Мне сейчас вообще не хочется думать.

Вчера и сегодня вот-вот сойдутся, чтобы единым целым отправиться в завтра. Плыву, из последних сил рассекаю волны былого; с корабля бросают канат — вцепляюсь судорогой всего тела… поднимаюсь на борт. Вглядываюсь в суровые лица; в знакомые лица.

— Откуда плывем? — Голос отказывает, срывается крысиным писком.

— Из Трои.

— Куда?

— Домой.

Падаю на кормовой помост; закрываю глаза.

…спотыкаясь, хватая воздух скрюченными пальцами, басилей Приам ковылял ко мне. Он был поднят с ложа, едва успев завернуться в тонкий, льняной фарос: я видел, чего лишилась очередная жена, и мысленно извинился перед ней за свой визит.

— Т-тени! Т-ты сказал: т-тени? не м-место?! Несчастный, изможденный человек: у него дурно пахло изо рта, и стоило труда не отвернуться, когда Приам ухватил меня за грудки. Лицом к лицу. Боги, он ведь ненамного старше моего отца! боги!.. В глазах троянского вла-дыки шипел под дождем безумный факел мольбы: «Спаси!»

Только мое безумие было куда скучней.

— Т-ты? м-можешь?! м-можешь, да?!

— Могу. Только…

— Прог-гони! молю! Они н-не видят! н-никто!

— Нет. Меня казнят на рассвете.

— Жить! т-ты будешь жить! — Слюна брызгала из черного провала. — Жить!

— Конечно, я буду жить. Ведь басилей мудр. Басилею пообещали успешную войну: благоволение небес, мечи союзников… Умри послы, и боги вынуждены будут отвернуться: все знают, им противен нарушитель закона гостеприимства. Умри послы, и части союзников придется спрятать мечи в ножны: у войны свои законы, их приходится блюсти. Умри послы, и мудрый басилей Трои может остаться один на один с гневной Ахайей, сбитой в единый кулак, решившей, что и ей — почему бы и нет?! — закон не писан. Умри послы…

— Ж-жить! молю!

Я говорил раздельно и внятно. Зная, что сейчас он не успевает ничего осознать, пьяный неразбавленным, отчаянным вином надежды; но слова мои оседают в Приаме — на дно, в илистую грязь, сокровищами затонувшего корабля, чтобы всплыть позже, в нужный час. И еще: я старался смотреть ему в глаза. Лишь в глаза: закисшие, с желтыми капельками гноя в уголках.

Отведи я взгляд…

Тени. Жуткий хоровод, зовущий басилея на ложе. Похоть, какую он тщетно пытался утолить ласками бесчисленных жен. Сходство юного Париса с темными, невидимыми танцорами, общая сладострастность движений, томность повадки были несомненны. Я все-таки не выдержал: посмотрел. Качнулся, сбился. Быстрей зарницы пронеслось: стою, погрузив ноги в Аид и касаясь макушкой Плеяд, а внизу корчится, взывая, жалкий червь по имени Приам. Но скука удержала, и гонг пролился бронзой в любовь, рождая неясные для меня слова: "Человек Номоса..."

Тени!прочь!

Видение было ложью.

Подкупом рыжего безумца: Пирровой[73] победой.

— Мне понадобится вода, глина и камни, — я ободряюще сжал плечо басилея, и несчастный натянулся струной в ожидании умелого плектра[74]. — И еще: я должен трижды позвать их по имени. Понимаешь?

— Горы! море! — по-моему, он сейчас был безумней меня.

— Нет. Горы и море оставь себе. Камни, вода, глина — и имена.

Даже спускаясь во тьму Эреба, я не осмелюсь повторить имена, которые произнес трижды над малым кенотафом. Есть мысли не для живых; есть имена не для живых.

На следующий день нас освободили. Всех. «Пенелопа» готовилась к отплытию, разом помолодевший Приам горделиво косился на жен, пренебрегая великим долгом; троянцы устали от здравиц и проклятий — теперь они молчаливо глазели на нас, по-рыбьи разевая рты. Накануне выхода в море я пошел в знаменитый храм Афины, к упавшему с небес палладию. Палладий оказался грубым деревянным идолом, черты были слабо намечены, никакого сходства; я стоял перед ним, не зная, что сказать, и надо ли говорить вообще.

