Пулемет дергается в экстазе, ловкие пальцы сотника ласкают гашетку, будто острые кончики женских грудей, и там, вдали, в буром облаке, железнокрылый ангел Азраил начинает собирать первую жатву. Одновременно гремит залп из боковых окопов, гремит слаженно, цельно — ругань и оплеухи усатых уз-баши сделали свое дело, стряхнув оцепенение с измученных бездействием людей, — и Фаршедварду кажется, что он явственно слышит смачное клацанье передергиваемых затворов… но нет, глупости, отсюда ничего такого попросту не может быть слышно, отсюда можно только смотреть и ждать, кусая губы, когда две конные сотни вывернут наконец из-за крайних домов — и гикающая лава ударит во фланг сбившимся в кучу белуджам.
— Господин хайль-баши, немедленно прикажите остановить кровопролитие!
Отсюда можно только смотреть и…
— Господин хайль-баши, вы меня слышите?!
В раздраженном женском голосе проскальзывают стальные нотки.
Проволока в гриве волос. Огладь — изрежешь ладонь в кровь.
— Слышу, — не оборачиваясь, отвечает Фаршедвард.
И спустя мгновение повторяет:
— Я прекрасно слышу вас, госпожа Коушут. Вы полагаете, эти достойные всадники явились сюда состязаться в козлодрании? Если так — я немедленно прикажу бойцам моего хайля бить себя кулаками в грудь и восклицать: «Моя вина!»
Вот теперь самое время обернуться и всей громадой обманчиво грузного тела, остро пахнущего потом, нависнуть над Зейри Коушут, Неистовой Зейри, полномочным наблюдателем Межнациональной Лиги.
В Восьмой ад Хракуташа их всех, дипломатишек!
— Если переговоры сорвутся по вашей вине, господин хайль-баши, я буду вынуждена представить Лиге доклад с подробным изложением событий! Еще на той неделе я предупреждала вас: перемирие — это не шутка и не игрушка для ретивых вояк! Вам известно какие приговоры предпочитает выносить трибунал в последнее время?!
«Девочка, — очень хочется спросить Фаршедварду, но он не делает этого, и не только потому, что Неистовая Зейри кто угодно, но далеко не девочка. — Кто учил тебя быть мужчиной? Кто вложил холодный огонь в эти глаза и превратил язык в нож, а сердце в кулак? Господи, как было бы здорово взять тебя сейчас за горлышко, за нежную голубиную шейку, встряхнуть хорошенечко и объяснить простую и малоприятную истину: не так уж важно быть всегда сверху, хоть в жизни, хоть в постели!»
Несказанные слова клокочут в глотке, выпячиваясь наружу синими жилами-веревками, и хайль-баши вновь смотрит в окно.
В песках идет рубка, бессмысленная и однообразная, потому что исход известен заранее: еще минута-другая — и белуджи с воплями ринутся обратно, оставив между барханами десяток-другой трупов. А преследовать их в пустыне на ночь глядя решится кто угодно, но не Фаршедвард Али-бей, если он по-прежнему намерен вернуться в ставку с поредевшим, но существующим не только на бумаге хайлем.
— Вы можете поступать, как сочтете нужным, госпожа Коушут, но я буду на любую провокацию отвечать сообразно скрытой в ней опасности.
— Ладно, Али-бей, не злитесь… — Неожиданная уступчивость сбивает хайль-баши с толку, и Фаршедвард топчется на месте, как когда-то топтался на помосте после коварного толчка соперника-нарачи. — Все мы устали, всем настолько хочется тишины и покоя, что мы готовы шакалами кидаться друг на друга! Знаете, какой сегодня день… вернее, какой сегодня был день?
Фаршедвард удивленно прикидывает: недели полторы назад закончился месяц Дей, значит, сегодня на дворе Бахман, месяц Доброй мысли, будь он неладен, а день… день… ну конечно же!
— Вот-вот, — улыбается Неистовая Зейри, оправляя гимнастерку, и улыбка выглядит совершенно естественной на ее жестком лице, что уже само по себе не вполне естественно. — Десятый день Бахмана, солнце уже село, и начинаются Иблисовы святки, единственная ночь в году, когда силам зла дана полная воля! Неужели же мы переругаемся с вами именно сегодня, на радость мохноухой погани?
