— Рыжий… что ты говоришь, рыжий?..
— Любят. Вернее, полюбят. Я жить не могу без любви Глубокоуважаемых. Ведь это очень просто: если я люблю их, смогут ли они отказать мне в любви? никогда!
— Ты сумасшедший… — шепчет ветер.
— Да. Да… — отзывается прибой. — И еще: прошу тебя, заклинаю, молю всем сердцем… Если однажды наш сын захочет совершить глупость и на все твои разумные доводы ответит: «Я должен, мама. Должен, и все тут!» — не мешай ему. Останься со всей своей мудростью и не мешай. Хорошо?
— Рыжий…
ФОКИДА — БЕОТИЯ — АФИНЫ — ДОДОНА;КРИТ — АРКАДИЯ(Полемодический стесихор[79])— Фокеяне! Мужи божественных вод Кефиса и веселых Крисских долов! Браноносцы обильной злаками Ане-мории, утесного Пифоса, хранители священных Дельф! Доколе! Знаете ли вы, что проклятые хеттийцы признали договором петуха-Париса как вассального им царя Трои?! Теперь дряхлый калека Приам, даже если и захочет отступить, вернуть похищенную Елену — ему не позволят! сменят на троне этим лесным варваром!..
— Позор!
— А знаете ли вы, хранители величайшего оракула — как хеттийские союзники троян именуют нашего Аполлона? нашего Блистающего Феба?! нашего Отпирающего Двери, Дельфиния, нашего Стрелка?!
— Как?!
— Апалиунас!!!
— Смерть! смерть косноязычным!..
— Оракул вещает победу!
— Беотийцы! Камни Авлиды, леса Этеона и холмы Феспий вопиют к небесам! Не здесь ли, в Семивратных Фивах, родина величайшего из великих, взошедшего к бессмертным Геракла?! Не вас ли ободряет на бой его тень? его память?! его сила и отвага?!
— Нас!
— Земляки Геракла! В этот суровый для ахейцев час я, Одиссей, стою в вашей заветной роще пред алтарем Посейдона! Внемли мне, Колебатель Земли! услышь, Черногривый! Фитальмий-Производитель, могучий Владыка Пучин! Эти мерзкие троянцы! — они до сих пор похваляются, как мощный бог пачкал лилейные руки в растворе их жалких стен! как Зевс наказал своего старшего брата за дерзость, принудив служить ничтожным! как басилей Лао-медонт изгнал бога без платы за труд, грозя отрезать его олимпийские, многослышащие уши!
— Все! как один! горе тебе, Троя!!!
— Знамение! земля дрожит!..
— Воители прекрасных Афин! Дух Тезея, убийцы грозного быкочеловека, предводительствует вами! Нет никого искуснее вашего басилея Менестея в построении колесниц и пеших щитоносцев! Афинские старцы умудренней прочих, афинские девушки милей иных, афинские матери плодовитей всех!
— Слава! слава нам!
— Здесь, в храме великой богини, возлюбленной мной больше прочих, я взываю: Афина, Защитница Городов! Отврати свой светлый лик от злокозненной Трои! обрати к ним ужасную эгиду свою, всели страх в сердца! Не тебя ли, прекраснейшую Деву, оскорбил кривой на оба глаза Парис, когда не подал тебе яблоко раздора? отверг твои дары?! На руинах града подлецов и клятвопреступников мы осыплем тебя, о Паллада, тысячью яблок — и на каждом вырежем слова нашей признательности!
— Статуя! статуя кивнула! чудо!!!
— Перребои и эниане, мужи додонские! Не ваши ли земли омывает серебристый Титаресий, берущий начало от истока подземного Стикса — чьими водами клянутся боги? Кто поросль священного Зевесова дуба? Чьи голоса сливаются с вещим ропотом листьев?! с пророческой медью в кроне?!
— Наши! Мы лучше всех!
— Отмеченные Громовержцем! Здесь, в додонском храме Владыки Олимпа, я взываю к тому, кто превыше небес, как вы превыше прочих мужей…
— Все! Как один!
— Орлы! Орлы летят! Бьет роковой час!..
