— Это да! — невесть к чему согласился рябой Эвмей, жадно хватая кувшин с молоком.
Белые струи бежали по его пегой бороденке.
Чуть поодаль, у зарослей тамариска, валялась забытая кем-то кипа овечьих шкур. Бесформенная груда шерсти. Зрители-пастухи, шумно обсуждая потеху и разбредаясь мало-помалу к шалашам, обходили кипу стороной. Собаки — и те крюка давали, пробегая мимо.
Лишь косились исподтишка.
Наверное, чуяли сидящего близ кипы Старика, незримого для остальных.
Сын Лаэрта встал. С наслаждением потянулся. Малорослый для своих тринадцати лет, он казался еще ниже из-за непомерно широких плечей. Смешное дело: в отличие от буйных кудрей, усы-борода у рыжего оставляли желать лучшего. Много лучшего. У его сверстников, тщательно взлелеянный кабаньим салом и тайными притираниями, на верхней губе закурчавился первый, наивный пушок — а тут хоть бы хны! ни в какую!
Зато грудь сплошь в солнечном сиянии волос.
И холка.
И даже на спине.
— Аргус! ко мне!
Кипа шкур лениво зашевелилась. Встряхнулась. Сверкнула глазом, налитым кровью, из-за лохм-занавесей.
— Я кому сказал?!
Ну ладно, ладно, подойду…
* * *Аргуса мне подарил Эвмей.
Мне тогда стукнуло шесть, и отец позволил некоторое время пожить на пастбищах. Вольной, так сказать, жизнью; протесты мамы остались без внимания. Он никогда ничего не делал просто так, мой отец; и в его дозволении крылась тайная подоплека. На Большой Земле воцарился мир да покой — после того как великий Геракл прошел огнем и мечом от Элиды до Лаконики, сменяя погибших дрянной смертью басилеев на их двоюродных братьев или младших сыновей. Новоявленные правители, выжив чудом и будучи насмерть перепуганы внезапной ролью наследников, чесали в затылках и один за другим возводили храмы неистовому сыну Зевса. Наконец отпылали погребальные костры, удобрив пеплом измученную землю, Глубокоуважаемых умилостивили грандиозными гекатомбами[24], и женщины стали рожать больше девочек.
А на Итаку, к Лаэрту-Садовнику, начали чаще заезжать гости, у которых появилось свободное время.
Жизнь брала свое.
— Ты боишься, мой басилей?
— Нет. Я беспокоюсь. Оказывается, когда вместо твоих наихудших предположений сбываются надежды — это беспокоит. Вчера я подумал: надежда — самая живучая в мире тварь. Все сдохнут, а она подождет, чтобы умереть последней. Старые моряки говорят: «Кораблю на одном якоре, а жизни на одной надежде не выстоять…»
— Ты боишься, мой басилей.
— Нет. Я примеряю себе имя — Надежда. Лаэрт-Надежда. Это глупо, но если ты остаешься едва ли не один… Герой не должен быть один, Антиклея.
— Ты не один. Ты не герой.
— Едва ли…
Мама с папой думали, что я не слышу.
Впрочем, мне и в голову не приходило, что, отсылая сына подальше — бывало, я проводил на пастбищах шесть-семь месяцев в году, лишь изредка наведываясь во дворец! — папа намеренно поддерживает миф о моем слабоумии. Миф? правду? — какая разница?! Зато стоустая Осса-Молва пела единым голосом: итакийский басилей стесняется наследника, пряча его в пастушьих шалашах от чужих глаз.
Другие басилята — Аргос! Спарта! Эвбея! Крит, наконец! — в палестру ходят.
В гимнасий.
На колесницах.
Да и в отцовских мегаронах частые гости: глядите, люди добрые, что за чудо-сына я вырастил! завидуйте! привыкайте к будущему владыке!
