Посреди двора извивалась живая змея плясунов, возглавляемая неугомонным Эврилохом. С самого утра слуги выставили для всеобщего обозрения подарок от Навплия хозяину дома: дюжину критских лабрисс — двойных секир из черной бронзы, способных в умелых руках отсечь голову быку. Солнце играло в масляных лезвиях, бросая стрелы-зайчики в глаза любопытным; секирные рукояти торчали под одинаковым углом, полированной стеной, копейщиками в фаланге, и тяжкие кольца на рукоятях смотрели на ворота дюжиной глаз, ожидая: кто еще придет поздравить жениха с невестой?!

А между лабриссами истово плясали подростки, возложив руки на плечи идущего впереди.

— А-а-а-ах!!!

— Пищи откушайте нашей, друзья, на здоровье!..

— Слева! слева бей!..

— Ги-мен! Ги-ме-ней!

Казалось, взорвись сейчас двор Зевесовым перуном или содрогнись от удара трезубца Колебателя Земли — нет такого шума, который бы привлек внимание собравшихся в мегароне знатных гостей. Итакийские геронты, жених с невестой, родители молодых, дамат Алким, примостившийся в уголочке со своей больной ногой… здравицы, степенные пожелания долголетия и плодовитости, восхваления благородных предков, обеты по возвращении совершить жертвоприношение… обсуждение свадьбы на Эвбее… сетования басилея Лаэрта, кому дела мешают отплыть вместе с богоравным Навплием, дабы лично присутствовать на свадьбе…

Все прекрасно знали, что Паламеду вряд ли удастся насладиться девственностью невесты: старшенькая дочь Лаэрта и Антиклеи, прозванная Марпессой в честь этолийской наяды, к сожалению родителей, и норовом удалась в нимфу. Слаба была на передок. Бранили; запирали, даже поколачивали — без толку. Рябому Эвмею-свинопасу, и то, по слухам, не отказала! — впрочем, о таких подробностях жениху с его отцом знать незачем. Да и не за девственностью эвбейцы приехали. Дело с делом породниться решило. — Слава богоравным басилеям Лаэрту и Навплию!

…тишина снаружи ударила по ушам стократ больнее перунов-трезубцев. Здравица сбилась, скомкалась; геронт подавился криком. То, что не мог сделать шум, сделала она, тишина, случайным чужаком явившись на помолвку.

Лишь визжал, захлебываясь, недорезанный поросенок — предсмертным визгом оттеняя общее молчание.

Первыми встали басилеи. Следом — жених с невестой и мать невесты. Дальше потянулись из-за столов: геронты, гости, дамат Алким, смешно подпрыгивающий на ходу… А тишина все разгуливала по двору, дразнясь беззвучно. Даже поросенок смолк.

* * *

Память ты, моя память…

В распахнутых настежь воротах стоял незнакомый юноша. Огненные кудри, схваченные обручем из серебра с чернью, падали на широкие плечи, как восход солнца заливает еще дремлющую землю. Хитон из плотной, отливающей бирюзой ткани был по кайме украшен вышивкой: нити темно-синего и белого цветов сплетались в бесконечных волнах прибоя. Плащ, свежее первого снега в гопах складка за складкой ниспадал к сандалиям на медной подошве; левый край плаща оттопыривался эфесом меча.

Железного меча.

И еще: пояс, усеянный полированными бляхами из бронзы, на каждой из которых красовалась одна из букв финикийского алфавита.

Алеф, бет, гимет, далет, хе, вав…

За спиной юноши мрачно замерли четверо дюжих телохранителей: кожаные панцири, шлемы, густо усеянные кабаньими клыками, легкие копья наперевес — как если бы их господину угрожала опасность. Рядом с одним из телохранителей, рябым крепышом, статная женщина равнодушно играла кольцами живой змеи.

В левой руке юноша держал превосходный лук.

— Господин! он! он!.. — первым опомнился буян Эврилох, хотя первым ему не полагалось говорить ни по возрасту, ни по чину. — Насквозь! Кольца — насквозь! стрелой… мы врассыпную, думали: он в нас! целится!.. а он!.. насквозь!..

…назад! На миг, на минуту — назад!