— Я не суеверен, — коротко отвечает хайль-баши, молчит и наконец смягчается. — Но я также не расположен к лишним ссорам.
Женская ладонь примирительно ложится на окорок Фаршедвардова предплечья, и оба, хайль-баши Али-бей и наблюдатель Лиги Зейри Коушут, смотрят в окно.
На то, как сотник Карен распекает нерадивого пулеметчика.
Новобранец моргает, качается и наконец кулем оседает на землю. Фаршедварду Али-бею не надо долго любоваться корчами бедного парнишки, чтобы понять: пулеметчик болен.
Двенадцатый случай за последние три дня.
Одиннадцать свежих могил красуются на сельском погосте, одиннадцать холмиков с суконными шлемами на грубо обтесанных столбиках; и надо приказать копать двенадцатую, потому что пулеметчику остается меньше суток воплей и кровавого поноса.
Никаких других потерь за эту троицу дней хайль Фаршедварда не понес.
«Иблисовы святки, — повторяет про себя хайль-баши, не очень понимая, имеет он в виду просто грядущую ночь или всю эту треклятую войну. — Десятые сутки месяца Бахман, месяца Доброй мысли…»
Почему-то Фаршедварду кажется, что этой ночью он будет спать не один.
Ночь больно кололась звездами.
Легонько толкнув фрамугу — он всегда боялся что-нибудь поломать, еще с тех пор, когда впервые завязал волосы на макушке узлом в форме листа дерева гингко, символом зрелости борца, — Фаршедвард полной грудью вдохнул дурманящую свежесть и замер у открытого окна.
Темная глыба в темном прямоугольнике.
За спиной еле слышно посапывала Зейри, раскинув на циновках всю роскошь зрелой женской наготы.
Наблюдателю Лиги снились хорошие сны. В ее коллекции самцов появился отменный перл, редкость из редкостей — бывший нарачи, весивший более чем вдвое по отношению к прошлым любовникам и более чем втрое по отношению к самой Неистовой Зейри. Пытаться утомить этого гиганта, знаменитого от Дурбана до Верхнего Вэя хайль-баши, этого… о-о, проще утомить водяную лошадь, гоняясь за ней по мелководью! Еще бодрствуя, купаясь во влажной истоме, Зейри боялась признаться самой себе, что впервые за три десятилетия поняла: быть женщиной вовсе не так уж плохо… пожалуй, даже хорошо, и не стоит чересчур рьяно мстить волосатым мужикам, заставляя их подчиняться и пресмыкаться, как тигра, ползающего на брюхе перед хрупкой дрессировщицей.
Она заворочалась и сладко простонала.
На круглом, как луна, лице Фаршедварда не отразилось ничего.
Постороннему наблюдателю могло бы показаться, что опытный командир попросту бодрствует ночью, разрабатывая план завтрашней операции, но для этого во-первых, посторонний наблюдатель должен был оказаться клиническим идиотом, а во-вторых, из посторонних здесь присутствовали разве что звезды.
Звезды знали, что Фаршедвард Али-бей просто сходит с ума.
Он боялся спать.
Иблисовы святки стояли над миром, над крохотным селом, песчинкой на просторах суши, а лихой хайль-баши никак не мог избавиться от ясного и страшного ощущения: вот сейчас он ляжет, смежит веки, позволит сну присесть рядом на краешек циновок, потому что ни одна здешняя кровать не предназначалась для габаритов Али-бея… — и все исчезнет. Сгинут в небытии одиннадцать могил на погосте и двенадцатая яма, еще только ждущая очередную жертву, перестанет существовать поредевший хайль, ящерица-время слизнет языком усатых рубак и прячущихся за барханами белуджей, крытые тростником домики сложатся карточными постройками — и беззвучная волна уничтожения покатится дальше, вымывая города, дороги, машины, людей, бумагу, асфальт…
Он, Фаршедвард Али-бей, проснется уже в другом мире.
Он сам станет другим.
…Наскоро одевшись и затянув изготовленный по спецзаказу ремень с кобурой, хайль-баши спустился вниз и вразвалочку подошел к бамбуковому плетню, окружавшему двор. По правую руку, у околицы, неярко горели костры часовых, всхрапывали стреноженные кони у коновязи, от пустыни тянуло духотой и опасностью; в селе лениво брехали собаки, жалуясь на недокорм.