В тени боковой стены шушукались две женщины, закутанные в накидки. «Не надо! — донеслось до меня. — Зачем?» Одна из них быстро пошла к выходу. На пороге оглянулась. Словно повинуясь внезапному порыву, сбросила накидку с головы: лицо как лицо, средних лет, слегка одутловатое… светлые волосы, фигура с возрастом стала оплывать…

И взгляд, беззвучно спрашивающий меня о чем-то. Уже на' корабле я понял, что видел — Елену. Другая женщина подошла ко мне. Ей было около тридцати: девически стройная, высокая. Мне приходилось смотреть на нее снизу вверх.

— Меня зовут Кассандра. Я дочь басилея Приама.

— Радуйся, богоравная! Увидев тебя на пристани, я помашу тебе…

— Не надо. Меня не будет на пристани. Мне запретили покидать храм до особого разрешения.

— Почему?

— Потому что мне плюнул в рот Аполлон. С тех пор я предвещаю только беды. Люди не любят слушать дурные пророчества.

Я вспомнил: о Кассандре-горевестнице мне рассказывали. Например, как она при первом явлении Париса в город кинулась на новоявленного брата с топором — еле оттащили.

— Ты похож на Геракла, — вдруг сказала она, хмурясь. — Я видела его; в детстве. Безумец, стрелок и герой. Мой город однажды пал перед ним; падет снова.

— Это хуже, чем дурное пророчество, — тихо сказал я, отступая. — Кассандра, это правда. Это почти правда, единственный облик правды, доступный людям. Мы оба сумасшедшие; оба лучники. Только я не герой.

И добавил, помолчав:

— В этом моя удача.

Уходя из храма, Одиссей задержался перед палладием.

— Возьми, маленькая…

Он сунул руку за пазуху. Достал яблоко, купленное загодя на рынке. Краснобокое, глянцевое. Самое большое, какое только нашлось. Ногтем нацарапал, взрезая кожицу:

«Прекраснейшей».

Положил на алтарь.

Деревянный идол долго смотрел вслед рыжему, и капли сырости текли по грубо вырезанному лицу.

ПЕСНЬ ШЕСТАЯ

БЕРЕГА, ЧТО МНЕ ОБЕЩАНЫ...[75]

Быть героем легче, чем быть просто порядочным человеком; ведь героем можно быть раз в жизни, а порядочным человеком нужно быть каждый день.

Пиранделло

СТРОФА-I

ЗАКЛЯТЫЙ ДРУГ

Тюремными крысами пищали канаты в ременной оплетке. Ветер растерянно хлопал парусами, решая: с какой стороны примоститься? И стоит ли вообще пучить щеки? Похоже было, что господин острова Эолии[76] вчера изрядно перебрал, теперь маясь похмельем. Наконец кормчий Фриних кощунственно буркнул: «Не стоит ждать милости от небес!..» — и рявкнул на гребцов Немейским львом. Два ряда длинных весел расплескали зелень воды, вырвав «Пенелопу» из тенет переменчивого бога, и бросили судно на юго-запад.

За кормой ждала Троя. Знала, крепкостенная: вернутся.

В душе царило смятение, подобное творившемуся на море. Ошалелые волны сталкивались, вскипая шипучей пеной, море притворялось бадьей с гнилым суслом; ветра затеяли чехарду, и лишь усилия мускулистых гребцов позволяли кораблю двигаться в нужном направлении. Радоваться или печалиться? С одной стороны, отпустили с миром, чтобы не сказать: погнали взашей!.. сравнили с Гераклом!.. и вообще…

Радоваться не получалось.

Страшно: знать. Страшнее: знать заранее. Когда готов разодрать жилы, лишь бы выплеснуть примесь ихора — легкого! серебристого! чужого! Когда платишь долги отцов; платишь жизнью, с лихвой, накопившейся за годы отсрочки платежа. Впору рвать волосы, заламывать руки и, стеная, взывать к равнодушию небес; впору предаваться скорби и печали, густо замешанным на смертном страхе.

Скорбеть не получалось.

Печали не было.

