Ну не мог, не мог этот сиплый бас принадлежать моему замечательному кентавру! Режьте меня на части, заплетайте вокрут стерженьков, перья сизые вставляйте по самые гланды – никак не мог! Но звонок-то правильный?.. или нет? Как там Фол свистел? Тирьям-пам-па-папам… а может, папам-пам?

– Дядько Йор вже дома? – осведомляются снаружи на чудовищном «суржике».

– Не… нет его. Еще нет.

Если требуемый дядько Йор – псих Ерпалыч, он же Молитвин Иероним Павлович, он же беглый сотрудник НИИПриМа, то я сказал правду.

– А якщо пошукаты? – бас раздраженно скрежещет и добавляет после томительной паузы:

– Ты, хлопче, одчиныв бы, а? Мы ж тебя не знаем, неровен час, дверь вышибем и за вихры…

Чувствовалось, что это не пустая угроза.

– А ты… вы… собственно, с кем имею честь?! – задаю я сакраментальный вопрос, внутренне сжимаясь в страхе за судьбу своих вихров.

Уж больно многим их за последние дни потрепать хотелось.

– Матюгальники мы, – со всей наивозможной степенностью ответствует бас, доверху заполняя подъезд обертонами. – Валько-матюгальник со Второй Песочной. Нас дядько Йор на сегодня кликали, бомжа-счезня у Руденок гонять. Та ты одчиняешь чи глазки строишь, йолоп хренов?!

– Тут сейчас Фол вернется, – сообщаю я на всякий случай, чувствуя себя пацаном, стращающим ворога лютого призраком старшего брата. – Ты Фола знаешь? Он, между прочим, за хлебом поехал… одно колесо здесь, другое – там. Понял?

– За хлебом – то славно. Утомлюсь, тебя лупцуючи, а ось и хлебушек! Не казав, он черного привезет чи батончиков? Страсть люблю черный, с сальцем, с часнычком…

Я плюю на конспирацию и начинаю «одчинять».

* * *

Валько-матюгальник со Второй Песочной оказался тщедушным мужичонкой в ватнике. Ниже меня на полголовы. Такому не чужие вихры трепать, а законную супружницу умасливать, дабы трешку на пиво выдала. Впрочем, кроличий треух сидел на макушке Валька с достоинством боярской шапки («горлатная» – пришло на ум полузабытое словцо), а клочья ваты, обильно торчавшие из прорех, превращали телогрейку в подобие царской мантии.

Горностай вульгарис.

А если учесть, что Вальково «мы» звучало истинно по-королевски… «Мы, Валько XIV, Матюгальник всея Срани Дальней, Ближней и Средней, милостиво повелеваем – ржаного нам хлебушка, и побольше!..»

Отодвинув меня в сторону, гость прошествовал в коридор и перво-наперво огляделся.

– А не брешешь, хлопче? – неласково буркнул он, шмыгая красным от холода носом.

На кончике носа висела и все не хотела падать здоровенная капля.

– Насчет чего? – я мало-помалу обретал уверенность.

Да такого заморыша соплей перешибешь, это вам не с архарами рукоприкладствовать! Может быть, я все-таки главный герой? – просто мне об этом сказать забыли?

– Насчет дядька Йора. Ей-Богу, брешешь… Эй, дядько, ты здеся? Вернулся? Хоронишься, да?!

Я взял Валька за круты плечи и попытался развернуть к двери передом, а ко мне, так сказать, задом. Куда там! Он даже не шелохнулся, словно я двигал не его, а битком набитый комод.

– Не, не сбрехал, – сообщил матюгальник со странным удовлетворением, к которому примешивалась изрядная доля душевного расстройства: дикая, удивительная смесь, о которой впору стихи писать. – Нема-таки дядька. А ты, хлопче, стало быть, той самый пьяндыжка, шо дребедень всяку сочиняешь… нам эти, колесатые, про тебя сказывали. Лады, лады… Будем собираться, благословясь! Мулетка готова?

Видимо, по лицу моему было ясно видно, что я думаю относительно боеготовности загадочной «мулетки», ибо Валько соизволил добавить:

– Ну, оберег! Нам счезня без мулетки гонять несподручно… Ох, ты таки йолоп, хлопче! – даром что колесатые за тебя горой… Плетень, плетень новый где?!