Протяни руку, пощупай, принюхайся — да куда оно все денется, каким пропадом пропадет, даже если ты заснешь мертвым сном?!
Нервы…
Легкая тень мелькнула краем улочки, мелькнула и мигом растворилась среди прочих теней. Чуть погодя со стороны колодца послышался тихий, еле различимый всплеск. Еще один. И после минутной задержки — третий. Нечисть балует? Бабка Аала-Крох медные губы жестяным жалом лижет? Али-бей криво улыбнулся собственному предположению. Скорее уж какой-то бедолага из местных на ночь глядя собрался водички натаскать. Хотя тогда вдвойне странно — ни тебе скрипа журавля, ни громыхания колодезной цепи, ни…
Если Фаршедвард того хотел, он мог двигаться очень быстро.
Еще одна тень вскоре срезала улицу наискось, огромная, страшная тень, увидев которую, любой стал бы крутить пальцами от злых духов и пятиться в уютное тепло дома. Прижавшись к корявому стволу тутовника, росшего как раз на углу, хайль-баши вгляделся — и почти сразу же прозвучал четвертый всплеск. Незваный гость бросал что-то в колодец, сомнений больше не оставалось, и ладонь тихо опустилась на рукоять револьвера, торчащего из открытой заранее кобуры.
Нет.
Выстрел подымет на ноги часовых, а следом и весь хайль, начнется суматоха, и даже если Фаршедвард не промахнется и пришелец не ускользнет, сон бойцов будет наверняка испорчен, а завтра Али-бею понадобятся свежие, не вымотанные ночным переполохом люди.
Он наклонился и поднял с земли камешек.
Мягко, как кот, взмахнул рукой.
Спустя мгновение в кустах по ту сторону колодца негромко прошуршало; камешек удачно прогулялся в сплетении веток, и ночной гость вздрогнул, выпрямился, силуэт его на миг размазался призрачным пятном… и два шороха, два острых, как ножи, шуршания прорезали кустарник.
Но Али-бей уже успел сделать десять шагов. Лапа хайль-баши сгребла норовистого пришельца за ворот, рывок заставил ноги несчастного оторваться от земли; руки чужого сунулись было за пазуху, да не тут-то было — оба хрупких запястья поместились в свободной ладони Фаршедварда, похожего в этот момент на древнего нарачи, что разорвал пополам наивного удава. Почти сразу гостя швырнули спиной на колодезный сруб. Несильно, так, для души и говорливости, чтоб не сломать хребет, а лишний крик боли еще никогда не мешал при подобных знакомствах.
— Балуем? — грозно прорычал Али-бей, придвигаясь вплотную. — Иблисовы святки справляем?!
И осекся.
Перед ним тряслась от испуга девочка. Подросток, лет двенадцати, не больше. «По году на каждую свежую могилку погоста», — нелепо мелькнуло в мозгу хайль-баши.
Некрасивая и красивой никогда не будет. Фаршедвард вспомнил: он видел девчонку раньше. Да, разумеется, — дочка местного кедходы, сельского старосты, пигалица из многочисленного выводка девиц, старшие из которых уже нянчили по двое-трое чумазых ребятишек, а младшие отбирали у собственных племянников хлебную жвачку, завернутую в тряпицу.
Девочка куталась в старую шаль с бахромой и молчала.
Хайль-баши подошел к колодцу и заглянул внутрь. Темно. Посветить бы чем…
Он еще вглядывался в темень колодезного жерла, когда маленький нож по рукоять вошел в бок Фаршедварда Али-бея, туда, где за слоем жира и могучих мышц пряталась печень.
Второй нож, брат первого, утонул в плоти мгновение спустя.
Ночь больно кололась звездами.
Счастливо стонала во сне Зейри Коушут.
Перекликались часовые.
Девочка порылась в кустах, нашла один из брошенных на звук ножей, за другим решила вернуться на рассвете.
Некоторое время она молча стояла над переставшим содрогаться хайль-баши, раздумывая: перерезать ему для надежности горло или не стоит?
Решила: не стоит.
