить по-нашему.

— Это шаман Ур-калахая, — из-за спины сообщил Асахиро, и меня неприятно резанули нотки суеверного страха в его голосе. — Служитель Безликого.

Ясно… как восемь дозорных, так Асмохат-та назад, а герои — вперед! А как служитель какого-то Безликого — так все наоборот…

Что ж это за Безликий такой?

— Давайте-ка я его за уши приволоку, — кровожадно заявил Фальгрим и, не дожидаясь разрешения, погнал коня к неспешно идущему человеку.

Я наблюдал, как громада, носящая имя «Фальгрим на лошади», поравнялась с шаманом и нависла над ним; затем шаман поднял голову и посмотрел на Беловолосого. Взгляд был коротким и острым, как умелый выпад, после чего шаман так же неторопливо продолжил путь, а Фальгрим круто развернул коня и поскакал к нам.

Когда я взглянул в лицо Беловолосому, то меня поразили его глаза. Они были высечены из серо-голубого льда и оттаивали медленно, слишком медленно, чтобы Беловолосый мог видеть. Во всяком случае, сейчас он не видел ничего.

Или видел нечто, невидимое нам.

Эспадон Гвениль озабоченно подпрыгивал, лежа поперек конской холки.

— Что это с ним? — прозвенел он, когда Фальгрим проезжал мимо нас. — Я… я его не чувствую! Нет, уже потихоньку начинаю… Единорог, спроси у Чэна — Фальгрим в порядке?

— Не знаю, — отозвался Единорог-Я. — Но скоро узнаю.

И я пнул Демона У пятками в бока.

При моем приближении шаман остановился. Я трижды объехал вокруг него — вокруг довольно-таки щуплого человечка в длиннополом и просторном халате, от ворота до подола увешанном какими-то побрякушками из темного металла. Волосы шамана были белыми — не бело-льняными, как у Фальгрима, и не мутно-седыми, как у старого Тохтар-кулу (тем более что служитель Ур-калахая был отнюдь не стар, не намного старше меня самого), а молочно-серебряными, и такой цвет волос я встречал впервые в жизни.