— Надо просто очень любить этот лук…

И, явившись из пустоты — позже, не поверив очевидному, скажут, что я принес его с собой, — возникает лук, подаренный дедом-Автоликом своему сумасшедшему внуку.

— Надо очень… очень любить… И натянутая единым движением тетива отзывается счастливым трепетом.

— Надо очень любить эту стрелу… эти секиры… надо любить их целиком, от лезвий до колец!..

И кольца критских лабрисс уставились на пришельца не дюжиной — нет! единым! общим глазом!

— Надо очень любить своего отца… свою мать… надо любить этот остров, груду камня, затерянную в море… Тетива, застонав в экстазе, двинулась назад.

…любить свою сестру, радуясь ее счастью… любить ее будущего мужа… и тогда все случится легко и просто ибо лук и жизнь — одно!..

Стрела ушла в полет.

В единственно возможный полет — насквозь.

Через двенадцать секирных колец.

* * *

Я подошел к Навплию с Паламедом, зная: мои спутники идут сзади, отставая всего на шаг. Коротко склонил голову:

— Богоравные… Мы ведь скоро станем родичами! Близкими родичами! Простите! — мне, наследнику бедной итакййской басилевии, нечего подарить вам на память из дорогих вещей. Да и можно ли удивить вас, богоравные, чем-либо ценным? Я делаю то, что в моих силах: посвящаю вам свой сегодняшний выстрел. А свою стрелу я посвящаю Стрелку-Олимпийцу, нарекая ее Стрелой Эг-лета, невидимо и неотвратимо поражающей цель! И еще…

Тишина. Рядом, вокруг, бок о бок.

Возможно, я говорил вовсе не так гладко — сейчас, по возвращении, я даже уверен в этом. Но какая разница?

— И еще. Возьмите, как дар, этот совет юнца, пропахшего козами: никогда не верьте ложным маякам. Иначе есть риск разбиться о камни, предоставив другим подбирать добычу. Даже если ты — исконный моряк. А я ведь желаю вам только счастья, богоравные родичи мои…

И почувствовал: треск бытия, треск моего личного Номоса, отдалился. Затих. Исчез до поры.

Значит, я все сделал правильно.

…Их глаза.

Глаза басилея Навплия и его сына Паламеда. Они глядели на меня секирными кольцами, сливаясь в один, широко распахнутый, потрясенный увиденным глаз. Словно ожидали стрелы.

Двойной намек: имя «Навплий» буквально означает «моряк».

ЭПОД 

ИТАКАЗападный склон горы Этос; дворцовая терраса(Сфрагида)— Вздымает мореВалы-громады,Любая — чудо,Любая — воин… 

Встав, я прошелся по террасе. Постоял у перил, невидящими глазами уставясь перед собой. На этот раз возвращаться было легче. Легче — и трудней. Одновременно. Так бывает.

Мурлыча старый гимн кормчих, я смотрел перед собой, постепенно обретая способность видеть. Зеленая звезда — моя подружка! — зацепилась за край утеса, ободравшись в кровь. Я сочувствую тебе, звезда. Я не вижу снаружи ничего, кроме тебя, звезда. Зато внутри…

…в тот день, прямо среди помолвки, меня постригли во взрослые. Под буйные крики одобрения басилей Навплий — сын Посейдона и отец Паламеда! Навплий, ты велик!.. — собственноручно совершил обряд пострижения, по просьбе моего отца.

Навплий, ты велик! я благодарен тебе, я люблю тебя, Навплий!

Почему дрожали твои руки, басилей?!

Тогда я не знал, что минутой раньше заслонил собой отца. Я, Одиссей, закрыл Лаэрта-Садовника, как щит закрывает тело от копейного жала. Слабоумный наследник всегда пребывает в безопасности, ибо его право наследования — дым, мираж, обман чувств! Ему даже позволят Доживать свой век в сытости, играя с козами в войну — если, тем или иным путем, будет устранен благоразумный родитель бедного дурачка, дабы открыть дорогу трижды благоразумным родичам.

Особенно когда родитель обладает более ценным имуществом для передачи, нежели затерянная в глуши Итака.

Папа, я же не знал, отчего на самом деле трещит скорлупа моего Номоса! я же не знал, что ты — такая же неотъемлемая часть Вселенной по имени «Одиссей, сын Лаэрта», как и я сам!..

