V. Bourree

Я очень надеялся, что до смертоубийства не дойдет, но сделать ничего не мог, а через несколько секунд нам с Фолом стало вообще не до того – позади истошно завыла сирена, по переулку заметались цветные сполохи счетверенной «мигалки», и из-за угла вылетела приехавшая за нами машина. Проклятье, от служебной тачки и на кенте не очень-то уйдешь!.. Фол рывком оглянулся, зло выругался сквозь зубы и прибавил скорость, хотя, казалось, это было уже невозможно. Ветер превратился в завесу из тонких ледяных игл, сквозь которую мы с трудом прорывались, этому мучению не было конца, и я прижался к человеческой спине кентавра, стараясь уберечь лицо.

Поворот.

Еще один.

Шапка слетает с головы и вспугнутым нетопырем уносится в метель.

Фол не сбавляет скорости, укладываясь на виражах чуть ли не в сугробы, я захлебываюсь снежной пылью и внутри у меня все обрывается – никогда мы с Фолом не ездили так!

Навстречу прыгает фонарный столб, приглашая к близкому знакомству, но кентавр в последнее мгновение уклоняется, разойдясь с бешеным столбом на какие-то сантиметры.

Пронесло!

Вой сирены позади на мгновение смолкает.

«Оторвались», – мелькает шальная мысль, но тут со стороны Павловки выворачивает новая машина, горбатый «жук» с невероятной турелью огней на крыше. Вой сирены снова ударяет в уши, мечется по переулку в поисках выхода, бьется о стены домов, как вихрь в ущелье – и вслед за «жуком» в переулок влетают первые преследователи.

Проклятье, что же стало с Риткой и Фимой?! Где они? Катаются, связанные, по полу одной из машин? Или, избитые и брошенные, понемногу приходят в себя у подъезда моего дома? Или…

Я запретил себе думать об этих сволочных «или».

Фол проскальзывает между киосками и выруливает на проспект. В спину нам раздаются ошалелые свистки постовых жориков, тонущие в переливах сирен; Икар с афиши углового кинотеатра сочувственно подмигивает мне – дескать, у меня крыльев не было, но и тебе, дорогой, сейчас перышки-то поощиплют!.. минутой позже впереди вспыхивает вывеска «Житня»: на улице день, но Рудяк не поленился зажечь свою рекламу – и правильно, народ надо привлекать, хотя народ разный бывает, иные вот от властей драпают…

Мы со свистом проносимся мимо, и у вышедших на свежий воздух посетителей отваливаются челюсти.

– Эй, Пирр, – кричит Фол, чуть притормозив, знакомому гнедому кенту с похабной татуировкой на плече, – у нас жор на хвосте! Мотай к Папе, перекрывайте объезд! А мы через яр, напрямую, поверху!

И снова несется вперед, прежде чем я врубаюсь в смысл его слов.

Каюсь, до меня не сразу дошло, что сказал Фол. А когда дошло, было поздно – мы во всю мочь гнали по Горелым полям и сворачивали к яру за неотложкой. Я с ужасом вспомнил шаткий узкий мостик, по которому и летом ходить-то, придерживаясь за перила – сущее наказание; а мчаться верхом на кентавре, скользя по обледенелым доскам…

Эй, бдительный Генрих ибн Константин! – надевай белый халат, оповещай родимую реанимацию, готовь отдельную палату с видом на морг, капельницу и алтарь в западном крыле!

Мы спешим к тебе в объятья, мы торопимся, сломя голову, шею и всяко-разное… мы здесь!

В следующее мгновение под колесами Фола уже отчаянно скрипели невовремя помянутые доски, по бокам замелькали покосившиеся перила, кое-где связанные веревками, а позади бормашиной сверлил уши дикий визг тормозов.

Кентавр немного сбавил скорость, но это особо ничего не меняло: доски трещали, мостик раскачивался, и конца-края ему не предвиделось; я молча молился священномученику Ермогену (во время бедствия и нашествия), и царю Давиду (об укрощении гнева начальников) и всем, кого мог вспомнить по сходным поводам, ветер иглой ковырялся в ушах, и было совершенно непонятно, что за странное тарахтение раздается сзади – словно кто-то пытался завести мотоцикл со снятым глушителем. Лишь когда совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, кусок прогнивших перил вдруг разлетелся в щепки, запорошив мне глаза мерзлой древесной трухой, мне наконец стало ясней ясного: в нас стреляют! Из автомата, и, может быть, даже не из одного!