А здесь…
Вместо гимнасия я лазил по деревьям за сорочьими яйцами и карабкался на скалы Нерита, с боем добывая соты диких пчел. Вместо стадиона носился по крутизне утесов взапуски с молодыми пастухами. Вместо палестры сражался на бревне с Эвмеем, привязав к спине живого козленка. Бил рабов; благо вокруг были едва ли не сплошные рабы. Крепкорукие, украшенные шрамами; многие с серьгой в ухе, особенно кто постарше. Сперва бил руками и ногами; позже Эвмей-умник присоветовал воспользоваться палкой. Короткой палкой. Длинной палкой. Двумя палками: длинной и короткой. Палкой и ивовой корзинкой тоже бил. А нерадивость рабов возрастала день ото дня: поначалу они давали себя бить поодиночке, потом пришлось их лупить по двое, по трое за раз… дальше и вовсе рассобачились: стали уворачиваться, отбиваться, бунтовать, сами взялись за палки — длинные, короткие, гибкие из орешника, крепкие из ясеня…
Я был рачительным господином.
Я давил бунт в зародыше.
— Бей рабов!
...вот и бил.
Но вернемся к Аргусу. В мой самый первый год на пастбищах одноглазая сука Ниоба, гордость всех свор острова, в очередной раз принесла помет. От кудлача Тифона, который если и уступал силой знаменитому тезке-дракону, победителю Громовержца, то злобой он не уступал никому.
Среди щенят обнаружился урод.
Родившись без хвоста и, как позже выяснилось, без ушей, кутенок подтвердил в придачу отсутствие нюха. Положенный на дощечку, выставленную над ручьем, он бодро пополз вперед и сверзился в воду, откуда его никто доставать не собирался.
Никто-кроме рябого Эвмея.
Так у меня завелся Аргус. Я пытался кормить его молоком, давал сметану, но он отказывался. Лишь когда я нажевал ему поросятины, щенок лизнул палец, вымазанный мясной кашицей, и принялся жадно сосать. Через месяц, вернувшись с Аргусом во дворец, я стойко перенес гнев папы, ибо щенок, обнаружив-таки нюх и чутье, сожрал полклумбы какой-то особо ценной травы — но с этого благословенного дня случилось чудо.
Аргус потерял дар речи, напрочь разучившись лаять, рычать или скулить; он по сей день лишь хрипит, когда я чешу старого пса за ухом — зато жрать, подлец, стал за десятерых. Бесхвостый и безухий, немой и чудовищно лохматый, он непрестанно дергал култышкой, заменявшей псу благородный хвост, умильно заглядывал в глаза, клацал челюстями и пускал слюну.
Полгода пускал.
Год заглядывал.
Полтора года клацал.
Через два года Аргус, под одобрительное рычание своры, завалил собственного родителя, домогаясь благосклонности родной сестры. Дядя Алким сказал: царская собака. Впрочем, я не очень понял, что имеет в виду дядя Алким, как обычно говоривший загадками. Зато я хорошо понял, что значит быть богом.
Я был богом для немого Аргуса.
* * *Сопровождаемый верным псом. Одиссей вразвалочку прошелся к границе пастушьего лагеря. Похромал на правую ногу; похромал на левую; вовсе перестал хромать. Такое с ним случалось — у Эвмея перенял. Когда глубоко задумывался, начинал хромать: столь же внезапно, сколь и переставал.
Только ноги путал.
Долго стоял у вечнозеленого маквиса-колючника, глядя перед собой и думая о своем.
Чего там было глядеть? тоже мне, Флегрейские поля после битвы с Гигантами! — овцы как овцы, козы как козы. Пасутся, щиплют травку. Бекают-мекают, курдюки наращивают. Молочком запасаются. Ниже по склону, где начинается дальний луг, коровник Филойтий трудится. Храпит, аж горы трясутся. Вокруг Филойтия коровы валяются. Он средство знает: как наедятся буренки до отвала, так он их тесно-тесно сгоняет. Бок о бок. Коровы постоят-постоят, и ложиться начинают.
Потом их Посейдоновым трезубцем не подымешь.
— Эвмей!
Со стороны моря ударил холодный порыв ветра, приник, обнял мокрыми крыльями. Но рыжий басиленок не стал ежиться. Не побежал кутаться в накидку. Стоит, как стоял: лишь в повязке на чреслах.
Привык.
— Эвмей, заешь тебя Сцилла!