В слове «плетень» Валько делал ударение на первом слоге, и я начал кое-что понимать. Мотнувшись в комнату, я уцепил с пола красоту свою нетленную, в пять проводков с грусть-тоскою пополам; а заодно и связку оперенных электродов прихватил.

– Это? – злорадство просто текло из всех моих пор, когда я протягивал сокровища вредному матюгальнику. – Как мулетка, сойдет? Электродиков не желаете-с?! Свеженьких, с пылу с жару?!

Он не отозвался на подначку.

Он вообще застыл соляным столбом, уставясь на сунутый ему под нос «плетень».

– Сам робыв? – наконец прохрипел Валько. Такой хрип я слышал лишь однажды: есть у меня пластинка с джазовым квартетом, так там бас-саксофон на субтоне шалит. – Не, ты не молчи, хлопче, ты колись: сам? Чи дядько Йор пособляв?!

– Сам, сам, – я сбегал на кухню, нацедил водички в чашку с отбитой ручкой и притащил Вальку: поправляться. – Самей некуда.

Странные дела: на этой кухне у Ерпалыча было аж две жертвенные горелки! Похоже, плиту на спецзаказ делали. И в красном углу, на аккуратненькой полочке, рядом со свечками лежали три колоды одноразовых иконок. Две нераспечатанных и одна пустая на треть. Впрочем, удивляться я уже разучился.

Чашка была выхлебана матюгальником, что называется, «в единый дых».

– Ну, хлопче… ну, мастак!.. а колесатые, стервь их душу, брехали – пьяндыжка, мол, белоручка, долго дрючить придется… А дроты оставь, оставь! Неча бомжа-счезня дротами наскрозь пырять – сильно озлобиться может. Там в хате ремонту тыщ на пять! – хрена нам его, гада, по-лишнему злобить?!

– Хрена, – грустно согласился я.

– Дык шо, йдэмо? Подмогнешь, раз мастак… Мулетка – она, ежели кручельник поруч, шибче варит! Тут близенько, через дорогу…

В подъезде загрохотало, и через минуту в дверь ворвался Фол. Авоську с хлебом он держал на манер разбойничьего кистеня, и смеха это почему-то не вызывало.

– Я тебе что говорил?! – заорал он еще с порога. – Нет, я тебе что говорил, урод?! Ты зачем дверь открыл?! Ты кому дверь открыл?!

– Здорово, Хволище, – равнодушно приподнял свой треух Валько, нимало не смутясь кентавровыми воплями. – Ты хлопца не трожь, это он нам одчиняв… А орать – это мы и сами с волосами! Слыхал, небось, как мы ор учиняем? То-то, шо слыхал… Хлебушка принес? Дай корочку, не жлобись…

Фол напоследок погрозил мне кулачищем и полез в сетку: ломать корочку для матюгальника.

Полбуханки оторвал, филантроп!

– Ты к Руденкам собрался? – спросил он у Валька.

– Угу, – набитый хлебом рот мало способствовал внятности речи.

– За оберегом явился?

– Угу.

– Ну и?

Вместо ответа Валько ткнул в сторону кентавра моим творением.

 

Фол уважительно хмыкнул.

Меня они оба теперь игнорировали.

И когда я начал одеваться, демонстрируя твердое намерение сопровождать матюгальника к загадочным Руденкам, где одного ремонту тыщ на пять – Фол не стал противиться.

Запер дверь и поехал следом.

2

– Ой, спасайте, люди-нелюди добрые! Ой, лихоманка его, проклятущего, забери! Ой, погубил, по миру пустил, третий раз тиранит, чтоб ему, ироду, тридцать три рожна в самые печенки! Ой, гроши-то какие, деньжищи сумасшедшие!.. кровью, потом, куска не доедали, на воде-хлебе…

Это Руденкова теща. Толстенная бабища в три обхвата, жиденький перманентик по овечьей моде «завей горе веревочкой», мопсовы брыли трясутся от причитаний, и слезы горючие вовсю бороздят могучий слой пудры. Есть, есть-таки женщины в наших селеньях, что ни говори, а есть, на воде-хлебе, тридцать три рожна их врагам в печенки – за коня на скаку не поручусь, а в горящую избу запросто, особенно ежели там можно будет «ирода проклятущего» за глотку взять.