Вот тогда мне стало страшно по-настоящему.

В меня ни разу в жизни не стреляли: стреляют лишь в кино, да еще в опасных преступников, предварительно освятив санкцию прокурора, а я…

В какое дерьмо мы все влипли?!

У огромного старого дуба, к которому крепился мостик посередине яра, Фол вильнул, вписываясь в поворот – и могучий ствол скрыл нас от архаров, сделав дальнейшую стрельбу бессмысленной.

Дальше Фол поехал чуть медленней, и только тут я заметил, как тяжело вздымаются его бока и человеческая грудь.

– Кажись, оторвались, – пробормотал кентавр, переводя дух. – Ну, Алька, ну, орел… Я думал, свалишься! Они, понятное дело, в объезд ломанутся, и шиш им! – ничего у гадов из этого не выйдет. Папа там сейчас такой завал устроит, что пока они его разгребут, мы три раза город по кругу объехать успеем!

– А куда мы вообще едем? – поинтересовался я, задним числом думая о том, какое же это счастье: наконец чувствовать под собой твердую надежную землю вместо жуткого мостика, грани между центром и Дальней Сранью!

– В одно место, – буркнул Фол и умолк, а я понял, что пока мы не приедем в это самое «одно место», он больше ничего не скажет. Интересно, не то ли это место, куда обычно посылают своих оппонентов не обремененные вежливостью собеседники?..

Мы со средней скоростью катили по пустырю – после предыдущей сумасшедшей гонки любая скорость казалась средней. Впереди вырастало городское подбрюшье – многоэтажные трущобы Срани, до глобального восстановления которых у городских властей никогда не доходили руки (о чем неизменно сообщалось в желтой прессе). Фол облегченно вздохнул и чуть не подавился своим облегчением, когда откуда-то сбоку снова послышалось приближающееся завывание сирены.

– Жизнь мою через хребет, до чего же жор ушлый пошел! – в сердцах выругался кентавр. – Нет чтоб по дамбе в объезд, как все – напрямую через Хренову гать поперли! Кто ж мог знать… больно догадостные попались, твари пятнистые!

Последние слова я скорее угадал, чем расслышал, потому что Фол вновь включил «третью космическую», и мы в один миг пересекли остаток пустыря, ловко лавируя по дороге между кучами копившегося здесь годами мусора.

Юркни мы в проулок чуть раньше – и архарам нас бы вовек не найти в путанице хаотически нагроможденных районов. Но их машины вылетели на пустырь как раз в тот неподходящий момент, когда мы уже готовы были исчезнуть, но не исчезли до конца – и преследователи успели нас заметить.

Машин было по-прежнему две; конечно, в здешних трущобах им чаще всего придется ехать гуськом, но кто мешает одной из машин свернуть в соседний узенький переулочек и обойти нас, чтобы после перерезать путь? Тут не проспект: станет «жук» поперек того, что в Дальней Срани гордо именуется «улицей» – и на кривой не объедешь!

Оглянувшись, я увидел, что за нами катит только первая машина.

Так и есть, накаркал!

Позади прогрохотал выстрел, потом еще один; пуля прошла совсем рядом, обдав щеку жарким ветром. В центре они стрелять остерегались, а здесь…

 

Режем поворот наискось, как нож масло. Мимо проносится жестяная хибара, явно бывший гараж, на пороге которой стоит мрачного вида старикан со странным предметом в руках. Я узнаю аборигена, память услужливо подсовывает мне факты наших с Фолом ночных похождений в здешних злачных местах, и я вспоминаю, что старому хмырю в легендах Срани отводится значительная роль. Это известный мизантроп по кличке Дед Банзай, коего, по недостоверным слухам, побаиваются не только служивые, но даже Первач-псы! Впрочем, слухи слухами, а в руках у антикварного Деда Банзая (я не верю своим глазам!) – длиннющее ружьище умопомрачительного калибра! Из такого только по слонам стрелять… или по танкам!

Наверняка творение шаловливых ручек Банзая.