— …именем «пенного братства» велю тебе, Идоменей Критский: восемьдесят «вепрей» на воду! И три десятка двутаранных «козлов» вкупе с «быками», сколько сыщутся-в проливы Троады! Немедленно! Лаэрт Аркесиад снова вышел в море! — левой руке отца нужен щит…
— Да, старший брат мой! Дом древних Миносов прикроет Итаку в морском бою! Я знаю: на помощь троянскому флоту спешат корабли ванакта Черной Земли — но волны в бурю хохочут голосом Лаэрта-Пирата, а «пенному братству» не впервой дышать резней абордажа!
— Я не забуду тебя, критянин…
— Аркадяне! блаженные! богоравные! Горцы Киллении, стоявшие у колыбели Гермия-Проводника! бойцы Стимфала, орлы мои медноперые, коршуны бронзово-клювые! — вам ли оставаться в стороне?! вам ли довольствоваться объедками чужой славы?!
— Нам — объедки?! Аркадия вовеки!
— Что значит: нет кораблей? Будут! Полсотни! шесть десятков! Эскадра из микенского заказа — вам, гневные мои! Это говорю я, Одиссей, сын Лаэрта!
— Слава Многокорабельному!
— Гермы Зевесова сына, Атлантова внука источают кровавые слезы! Благое знаменье! благое!..
…я носился из края в край, словно на ногах у меня были крылатые сандалии моего прадеда Гермия. Спал урывками, ел что попало, не чувствуя вкуса; отказывал женщинам, тратя возбуждение на многолюдных собраниях. Толпа — та же женщина: ненавидит соперниц, падка на лесть, нетерпима к бессильным умникам. Мычали быки, обильными гекатомбами умирая в притворах храмов. Дым алтарных треножников застил небеса, и туда, в дым, пахнущий кровью и жиром, я кричал, подобно опытному ксенагу: «Все! как один! слава!»
— А-а-а! — отзывалась толпа.
Меня узнавали издалека. Частью в шутку, а больше с уважением звали панахейским ксенагом — вербовщиком воинов. Приезд считался честью: в авлидской роще Посейдона, понимаешь, выступал, в самосском капище Геры ораторствовал — а у нас? чем мы хуже?! вон, и роща есть, и храм, и родник, из которого сам Дионис… проездом… Дешевая блудница, я принадлежал любому желающему. «Все! плечом к плечу! слава!»
— А-а-а! — отдавалась толпа.
Серебро готовилось без остатка излиться под Трою.
Застыв щитом для моей спины.
А за мной по пятам — хвостом! плащом! храпом загнанной лошади! — носился Паламед-эвбеец. Идеал прошлого, он не успевал, он отчаянно запаздывал, взывая к героям, уже распаленным речами хитроумного Одиссея, молясь у алтарей, покрытых золой угасшего жертвоприношения, призывая к войне, удовлетворенной за полчаса до его приезда.
Резные столбы вдоль дорог, посвященные Гермию-Психопомпу.
— А-а-а! — отмахивалась толпа, даже толком не собравшись.
Дважды Паламеда чуть не прибили: решили в запале, что он — сторонник мира. Любое благое знамение приписывали мне; дурное — ему. Арестовали на острове Эгине: в торжественной речи эвбеец помянул участие святого царя Эака в строительстве троянских стен. Наш Эак?! нет, наш Эак?! хватай его, люди! Через неделю, оголодавшего, выпустили на поруки — завернув на денек, я поручился за своего шурина, напомнил тамошним мирмидонцам, что они — первые люди на земле, и уплыл в буре воинственных гимнов.
Спешил к куретам.
* * *Это был совсем никудышный храм, близ Бебтийских Феспий. И стоял-то он на отшибе, в распадке у ручья; и я торопился дальше, не рассчитывая собрать беотийцев по второму разу. Но будучи застигнут сумерками, решил дать отдых лошадям. Пока мои спутники разбивали лагерь, зашел в священное место: просто так, на всякий случай. Если попадется кто-либо из жрецов — закажу молебен…
Портик был.пуст, внутри тоже никого не оказалось.
— Э-эй!
Тишина.
Снаружи было еще светло, хотя бледный серпик месяца болтался над деревьями; здесь же царила тьма. Плотная, осязаемая, насквозь пронизанная неясными воспоминаниями, и я поспешил наружу.
— Проклятье!
Шагнув за порог, больно ушиб ногу. Присел, шипя от боли. Так случается: кости целы, ушиб пустяковый, а больно, хоть плачь! Вот он, подлый, притаился в траве: бесформенный, пористый камень. Ждет ротозеев.