— Здесь я, здесь…
— Сбегай, подыми Филойтия. Ночью отоспится. Скажи ему, пусть возьмет три лоха[25] лаконских щитоносцев. И быстрым маршем перегонит вон туда, в направлении Афин.
Рябой Эвмей почесал затылок, отнюдь не спеша исполнять приказанное. Тоже воззрился на лохи рогатых щитоносцев, на полководца-коровника; на Афины — две дикие оливы, украшавшие пригорок.
— Ты думаешь, басиленок…
— Ага. Думаю.
— А если дамат Алким не примет боя и оставит Аттику?
— Разумеется, не примет. Что он, пальцем деланный?! В придачу, наверное, еще и Афины дотла сожжет. Мы его в Беотии прижмем, во время отступления, — грязный палец ткнул налево, в дальний край луга, где блестели умытыми боками пять-шесть валунов. — У Платей, ближе к Киферонским взгорьям. Возьмем в клещи; добычи захватим — немерено…
При упоминании о добыче Эвмей радостно заухмылялся.
И, припадая набок, ссыпался вниз по склону: «Филой-тий! Филойтий, губошлеп! вставай! гони лаконцев в Аттику! у нас союз!..»
Одиссей, морща лоб, глядел вслед рябому свинопасу. Вряд ли рыжий всерьез задумывался, что, услышь их разговор кто посторонний — воистину счел бы обоих безумцами. Изрек бы глубокомысленно: «Кого боги желают покарать — лишают разума!» Не было здесь, на итакийских пастбищах, посторонних; да и считаться меж людьми безумцем сыну Лаэрта было привычней, чем диву-дивному Химере на три голоса рычать-шипеть-мекать.
И потом: разве ж Одиссей виноват? Не виноват. Дело в дяде Алкиме. Это он такие игры придумал.
Потеряв возможность ежедневно мучить Одиссея своими наставлениями — а на пастбищах Алкиму с его ногой ну никак! да и дела у него во дворце… — хитроумный дамат взялся донимать рыжего «домашними заданиями». В том числе войнами. На море; на Пелопоннесе, на Большой Земле — сперва поближе, затем подальше. Спартанцы против мессенцев. Аргос против Микен. Новый поход на Фивы.
Пастухи поначалу недоуменно косились на рыжего ба-силенка, бегавшего от склона к ручью с воплем:
А здесь у нас течет Эврот! а это у нас Волчье Торжище в центре Аргоса! а тут…
Но мало-помалу в игру втянулись и пастухи. Особенно которые с серьгами. От них Одиссей получил кучу полезных сведений, и не раз потом ошарашивал дядю Алкима, то высаживаясь в тайных гаванях Афет-Фессалийских, то договариваясь с пройдохами-финикийцами, которые удавятся, а выгоды не упустят. По вечерам у костров устраивались военные советы; шел по кругу жезл — ольховая палка — дающий право высказываться. Спорили до хрипоты. А поутру отряды лучников, тряся курдюками, занимали боевые позиции на склонах; быки-гоплиты стеной вставали за правое дело, мыча боевой гимн, и бородатые козьи колесницы окружали врага с флангов.
Свиньи в войне не участвовали, откупаясь поставками продовольствия, а овчарки олицетворяли народ, облаивая всех и вся.
Мрачный Аргус претендовал на роль тирана.
В самом начале нынешней весны дядя Алким решил сыграть по-крупному. С полчищами мидян он вторгся сперва во Фракию, а там, используя перекупленный им флот изменников-финикийцев, на Кикладские острова. Пока Одиссей тщетно пытался вовлечь Спарту, Микены и Афины в военный союз, лавируя между тупостью, гордыней и упрямством, дядя Алким успел захватить Хиос, Лесбос и Тенедос, а также разрушить до основания Милет.
Милет бы удалось удержать, если бы Алкимовы подсылы не подорвали боевой дух населения ложным оракулом:
Тогда Одиссей, вняв подсказке патриотов-свинопасов и примкнувших к ним коровников, решил вооружить рабов. Его тяжелая пехота вкупе с многочисленным рабским ополчением встретила дядю Алкима на Марафонской равнине, не дав времени опомниться и ввести в бой конницу — род войск, придуманный лично вредным Алкимом вместо общеупотребительных колесниц.