Папа, я люблю тебя.

Постриженный во взрослые, я стоял в буре восторгов а ты, Лаэрт, улыбаясь счастливо и чуть-чуть смущенно стоял рядом и немного позади.

Да, в день пострижения я был… нет, я стал твоим щитом.

Тем, кто принимает первый удар.

Принимает, не понимая — зато мама поняла все сразу и бесповоротно; Антиклея плакала, не стыдясь слез. «От счастья! — шептались рабыни, и эхо металось между людьми. — От счастья! Такого сына…» Мама, не плачь. Не надо. Ни в прошлом, ни сейчас.

Мама, я вернусь.

Ты же знаешь, я никогда не обманывал тебя; я почти совсем не умею лгать, мама, не дотянувшись в искусстве честности до Далеко Разящего лишь на пол-локтя; вместо лжи я просто говорю не всю правду, но сейчас я говорю ее всю.

Я вернусь.

— …Лазурноруки,Пеннокудрявы,Драконьи шлемы,Тритоньи гребни… 

И от кораблей, словно в ответ мне, донеслось под бряцанье старенькой кифары:

— Муза, воспой Одиссея, бессмертным подобного мужа!Голени, бедра и руки его преисполнены силы,Шея его жиловата, он мышцами крепок; годамиВовсе не стар. Ни в каком не безопытен мужеском бое… 

Одобрительный гомон заглушил песнь. Они там собирались убивать по тысяче врагов в день, и героям для полного счастья требовался истинный вождь, гроза троянцев — аэд прекрасно понимал чаяния пьяных героев.

Спуститься, что ли, вниз?

Выпить с парнями вина, а потом засунуть рук:у по локоть в луженую глотку аэда и вырвать его Раздвоенный язык? с корнем?! бросить собакам?!

Вместо этого я зажмурился.

Крепко-крепко.

…Постриженный во взрослые, я стоял в буре восторгов, а ты, Лаэрт, улыбался счастливо и чуть-чуть смущенно.

Позже ты спросил у меня: «Что это за намек про лживые маяки?»

Я отговорился пустяками. Даже тринадцатилетнему подростку стало ясно: ты ничего не знал о былой славе Эглета", утонувшей в пучине прошлого, и о предпримчивом молодом человеке.Ты был младше Навплия, Если договориться с мойрами-Пряхами и отмотать четверть века, — а я уже научился возвращаться туда где не был! — ты обернешься едва ли не сверстником сына, на грани пострижения. Откуда тебе было знать?

На миг я ощутил себя мудрым и многоопытным, хотя несколько лет мне было стыдно за этот миг. Пак знал о лживых маяках во сто крат больше любого таким способом берегового пиратства промышляли многие, собирая на камнях растерзанную добычу. «Стрех Эглета» не являлась исключением, но тайная, коварная злость крылась в другом: предприимчивый молодой человек никогда не работал дважды на одном и том же месте мгновенно исчезая после грабежа, А месть пострадавших, если кто-то чудом выжили их родичей, чье горе требовало выхода… Месть Обрушивалась на местных жителей — ведь их и только их обвиняли в случившемся.

Этого я тогда не понял.

Папа, я прошу у тебя прощения за гордыню.

— Вздымает мореВалы-громады,Любая — диво,Любая-дева… 

Зеленая звезда, у тебя я тоже прошу прощения.

Без причины, про запас.

Паламед-эвбеец, прости и ты — тебе пришлось смириться с гулящей женой без надежды на будущий барыш. Впрочем, здесь я не прав — надежды умирают последними, а ты надеешься по сей день.

Я люблю тебя, Паламед, мой обаятельный шурин, приложивший все старания, дабы я смог получить свою долю военной славы; я люблю тебя, потому что не умею иначе.

— И, горсть жемчужинПересыпая,У нереидыВ глазах — томленье…

Я вернусь.

Я уже, я сейчас… только дух переведу…

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

ХОЧУ БЫТЬ ЭПИГОНОМ!

…В восьмой песне «Одиссеи» мы читаем, что боги создают злоключения, дабы будущим поколениям было о чем петь…

X. Л. Борхес

СТРОФА-I

МАЛЬЧИШКИ ИДУТ НА ФИВЫ

Папа хохотал как резаный.