– Мама, хватит! Хватит, мама! Вот уже Валько пришел, он ладу даст… Да хватит же! Говорил вам: не фиг на батюшке экономить – а вы все свое: дьяка зови, дьяка с Журавлевки, дьяк больше пятерки не просит! Доэкономились! Слышь, Валько, ты б уважил по старой дружбе – четвертной дам, это честно, без обмана, и еще литру на ореховых перегородках! Больше, сам понимаешь… тут чинить, не перечинить… мама, вы б пошли, кофе сготовили или еще куда…

Это собственно Руденко. Хозяин. Тощий очкарик, сутулится и непрерывно норовит чихнуть – но зажимает нос двумя пальцами, отчего лишь передергивается мокрой собакой. Глаза за толстыми линзами стрекозьи, лупатые, блестят фарами под дождем. Лицо отекло, набрякло красными прожилками, плавает по комнате туда-сюда больной луной… меж волнистыми туманами, лия свет на печальные поляны.

Шаг – и облако известки томно всплывает с пола, отчего и мне впору чихать, да не складывается как-то.

– И-и-и-и… иииии… и-и-и!..

Это Руденчиха. Дочь и жена, а двум соплякам, которых сразу по нашему приходу выгнали на двор гулять – им она, небось, мать родная. Миловидная худышка в халате-ситчике и шлепанцах на босу ногу, она сидит в углу, серой мышкой забившись в недра антикварного кресла (родной брат моего кухонного монстра!) и скулит на одной-единственной тоскливой ноте, отчего морозец ползет по коже, и хочется сесть рядом на испохабленный паркет, ткнуться лбом в ее острые коленки, затянуть дуэтом:

– И-и-и-и… ииии… и-и…

В коридоре туда-сюда ездит Фол, хрустя обвалившейся плиткой. Мне слышно, как временами кентавр дергает дранку перегородки между ванной и туалетом; тогда хруст раздваивается на кафельный и деревянный. Видел я эту перегородку: развалины Трои. Да она ли одна здесь такая… Куда квартирники с исчезником-управдомом только смотрят? Или хозяева не на одном батюшке экономят – каши со шкварками тоже жалеют?!

Впервые такое вижу.

– Лады, – подводит итог строгий Валько-матюгальник, комкая в руках треух. – Значит, самосвятом хату клали… дьяк-то хоть был пьяный?

– Трезвы-ы-ый! – истово причитает теща. – Не схотел причаститься!..

– Не схотел! – передразнивает ее очкастый Руденко. – Вы б, мама, налили да поднесли, он бы и схотел! Я ж помню, как вы змеей подколодной: чайку, Глеб Осипыч, чайку духмяного не желаете?!

Теща лишь храпит в ответ загнанной лошадью. Понятия не имею, как они, родимые, храпят, но думается, что именно так.

– И-и-и-и…

Это из кресла.

Валько многозначительно смотрит на тещу, смотрит с осуждением, губами жует, и теща живо соображает, в чем дело. Перед нами мигом объявляется поднос, расписанный по черни кровавыми маками, а на нем – початая бутыль и три пузатые стопки. Желтоватое содержимое бутыли щедро плещет куда следует, а из коридора, унюхав начало работы, катит Фол.

Хвост кентавра до середины в побелке.

– На корочках? – Валько не спешит принять на душу.

– На них, на них, красавицах…

– На ореховых?

– Да что ж вы, Валько, нас срамите?! На ореховых на перегородочках мы вам с собой дадим, а здесь лимонные… Неужто мы порядка не знаем?

– Цедру срезали? Свяченым-то ножичком?

– А вы попробуйте! Ежели горчит, то с нас магарыч!

Матюгальник берет стопку, придирчиво внюхивается, миг – и стопка пуста.

Рядом шумно крякает Фол, опростав вторую.

Только тут я замечаю, что все смотрят на меня. Пить с утра не хочется, я мнусь, а они смотрят. Валько внимательно, с пристрастием, Фол чуть насмешливо подмигивает; а семейство многострадальных Руденок – с опасливой надеждой. Будто стоит мне опрокинуть сто грамм, и станет их дом полной чашей с лакированными стенками. На память приходит: вот мы вваливаемся к ним в квартиру, и матюгальник представляет меня: «А цэ дядька Йора крестник, знатный кручельник! Ось, бачьтэ, якой плетень…»

Сейчас мой «плетень» висит у входа на гвоздике.

Рядом с образком «Трех святителей», что вешается «…на основание дома…», и керамической мордой манка-оберега: не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка.

И противная вдобавок до зарезу.

– Я это… я… а, да пропади оно пропадом!