Вот он… вот я…
…но, отступив назад, рыжий споткнулся о бесформенный камень — треклятый валун являлся всегда следом за Телемахом, прячась в траве или пене прибоя! — охнул, моргнул…
— Ушибся?
Я сидел на корточках, словно желая превратиться в моего Старика; я боялся повернуться, обмануться, я молчал, глядя на камень, и глаза мои застилали слезы.
— Ну и дурак. Вот сейчас уйду, будешь знать. Он изменился за последние годы. Мы опять выглядели ровесниками. И он по-прежнему был выше меня на целую голову.
— Не уходи, — попросил я. — Ладно? Я искал тебя… Далеко Разящий обеими руками взлохматил шевелюру. По-моему, он снова хотел назвать меня дураком, но передумал.
— Искал он меня… значит, плохо искал.
— Хорошо.
— Ну и как? нашел?
Бронза, ставшая детским плачем. Скука, рассыпающаяся песком вечности. Любовь, простертая бескрайним морем.
— Нашел, — я не стыдился слез. — Нашел! Боги, какой же я был дурак! боги!.. Он присел рядом, на камень.
— А я тебе что говорил? Был, есть и будешь. Только боги здесь ни при чем.
— Ты бог, — сказал я. — Ты соврал мне.
— Нет. Я не вру и не промахиваюсь. Я — Сила. Там, где бог говорит: «Я!», Сила молчит: «И я тоже!..» Там, где бог молчит, Сила смеется: «И я тоже!..» Закон Силы: я не есть все, но я есть во всем. Я — Сила, а ты — дурак.
— Сам дурак, — ответил я.
Он наклонился совсем близко. Лицом к лицу. И странность, мучившая меня с детства, прояснилась сама собой. У него были змеиные глаза. Не всегда. Временами. Когда ему хотелось. Когда он бывал доволен.
— Ну наконец, — счастливый вздох. — Наконец-то… Эй, иди сюда! хватит прятаться!
Последнее относилось не ко мне.
Сперва явился аромат яблок.
— Радуйся, Афина, дочь Зевса, — сказал кучерявый.
— Радуйся, Эрот, сын Хаоса, — ответила синеглазая.
Я молчал.
Я не был уверен, что не сошел с ума, и вся встреча не происходит исключительно в моем помраченном воображении. Хотя нет, в последнем-то я как раз был уверен.
— Ну ладно, пойдука, — Далеко Разящий поднялся на ноги, запрокинул голову, вглядываясь в сиреневое небо. — Не буду вам мешать. Поворкуйте, голубки… наедине…
— «И я тоже»? — спросил я, улыбаясь.
— Наконец-то… — повторил он, скрываясь во тьме храма.
Аромат яблок сгустился.
— Однажды он явился к моему сводному брату, — приподняв пеплос до колен, она опустилась прямо в траву, мокрую от росы. Избегая прикасаться к бесформенному камню. — И попросил дать ему выстрелить из Фебова лука. Братец всегда был вспыльчив, вспыльчив и глуп, как и все красавчики.
— Отказал? — Я никак не мог стереть с губ дурацкую улыбку. Будто щит. Случайно заметил: даже про себя, не размыкая рта, все равно стараюсь не называть их по имени. Даже Далеко Разящего, а уж казалось, привык… да не к тому, к чему надо. «Он», «она», «синеглазая», «кучерявый» — будущие аэды убьют меня за такие штучки.
А, ладно.
— С тех пор у брата одни неприятности с любовью, — вместо ответа сказала она. — Дафна в лавр превратилась, Гиацинта диском убило… Коронида-нимфа сгорела. Любимчик Адмет таким гадом оказался… Откуда ты его знаешь?
— Кого? Твоего брата?