Одиссей еще подумал, что ошибся — это орут как резаные, а хохочут как-то иначе. Впрочем, тонкости сочетания слов пусть больше интересуют аэдов, им за это платят. Ибо история, приведшая басилея Лаэрта в бурный восторг, даже в кратком изложении была прелестна.

Вечным Сизифом взойдя на перевал и покатившись вниз, к зиме, нынешняя осень явила препаскудный норов. Ежедневно до полудня над Итакой висел сплошной туман, состоявший, казалось, из мелких капелек божьего наказания; небо сочилось гнилым соком, будто червивый плод, забытый на ветке; население оглушительно чихало, шмыгая красными носами, и руно овец свалялось неопрятными колтунами, странным образом напоминая о проказе.

Дрянь, не осень.

Тут и случилась история, о которой упоминалось раньше. В ожидании гиблого безделья зимы семеро охломонов[34] с близлежащего островка Дулихия решили подзаработать. Снарядив лодки и подвесив к поясам кривые ножи, они отплыли на ночь глядя, в надежде к рассвету достичь побережья Акарнании. Но, заблудившимся в тумане, вместо обильной дарами Акарнании им суждено было высадиться на берегу соседки-Итаки — где великолепная семерка и принялась, взойдя по склону, споро резать ножами подвернувшееся им стадо свиней.

Пока вкупе со стадом им в тумане не подвернулись и пастухи.

Справедливость была восстановлена, кулаки разбиты в кровь, кривые ножи радостно поменяли владельцев, после чего между ревнителями итакийского свинства и налетчиками, отдыхавшими в жидкой, пахнущей навозом грязи, состоялся разговор примерно следующего содержания:

— Вы кто?

— М-м-м-м…

— Ты мне зубами не плюйся, охвостье драное! Внятно отвечай!

— Мы… мы п-пираты…

— Это вы — пираты?!

— М-м-мы… А в-в-вы сами к-кто?

— Мы свинопасы.

— Это в-вы — свинопасы?!

Да, папа смеялся. А вместе с ним смеялся и Одиссей, радуясь, что папе не пришло в голову обратить внимание на кулаки наследника. Ободранные костяшки — это, конечно, пустяки, но все-таки негоже… да еще постриженному во взрослые… мог бы и подождать, пока свинопасы сами разберутся… нет, кинулся первым… вон, на скуле синяк!..

Все папины доводы, буде Лаэрт собрался бы заняться-таки воспитанием сына, Одиссей знал заранее.

* * *

Ниже по лестнице, ведущей на северную террасу, зашлепали сандалии. Много сандалий. И, под дружное кряхтенье, взорам явились носилки с восседавшим на них далматом Алкимом. В сырую погоду больная нога Алкима ныла пуще капризного дитяти, принуждая хозяина либо безвылазно сидеть дома, либо путешествовать на чужих плечах.

— Радуйся, мой басилей! Воистину радуйся, ибо наши расчеты оказались верны! Одиссей навострил уши.

— Фивы?! когда?! — Лаэрт мигом забыл о свинопасах и пиратах-растеряхах; глаза басилея сверкнули острым, коварным огоньком.

Одиссей редко видел отца таким и очень любил эти редкие минуты. Забывалось, что на земле есть люди, зовущие отцами Геракла, Тезея-Афинянина или, на худой конец, мятежного лапифа Пейрифоя.

Сыновья истинных героев.

Папа, ты прости меня, ладно?

— Фивы, мой басилей. Мальчишки идут на Фивы. Эпигоны[35], сыновья Семерых. В Форкинской гавани причалил кормчий Фриних, а его вести — самые верные. Кому как не тебе, мой басилей, знать это…

Дамат Алким заругался, требуя от носильщиков, чтобы те сгрузили носилки у перил; на миг воцарилась суматоха — носилки сгружались, из покоев уже тащили любимую Алкимову скамью со спинкой, басилей Лаэрт нервно расхаживал из конца в конец террасы, а Одиссей стоял, бледный, и мечтал об одном.

Чтобы о нем забыли.

Чтобы — взрослого! постриженного! — не выгнали.

Чтобы еще раз дали услышать потрясающую, сногсшибательную, грандиозную новость, которая верна, ибо вести кормчего Фриниха — самые верные.