Хлопаю стопку единым махом, и запоздало понимаю: это спирт.

Чистый.

На корочках, чтоб им…

Слезы текут по моему лицу, воняя перегаром, а семейство Руденок счастливо ворочается напротив, будто я их рублем подарил. Аж супружница в кресле бросила стенать. Запахнула халатик, утерла замурзанную рожицу – мама моя родная, она улыбается!

Валько с одобрением хлопает меня по плечу.

– Оце, хлопче, сказанул! Сказанул так сказанул! Цэ по-нашему!

– Что? Что «по-вашему»?!

Смеются. Все смеются. Не отвечают. Ну и идите вы все… я беру с подноса дольку крупно нарезанной луковицы. Закусываю. Хруст лука на зубах противно напоминает хруст плитки под Фоловыми колесами.

– Ну шо, горемыки? Одзыньте, дайте место…

Валько начинает кругами мерять комнату, выбирается в коридор; слышно, как он громыхает сапожищами, на кухне течет вода из крана, это тоже слышно, а потом Валько возвращается.

– Мать-рябину отстаивали? – интересуется он.

Вместо ответа ему суют пластиковую фляжку с мутным отваром. Мать-рябины, надо полагать. Матюгальник откручивает крышечку, трижды сплевывает через плечо, набирает полный рот этой гадости и начинает прыскать во все стороны. Я еле успеваю уворачиваться, а мои действия вызывают всеобщее восхищение. Словно истинным ценителям балета демонстрируют гениальные антраша и эти, как их?.. сальто? курбеты?

Ладно, замнем.

Наконец Валько истощает запасы отвара, после чего достает из кармана уголек и принимается ходить из угла в угол. Пишет на стенах. Когда он вновь удаляется в коридор, я приглядываюсь к написанному. М-да… понятно, чего они детей гулять выперли. Рядом со мной гулко дышит Фол, будто готовясь заново везти меня галопом по обледенелым мосткам. К чему бы это?

– Ну шо? Почнем, благословясь, в Бога-душу-мать…

И все мысли разом вылетают у меня из головы, потому что Валько «починает». От души, от сердца, от горького перца. В хате становится тесно от мата: двух-, трех– и многоэтажного, этажи эти громоздятся один на другой, круто просоленной Вавилонской башней от земли до неба, многие перлы мне и вовсе незнакомы, я судорожно пытаюсь запомнить хоть что-то, я преклоняюсь, восторгаюсь, я понимаю, что талант есть талант, одним дадено, другим – нет, но дыхание перехватывает, память отказывает, и мне остается лишь присоединить свой безмолвный восторг к восторгу Руденок и молчаливому одобрению кентавра.

А матюгальник работает.

В поте лица.

Кроет благим матом.

Лицо Валька под завязку налито дурной кровью, жилы на шее грозят лопнуть, но иерейский бас волнами плывет по квартире, баховским органом заполняя пространство от стены к стене, от окна к окну, от кухни к входным дверям, мы купаемся в лихих загибах, следующих один за другим без паузы, без заминки, без малейшего просвета, во время которого можно было бы перевести дух; ругань постепенно теряет исконный смысл, превращаясь в великую литургию, в священную службу пред неведомым алтарем, и глас матюгальника поминает мироздание, на чем там оно стоит, и лежит, и делает то, о чем говорят шепотом и преисполнясь, а мы внимаем, вставляем и вынимаем…

Стена комнаты вспучивается пузырем. Пузырь катится к углу, но у корявой надписи, сделанной угольком, резко тормозит. Кряхтят обои, Валько добавляет децибелл, истово поминая основы основ под углом и по прямой, вдоль и поперек, а пузырь мечется в четырех стенах, не в силах прорваться в коридор через угольный шлагбаум.

– Подсекай, – хрипит Фол. – Валько, родной, подсекай – уйдет!..

И Валько подсекает.

Пузырь громко лопается, штукатурка течет из него белесым гноем, и наружу вываливается Тот. «Бомж-счезень», как называл его наш славный матюгальник – хотя я впервые слышу, чтобы кого-либо из Тех звали бомжами. Росточку Тот небольшого, в плечах узок, но пальцы длинных рук оканчиваются плоскими ногтями, больше похожими на жала стамесок. Визг, пронзительный, гоняющий мурашки по коже, мои зубы противно ноют, будто хлебнул ледяной воды из-под крана – а Тот несется мимо меня по «полю брани» к входным дверям.