Старик передергивает какую-то полуметровую рукоятку, досылая в ствол снаряд, ракету или чем там эта штука стреляет, и вскидывает свою дуру к плечу. Как раз в эту минуту из проулка радостно вываливает «жук», и я лично убеждаюсь в том, что Дед Банзай терпеть не может служивых, а заодно любую власть. В особенности когда оная власть среди бела дня мотается возле его частной собственности и мешает предаваться послеобеденной сиесте…

От оглушительного грохота у меня закладывает уши. Радиатор «жука» превращается в фейерверк, из него летят обломки и брызги огня, еще почему-то летит серпантин и пригоршни конфетти, а Дед Банзай с лихими ругательствами снова дергает ручку перезарядки.

Теперь понятно, почему его побаиваются все.

Включая Первач-псов.

Архары не составили исключения. И я их прекрасно понимал. Водитель поспешно дает задний ход, машина пытается втянуться обратно в проулок – и тут Дед Банзай производит второй залп из своего орудия, разнося вдребезги лобовое стекло и брызнувшую цветным дождем «жучиную» турель.

Увидеть дальнейшее мне не удается, потому что Фол резко сворачивает за угол – и за нами, чудом миновав Деда Банзая, у которого заклинило рычаг, выметается первая машина.

– А вот теперь держись! – внятно предупреждает кентавр, резко останавливаясь, и от этого негромкого голоса у меня внутри все опускается в предчувствии чего-то страшного.

В следующее мгновение Фол с места рвет вперед, прямо в серую каменную стену с обвалившейся местами штукатуркой. Стена стремительно надвигается, и я понимаю, что свернуть кентавр уже не успеет. Я хочу закрыть глаза в предчувствии неизбежного, но почему-то не делаю этого. И поэтому успеваю увидеть, как в стене вдруг проступает черный провал, которого еще миг назад не было – мы ухаем в этот провал, как в колодец, а я вспоминаю старую присказку, ходившую еще в школе: «Вот открылся в стенке люк – успокойся, это глюк!».

Мы мчимся по непроглядно-черному коридору, и еще до того, как «глюк» за нами успевает закрыться, я оглядываюсь (это начинает входить у меня в привычку), замечая, как машина архаров изо всех сил пытается затормозить, отвернуть в сторону… но удается это водителю или нет – неизвестно.

«Глюк» захлопывается – и мы влетаем в никуда.

VI. Polonaise. Double

– Где это мы, Фол?

– На Выворотке.

– А… а были где?

– С Лица.

С Лица, значит…

– А будем где?

Фол отвечает, отвечает подробно и убедительно, но эта перспектива меня абсолютно не устраивает.

– Только не слазь с меня, придурок! – добавляет кентавр, чуть притормаживая и настороженно осматриваясь. – Ни при каких обстоятельствах! Сиди и не рыпайся!

Сижу.

Не рыпаюсь.

Вокруг – город.

И никакой зимы.

Солнце легонько щекочет стеклянные толщи витрин, искры потешно хихикают, дробясь мириадами бликов в рекламных плафонах, темные пролежни свежего асфальта выпячиваются на тротуаре, кучерявые тополя небрежно роняют снежный пух, он собирается в живые шевелящиеся кучи – брось спичку, и полыхнет воздушным, невесомым пламенем… Людей немного. Странные они, эти люди Выворотки: идут, медленно переступают, без цели, без смысла, то остановятся, то свернут в переулок, то долго топчутся на месте, оглядываясь, словно забыли что-то и никак не могут вспомнить; потом внезапно ускоряют шаг и скрываются за углом, едва не столкнувшись друг с другом.

Неподалеку от нас потасканный дядька с внешностью типичного бомжа все щупает серую стену жилого дома, тронет кончиками пальцев, и стоит, моргая бесцветными заплесневелыми глазками.

Удивляет дядьку стена.

И видно почему-то плохо. Так видно дно ручья сквозь не очень чистую воду; нет, даже не так – вода была чистая, и вдруг невидимые руки взбаламутят ее, подымут облака ила со дна, и снова тишина, покой, только грязь неспеша оседает, открывая искаженные водяной линзой очертания камней, ракушек, суетливых рыб… а вот снова – ил и муть.

Очень плохо видно.

Я пытаюсь протереть очки – куда там, лучше не становится.