Долгий, внимательный взгляд — будто она увидела меня впервые. И, после паузы:
— Как я соскучилась, милый! Ты даже представить себе не можешь…
Позже, на изломе ночи, я снова зашел в храм. Она не препятствовала — дремала, утомленная, а может быть, делала вид, что дремлет. Внутри по-прежнему царила тьма, но теперь мне светили пенные кольца Грота Наяд, и зеленые звезды над утесами, и синий взгляд из смятой травы, и радуга тетивы, и алый бутон вместо наконечника, и память о тайных путях, которые нужны, когда не любишь — иначе просто идешь, не оступаясь. Хвала вам, Феспии Бе-отийские, мой случайный привал! — внутри я не обнаружил изображений или статуй. Алтаря не обнаружил тоже. Там лежал камень — пористый, бесформенный; родной. Проступал из тьмы, из хаоса, тая в своей бесформенности мириады вещей, людей, слов, боли в ушибленной ступне;
Номос, один из многих, проступал из Космоса, не требуя ничего, кроме силы, влекущей одно к другому. Я не есть все, но я есть во всем. Древняя поговорка пеласгов[80]: «Начать с камня» — с истока, с самого начала, с основания… не с этого ли камня, с которого однажды начали мы, о насмешливый друг мой?! Я дал пострелять тебе из моего лука, ты дал мне пострелять из своего — нам обоим хватило на всю вечность, которую мы звали игрой, а теперь зовем жизнью, ибо лук и жизнь — одно. Выйдя из храма, я улыбался, и до рассвета было еще много любви, синих вздохов в траве и зеленых звезд над головой.
* * *Звон кузнечиков. Птичья разноголосица. Соловей-хорег булькает на нерадивый хор, погрязший в заботах о червях и гнездах: утренний стасим до сих пор не выучен, а облака уже расположились кругом сцены, клубясь в нетерпении.
Рассвет.
Кажется, я начинаю бояться рассветов.
— Семья хотела послать кого-то из ангелов, милый, — нагая, она сидела, полускрытая метелками дикого овса. Склонив голову набок, заплетала русую волну кудрей. Родинка под мышкой то скрывалась, то игриво подмигивала мне.
Никогда не скажешь, что сова, и олива… и крепость.
— Из ангелов?
— Из вестников. Гермия или Ириду Радужную. Я сама напросилась: хотела повидаться. Понимаешь, если без личины… Папа ругается, да и мы все клялись!..
Дочь отца-тирана сбежала в луга с заезжим петушком. Маленьким таким, рыженьким парисиком. Олива, и крепость, и сова забыли доложиться молнии. Молния будет сердита.
— Понимаешь?
Я не понимал.
И не собирался понимать.
Минутой раньше мы смеялись. Это когда она рассказывала, как пыталась не пустить меня на сватовство в Спарту. Но потерялась, ища Итаку; даже название такое — Итака — вылетело из головы. Пока я не воззвал к ней на палубном помосте. Нашла, нащупала, кинулась спасать: противным ветром, заворачивающим обратно, непогодой… И, как назло, влез мой эфиоп, с мольбой к дяде — милый, ты же знаешь, дядя пристрастен к этим эфиопам, нектаром не пои, дай с черномазыми гульнуть, а Семья еще заранее сговорилась: всем женихам-полукровкам попутного ветра и свежей воды! Короче, дядя встал от моря до неба, рявкнул с похмелья — а тут она! торчит на утесе!.. пришлось сделать вид, что работает маяком, направляет и напутствует — если б разнюхали, что пыталась остановить… ты умница, милый, ты все понимаешь!..
Я смеялся.
Не находя в этом ничего смешного.
— Ты умница, милый, — повторила она, укрепляя узел на затылке. Грудь поднялась, вызывающе грозя небу темными, лиловыми сосками. — Я всегда знала: ты умница. На этот раз мне повезло. Ты все правильно понял — тогда, с этим дурацким посольством, я сперва было решила… а ты молодец. И папа говорит, что молодец, и мачеха; и даже дядя, хотя ты сильно подставил его внука. Ну, этого мейлихия[81], с Эвбеи. Ты хорошо поработал на Семью, милый…
Продолжаю растягивать губы полумесяцем, от уха до уха. Привычка. Хотя по-прежнему не вижу ничего.смешного. Думаю, подставленный эвбейский внук — тоже. Я хорошо поработал. Тут она права.
— С тебя подарок, милый. За добрую весть. Рука сама напряглась: в моем будущем, еще не отлитом щите образовалась первая ременная петля, и предплечье ощутило тяжесть.
— Помнишь, я говорила тебе про Пелея-Несчастливца?
— Которого захотели осчастливить?
— Да. Так вот…
Я слушал, и меня, вовремя накинутым плащом, стремительно охватывала скука. Слова, едва произнесенные, выстраивались между нами фалангой копейщиков, теряя тепло и холод, смех и грусть, пока не оставался смысл, только смысл и ничего, кроме смысла — острого, равнодушного, холодного, словно граненое жало за миг до погружения в чужую печень.
Я слушал.