Враг был опрокинут в море.
Пастухи неделю гуляли, празднуя победу.
Тогда дядя Алким предпринял вторую попытку вторжения. Проведя совещание, Одиссей сперва хотел встретить незваных гостей в Темпейской долине — под нее, заранее договорившись с хлеборобами, выделили участок близ пахотных земель, где трава погуще — но позже передумал, рассчитывая отойти к Истмийской линии укреплений. И зря: воспользовавшись колебаниями басиленка, дядя Алким внаглую прорвался в Аттику через Фермопильское ущелье, и Одиссей еле успел отвести войска, будучи вынужден пожертвовать заслоном из трех сотен доблестных спартанцев.
Оставался флот.
Пребывая в унынии, Одиссей решил было сосредоточиться на глухой защите берегов Пелопоннеса, но угрюмый коровник Филойтий, до того молчавший и не принимавший участия в битвах, вдруг воспылал праведным гневом. Заткнув всем глотки, он предложил сосредоточить корабли близ острова Саламина — тамошние проливы уже и теснее, чем ножны удевки-недавалки, сволочи-финикийцы застрянут в Элевсинской бухте, а дяде Алкиму, хоть лопни, не развернуться между островками Кеосом и Пситталией.
Заодно двое Филойтиевых дружков наладили на Афинских верфях строительство дипрор — двутаранных кораблей с окованными медью рогами на обоих штевнях. Рулевые весла на носу и на корме дипрор позволяли судам наступать-отступать с одинаковой легкостью.
Коровник оказался кругом прав: дядю Алкима на море ждал полнейший разгром. Пришлось мидянам, не солоно хлебавши, пехотурой отступать к Геллеспонту. Сейчас Одиссей подумывал основать морской союз, где ему бы принадлежала главенствующая роль — во избежание разногласий; а также не помешало бы ответное вторжение во Фракию.
Впрочем, пастухи единодушно были против вторжения, ибо оно сулило лишь политические выгоды, а добычей там и не пахло.
— Одиссей! да Одиссей же!
— Что?
— Парни вечером в Безымянную бухту собираются! на разгрузку! Пойдешь?
— А то…
…Аргус у ноги беспокойно заворочался. Не со злобой или раздражением — именно беспокойно. Это означало одно: на подходе нянюшка. Последовав за своим питомцем на пастбища, несмотря на уговоры хозяев, Эвриклея резко изменилась. Стала строже, суровей; добровольно взялась исполнять обязанности стряпухи, но того же коровника Филойтия, едва он ночью подкатился к нянюшке под бочок, унесли в помрачении рассудка.
Потом расспрашивали — что да как?! — молчит. Он вообще у нас молчун, этот Филойтий… А Эвриклею годы не брали. Ведь за тридцать бабе! а ходит! смотрит! не рабыня — богиня! Вот и сейчас: стоит рядом с рыжим басиленком, а на руке, вместо браслета, — змейка. Живая. Кольца вьет-кружит; жалом трепещет.
— Ты Эвмея за ногу зачем хватал? — спросила няня Эвриклея, рабыня из Черной Земли, купленная за цену двадцати быков. — Там, на бревне?
— Сама ж показывала…
— Я тебе, маленький хозяин, как показывала? я тебе, маленький ты хозяин, вот так показывала… Легко присела.
Взялась за щиколотку рыжего. Кончиками пальцев.
…охнул Одиссей. На колено припал, схватился голень растирать — судорогой мышцы к кости прикрутило. А змейка на нянином предплечье кольца вьет-кружит…
АНТИСТРОФА-I
В КАКОМ УХЕ ТРЕЩИТ?
— …не повезло!
— Да ладно тебе!
— Нет, ты пойми, Эвмей! Я Итаку люблю, и отца люблю, и маму, и…
Похоже, Одиссей хотел сказать, что Эвмея он тоже любит. Или что ему хорошо с пастухами. Или еще что-то в этом духе. Но не закончил фразу. Негоже басилейскому сыну объясняться в любви рабу-свинопасу!