– Да не вертись ты! – бурчит Фол, огибая двухэтажный магазинчик с надписью «Бакалея», стилизованной под японский шрифт. – Ох, и влупят мне старшины за такие хохмы… ладно, сошлюсь на дядька Йора…

Видимо, почувствовав мое состояние, он прекращает ворчать, хлопает меня ладонью по бедру, не оборачиваясь, и глухо добавляет:

– Это Последний День, Алька… последний перед Большой Игрушечной. Если глубже брать, там по-разному, а здесь всегда так. Я думал, тебе Ерпалыч рассказывал… ты ж с ним вроде бы душа в душу…

Нет, Фол, дружище ты мой двухколесный. Ничего мне псих Ерпалыч, Молитвин Иероним Павлович, интересующий всех, от исчезников до следователей из прокуратуры, не рассказывал. Разве что про Икара Дедалыча, да еще письмо свое дурацкое подсунул, которое только по сортирам читать! Ты не волнуйся, приятель, я с тебя слезать не стану, ни за какие коврижки, я за тебя руками-ногами держаться буду, зубами поломанными вцеплюсь, не отдерешь, потому что очень уж мне эта Выворотка не нравится, где люди плавают снулыми рыбами, где навсегда Последний День перед Большой Игрушечной, а если глубже – так по-разному, тихо тут, как на кладбище, люди тут смурные, если люди они вообще, мне здесь никак, невозможно мне здесь, уж лучше к полковнику с Михайлой в петлицах, или в психушку…

По-моему, у меня чуть не началась истерика.

Особенно когда какая-то Вывернутая бабуся, толкая перед собой складчато-приземистую коляску с упитанным младенцем, равнодушно прошла сквозь нас – и меня на мгновенье захлестнуло старческое спокойствие: ребенок сыт и спит, дочка дома обед готовит, и холодец застыл, и кардиограмма тьфу-тьфу-тьфу, зря молоденькая врачиха волновалась, а зятек на работе, хоть и дуролом он, зятек-то, а зарплатишку ему выплатили, купим Машке комбинезончик зимний, присмотрела уже, да, купим… и ко всему этому букету примешивался парной аромат молочной дремы, безмятежности, урчания в толстеньком Машкином животике.

Буквально в трех шагах без видимой причины засуетился плешивенький гражданинчик в куцем костюме-тройке и с галстуком неописуемой расцветки. Жабьи глазки плешивца расширились, в них промелькнул жадный голод, точь-в-точь как у нашего маленького и серенького при запахе Фимкиной ветчины; гражданинчик затоптался, поводя носом-картошкой, и решительно двинулся напрямик, с каждым шагом все больше погружаясь в землю – Святогор-богатырь, когда его мать сыра земля носить отказалась. Фол едва не наехал на верхнюю половину гражданинчика, с которой потеками рыхлой грязи полз его замечательный костюмчик, облепляя плешивца слизью, смазкой, будто гигантский фаллос, и когда на пути оказался канализационный люк – гражданинчик мордой врезался в чугунный край, люк подпрыгнул, глухо чавкнув, и тротуар на миг вспучился, словно огромный червь углубился и пропал в темных тоннелях.

Все.

Нет никого.

Только мы едем дальше.

И солнечные зайчики танцуют вокруг.

– Ничего, – успокаивающе бормочет кентавр, петляя переулками, – ничего, Алька, мы уже около Окружной… сейчас выбираться будем, ты только потерпи, немного осталось…

Я купаюсь в его бормотании, в жаркой парной теплыни, боясь расстегнуть зимнюю куртку, и пот бороздит мой лоб липкими струйками.

За минуту до того, как Фол уверенно свернет в подворотню, неряшливо обросшую шевелюрой дикого винограда, за минуту до зимы, поджидающей нас на той стороне пушистым изголодавшимся зверем – за минуту до обыденности я поворачиваюсь, и на углу бесплотных улиц неожиданно отчетливо вижу… Пашку.

Павел свет Авраамович, братец мой непутевый, стоит около сияющей свежей краской будки телефона-автомата – вместо того, чтобы процветать на островке близ побережья Южной Каролины в окружении акул капитализма – и оглядывается по сторонам. Оглядывается плохо, хищно, поворачиваясь всем телом, движения Пашки обманчиво-медлительные, как у большой рыбины, и еще у него что-то с руками, только я не могу разглядеть, что именно: предплечья уродливо толстые, лоснящиеся и как-то нелепо срезанные на конце, похожие на культи, обрубки эти все время шевелятся, подрагивают меленько, поблескивают жемчужной россыпью…