Рядом с гигантским телом, на латаном-перелатаном фартучке, валялись осклизлые куски собачьего мяса. Пес умер не сегодня и не вчера, мясо успело изрядно подгнить, и живой человек вряд ли мог бы вот так валяться, уткнувшись носом в гнилье, и при этом даже не шевелился. Остатки собачины плюхнулись в колодец, девочка тщательно обтерла руки о фартучек и засунула его на самое дно холщовой сумки.
Плотнее закуталась в шаль, скрывавшую перевязь с метательными ножами.
Пошла прочь.
В тощую девчачью спину с выпирающими лопатками — будто крылья прорастали, — не мигая, уставилось дуло револьвера.
Слишком много плоти наросло на костяке Фаршедварда Али-бея, бывшего борца-нарачи, слишком много жизни таилось в этой плоти, и слишком туго она уходила, жизнь человеческая, вязко сочась в Иблисовых святках расплавленной смолой ярости и гнева.
«Змея… — беззвучно бормотали белые губы хайль-баши, а в белых глазах отражались звезды и дюжина свежих могил. — Тварь… Сколопендра…»
Выстрел поднял на ноги весь хайль.
Глава вторая
Шейх «Аламута»
Вексель был слишком безупречным, чтобы быть настоящим.
Ромбовидный клочок отлично выделанной кожи, в двух углах которого красовались именные клейма известнейших саррафов[29] — Рубоба Оразмского, любившего откликаться на прозвище Рубоб Крохобор, и Худенькой Мамочки, хинского евнуха.
Даже смазанный край одного из клейм казался подлинным — Худенькая Мамочка, скупердяй из скупердяев, так и не удосужился сменить малость стершееся тавро.
— Господин ар-Рави в чем-то сомневается?
И голос под стать векселю — мягкий, превосходной выделки, хоть под ноги стели вместо ковра, хоть в чужой рот суй вместо кляпа…
— Как можно, почтеннейший! Просто бедный меняла давным-давно не держал в руках безделиц, стоящих целого состояния! Вы хотите получить всю сумму наличными?
Большой Равиль слегка поднял брови в конце вопроса: дескать, поймите, дорогой мой, в наше смутное время по улицам ночной Хины — да еще с мешком золотых динаров! — ходят либо безумцы, либо знакомцы самого миршаба, «владыки ночи»! Вы, трижды дорогой мой, из каких будете: из первых или из вторых?
Человек, принесший вексель, улыбнулся. Он явился в лавку Равиля, когда день уже готовился уступить домогательствам вечера, — круглолицый, маленький, румяные щечки, холеная бородка с тщательно сбритыми усами (дурбанская мода, но гость менее всего походил на смуглокожих верзил-дурбанцев); представившись Кадалем Хануманом, лекарем из забытого Творцом городка на окраине Мэйланя, гость многократно поинтересовался благополучием хозяина и лишь потом протянул именной клочок кожи.
Равиль задумчиво огладил свою собственную бороду, пышное украшение с завитыми кончиками прядей, только недавно начавшую седеть, несмотря на годы.
Сослаться на поздний час и отложить выплату до завтра? — естественно, взамен предложив уважаемому Кадалю гостеприимство и кров! За пловом и вином гость разговорится, и тогда станет ясно: впрямь ли стоит сей мягкоголосый лекарь таких клейм, какие дорого ценятся вдоль всего Фаррского тракта…
— Впрочем, если временные заботы одолевают господина ар-Рави, — голос лекаря превратился в сплошную патоку, от которой слипались уши, — то не отложить ли нам дела до завтрашнего утра? Ночь дана умелым для умения, усталым для отдыха, а истосковавшимся по беседе — для Благой мысли, Благого слова и Благого дела! Не так ли?
Внутри Большого Равиля дернулась потаенная струна, словно слепой певец-чангир спьяну зацепил инструмент, и тот отозвался протяжным стоном. Неужели?! Неужели подозрения превратятся в счастье от встречи с единомышленником?! Творец-с-сотней-имен, не мучь, не кидай кость псу своему, чтобы тут же отобрать ее у несчастного!
А гость усмешливо глядел на саррафа, молчал, топорщил жидкую бороденку, чесал мочку левого уха двумя пальцами, большим и безымянным, так что золотая сережка в виде шарика поминутно сверкала в отблесках пламени очага.
Иного доказательства не требовалось.