И страха.

Радость и печаль, скорбь и гнев — всего лишь слова, а слова ничего не значат для помраченных рассудком. Родное безумие, с которым успел намертво срастись за восемнадцать лет жизни, вернулось к хозяину. Верней пса, ближе жены; заботливей отца с матерью. Сухой песок скуки, безбрежное море любви и медный свод над головой.

И еще: сидящий рядом, на корточках. Старик.

Рассекая волны Лилового моря, «Пенелопа» шла к Эвбее — загрузиться припасами. Затем в Арголидскую гавань, высадить Менелая с Калхантом; и последний бросок — на Итаку.

Домой.

* * *

У Навплийской пристани корабль встречал сам басилей Навплий. С эвбейской знатью за спиной; с сыном Паламедом бок о бок. Кольца светлых, вьющихся бород, кольца на пальцах, радушие на лицах. Вот примет Паламед басилейство — тоже Навплием станет. Моряком.

Родовое имя.

— Теперь ты будешь меня ненавидеть?

— Нет. Я буду тебя любить. Я умею только любить.

— Наверное, ты действительно сумасшедший…

— Наверное…

— …Свежей воды? сколько угодно! Копченой свинины? Хлеба? Вина?! Четыре пифоса прамнейского в дар богоравным! Что вы! обижусь! После хождения по мукам, после тягот заточения!..

Пир Навплий действительно устроил на славу, посрамив гостеприимство троянцев. Сравнение больно отдалось в висках гулом металла. Итог пиров в Трое до сих пор давал себя знать: кашлем Менелая, бледностью прорицателя, бранью команды. Однако гул был слабым: намек? или просто звенит в ушах от выпитого? — а выпили, надо сказать, порядком. Веселье выходило натужным, вымученным: напыщенность здравиц, неискренность расспро-сов, сочувствие, клейменное казенной печатью; возлияния за победу. Время тянулось сырым тестом, вино лишь усиливало шум в голове, еда отягощала чрево; голоса вязли в духоте мегарона, от воззваний к Глубокоуважаемым бросало в дрожь…

«Напился все-таки», — укор жужжал полудохлой мухой. В паутине. В сетях. Спеши, паук!

Разом протрезвел.

Поднялся из-за стола:

— Гостеприимство богоравного Навплия сравнимо разве что с его мудростью. Однако пора и честь знать. Пойду осмотрю корабль — с рассветом отплываем. И рад бы…

Навплий сделал вялую попытку уговорить гостя задержаться; настаивать, впрочем, не стал. Похоже, праздник на пороге войны утомил и хозяев. Выбравшись из зала, Одиссей с хрустом потянулся. Полной грудью вдохнул вечернюю свежесть. Ночевать в доме родственников мог только безумец.

Рыжий был безумцем, но иного рода.

Из-за угла рябым даймоном вынырнул Эвмей; захромал справа и чуть позади, отстав на шаг. Аргус посетить пир не соизволил — дрых на «Пенелопе». Как его не пришибли в Трое, пока Одиссей гнил в темнице, оставалось загадкой. Но, по словам Фриниха, на третий день ареста пес объявился на корабле. Грязный, голодный, злой пуще Ехидны, с боком, обваренным кипятком, и гноящейся раной на ляжке. Зажило, правда, «как на собаке». Дождался Аргус хозяина, всего облизал, с ног до головы — еле оттащили…

Уже в воротах Одиссей оглянулся. Из дверей вышли еще двое. Беседуя на ходу, пошатываясь и смеясь друг над другом, двинулись через двор. Менелай и Паламед. Небось проветриться решили. А то войны не дождешься — помрешь от обжорства.

Войны.

Не дождешься.

…они с Эвмеем были на полпути к гавани, когда гулкий удар в затылок едва не бросил Одиссея наземь. Белое пламя залило глаза, явив черным контуром: тропа, утесы, и два силуэта не спеша плывут вверх. В гору? в небо?!

Паламед и Менелай.

В следующее мгновение стало ясно: удар пришел не снаружи, а изнутри. Бронзовый панцирь Номоса взывал, кричал, вопил об опасности. Скорее! Не думать! делать! идти туда, где тишина…

Иногда тишина кроется в эпицентре грохота.

Молчаливым призраком Одиссей с места ринулся обратно, расшвыривая сандалиями каменную крошку. Эвмей, без лишних вопросов, бросился за хозяином. Он отставал, верный свинопас, он безнадежно отставал — и все равно, припадая на одну ногу, продолжал хромать вслед за быстрым сыном Лаэрта.

По правую руку вновь возникают дубовые створки ворот. Нет, не сюда. Дальше, в гору, мимо стайки плакучих ив — тишина там. Осталась за спиной ограда из пористого ракушечника. Остался позади задыхающийся Эв-мей. Скорее! успеть! надо успеть… Куда? Зачем?! Нет ответа. Лишь звон Мироздания — путеводной звездой в сумерках.

Тропа вьется гадюкой — прочь! вывози, кривая! не хочешь?.. Думать нельзя. Время делать: без мыслей, без смысла, полагаясь только на сухой песок скуки, жаркий прилив любви и вещий звон гонга.

Продравшись сквозь заросли тамариска, Одиссей принялся карабкаться в гору. Напрямик, без тропы. В тишину. Камни сами ложились под ноги, шершавые выступы давали возможность зацепиться крепким пальцам лучника. Сын Лаэрта упорно стремился на вершину кручи, нависшей над тропой: пророчит бурю металл тревоги, отчаянно колотится сердце, грозя разорвать темницу груди, кровь вскипает пурпуром и серебром, смертью и бессмертием.

Выбираясь наверх, Одиссей уже видел…

…я видел: вот она, внизу. Тропа. Кружит дальше, теряясь в пасти ущелья, а близ обрыва стоят двое. Эвбеец отошел в сторонку, задрал хитон — помочиться на камни. Менелай замер у самого края, любуется красотами. Двое…

Трое!

В кустах на склоне притаился третий. Третий, кому забыли объяснить, что лук и жизнь — одно. Наконечник его стрелы смотрел в спину обманутому мужу Елены; острое жало, выкованное из сплошных доводов рассудка. Вспомни, Ахайя! — кто выиграл в Спарте состязания стрелков? кого отпустил Приам-троянец, после таинственных переговоров ночью?! Что вы говорите? как уцелел свидетель коварного убийства Паламед? — да мало ли как: убежал, спрятался… Умри Менелай от выстрела в спину — все поймут, кто заслужил позорную казнь или изгнание. По-любому, молодого итакийского басилея можно будет смело сбрасывать со счетов; да и влияние Лаэрта-Садовника сильно пошатнется. А война… а что война? — Менелая нет, клятвы нет, рыжего подлеца тоже нет!..

Прежде чем доводы рассудка сорвались с чужой тетивы, я протянул руку. Взял с Итаки лук, качнувшийся мне навстречу. Костяная накладка была теплой, словно хранила отзвук предыдущего касания. Лук и жизнь — одно. Моя жизнь. Жизнь моих близких. Жизнь несчастного Мене-лая, разменной фигуры в азартной игре Паламеда.

Прости, незнакомый лучник.

Я люблю тебя.

Расстояние для выстрела было почти предельным, но я знал, что не промахнусь. Ведь это же очень просто! Надо просто очень любить этот лук, резную накладку из кости, блаженствующую под твоей рукой! благородный изгиб, глухой скрип тетивы… надо очень любить эту стрелу; надо очень любить людей, ради которых делаешь этот выстрел; надо… просто…

Доводам рассудка не суждено было уйти в полет.

* * *

— Лаэртид! Ты зачем туда забрался?! Да еще с луком…

— Охота пуще неволи, — ответ, оперенный насмешкой, слетел вниз.

— А добыча? есть?

— Есть!

Я никогда, не забуду, как смотрел на меня Паламед, опоздав прикрыть срам. Снизу вверх. А Менелай смеялся.

Пусть смеется.

Ему и знать не надо…

Уже в море рябой свинопас добровольно проверил на себе воду и вино из всех бурдюков. Я пытался его отговорить, даже бранил, но Эвмей уперся хуже осла. Однако яда не оказалось.

ИТАКАЗападный склон горы Этос; дворцовая терраса(Палинодия[77])