– Идем плясать? У меня батька хворает… Хотел я тебе монисто дать, так нет мониста! Идем плясать, Мирча, ты ведь любишь плясать!

– Ладно, Зденек. Спляшем.

– Храни Бог добрую Мирчу! Я тебя насмерть запляшу!.. батька совсем хворый…

– Отдыхай, милочка! За козами я сама присмотрю…

– Кто королева вечерницы? Мирча королева…

– А кому полушубок?.. нет, Кшиська-дура, не тебе полушубок…

Хорошо живет Яблонец. Сытно, тепло. Знают люди, что делать, кого благодарить. Иржек Сторец – тот со своим мешком счастья в обнимку пляшет, народу горстями раздаривает, а в глазах-льдинках: «Помните? Кому обязаны, помните?! Ну и хорошо, что не забываете!..» Веселый Иржек, шутник Иржек. Ганалка Сторица – другая. Баба тихая, нелюдимая. Молча берет, молча распределяет: в сундук или в дело. Мужу детишек каждый год рожает. Чего не рожать при такой судьбе? Муженек, видать, часто жене хорошо делает. Рожу отъел, за неделю углем не обмажешь. При Сторице жизнь – малина. Ну, еще Ченек Сторец в лесу сиднем сидит, разбойник. Домой носу не кажет. Думаете, легко ему, упрямцу, в лес подарки таскать? А он еще и от землянки пинками гонит: явились, уроды? За удачей?! Держи удачу пяткой в зад! Одна радость: еду берет, хлеб, сыр… Еще новую одежу принимает. Значит, быть яблончанам с добрым почином. Четыре Сторца-Сторицы – это вам не три добродия, кварта трешницы много забористей!

Счастливая жизнь.

Как Мирча Сторица с такой жизнью славной девчонкой выросла, не знаем.

Судьба, она с хитринкой.

 

Девушка шла в ночи, беззвучно мурлыча «Косарей-косариков». Любимая песенка: как на лугу ангелы небесные ободрень-траву косили. Отчаявшихся с земли поднимать, павших духом возвышать. Неправильно, стыдно так думать, но она изредка считала себя чем-то вроде ангельской ободрень-травы. Хорошо, когда можешь с легкостью раздавать утешение, а тебя все любят. Все-все. Вот, например, девицам опасно ночами гулять, а она, Мирча, гуляет. Вечерница закончилась, только домой идти неохота. Кто Сторицу тронет-обидит? – ее даже дикий зверь стороной обойдет. Зверь, он себе не враг, зверь сердцем чует. Разок видала: Ченек-лесовик с гадюками играет. Чуть не лобызается с ядовитой змеюкой, на грудь кладет, греет. Не кусают Стореца гадюки, терпят. Шипят с ласкою. И ей, Мирче, ничего в ночи не сделается. К отцу-матери хоть утром вернись, слова худого не скажут. Спать, правда, не лягут, станут ждать. Придет любимая дочь, спросят с улыбкой: «Подобру ли гулялось?» Мама усмехнется, отец подмигнет. Двое меньших братьев на рассвете с печи спрыгнут, первым делом сестру поцелуями измусолят. Так это братья…

А еще она сегодня опять целовалась с Матяшем Фенчиком.

Лучше Матяша нет парня на белом свете. Матяш самый сильный. Самый добрый. Самый красивый. Завтра пастухи уходят в горы, на летние выпасы. Осенью вернется Матяш, должно быть, сватов зашлет. Или Мирча к нему в горы сбежит, прежде сватов. Чего ей бояться? – нечего. У нее от любви в сердце черный дрозд щебечет, заливается. Душа птахой в небе вьется. Сыграют свадьбу, будет красавец Матяш любить молодую жену, а молодая жена ему под ноги всю радость, какая ни есть, бросит. Молодая жена это умеет: радость направо-налево бросать.

Крепко люби Мирчу Сторицу, веселый парень!

– …глаза б ее, паскудницу, не видели! Репьем липнет…

Сперва девушка не поняла, откуда донесся знакомый голос. Сейчас она шла мимо Белого Озерца, рядом с которым били целебные ключи; кругом дремали скалы, обросшие травой и кустами. Неподалеку, ближе к глухим оврагам Бульчика, располагалась Северная Межа, за которую Сторцам ходу нет. Впрочем, Мирча и не собиралась идти туда. Луна светила в лицо, девушка присела, загородившись ладонью, вслушалась. В искусственной темноте голос зазвучал с особой отчетливостью:

– …оторвешь – язву наживешь…

– Ты целовал ее, предатель!

– Ясное дело, целовал. Вторую неделю целуемся. Впрок, значит. Ей приятно, мне полезно. Ты вот, Терезя, на меня и глядеть не желала, а как я Сторицу первый раз чмокнул, так ты мне сердце и отдала. Вишь, аукнулось сторицей. И дело у нас быстро сладилось…

– Охальник! Не стыдно?!

Низкий, грудной смех. Сладкий, будто мед. Так смеялась бы сама Мирча, доведись ей лежать в объятьях любимого Матяша. Увы, ныне, полускрытая кустами дикой розы, в этих объятьях лежала Терезя, грудастая Терезя-лентяйка, гадина-разлучница. С трудом сдерживая страстный порыв кинуться, вцепиться врагине в пышные кудри, Мирча затаила дыхание, стараясь не пропустить ни словечка. Черный дрозд, сладко певший в сердце, обернулся коршуном, закогтил сердечко; обернулся змеем, вливая яд. Уйти? Сохранить гордость? Ноги приросли к месту: хотелось слушать страшные слова вечно, чтобы потом пасть грозовой тучей, ударить молнией…

– Она, небось, сватов от тебя ждет! Да, Матяш?

– Не знаю. Должно быть, ждет. Как представлю: с ней, ненавистной, жизнь коротать… Убил бы суку. Да нельзя. Шарахнет эхом: земляки в клочья порвут. Сами ее ненавидят хуже моего, а пальцем тронуть не моги! – четверть удачи у Яблонца забрать, это не шутка… За такое долго убивать станут. Чтоб другим неповадно было.

– Уж лучше так, как Иржек… Без слюны в лицо плюет, тварь веселая…

– Твоя правда, Терезя. Иржека ненавидеть проще. Или вражину Ченека. А эта… Я вот иногда думаю: оглянись Господь, лиши какую Сторицу ее дара, – мы бы ей новую смерть придумали, небывалую. Земля бы содрогнулась! Сам дьяволом стал бы, сковороду накалил… и на этой сковородке, задрав подол, вилами…

– Ага, вилами! А сватов-то зашлешь…

– К тебе зашлю. Успею раньше. Если она на выпасы не прибежит, конечно. Захочет под кустик, как откажешь? Медведь после заломает или волки отару порежут… Ох, Терезя, тяжко целовать, когда укусить хочется!

– А меня, Матяш?

– А тебя сладко…

Дальше Мирча не слушала. Вместо того, чтоб кинуться на изменника с его потаскушкой, она ринулась прочь, в обход Озерца, куда ноги несут. За спиной охали встревоженные любовники, камни и корни деревьев в испуге старались не подвернуться под ноги рыдающей Сторице – засохнешь! зачахнешь! сгниешь! – склоны незримо поддерживали девушку, не позволяя упасть, ободрать белое тело, терновник расступался, пряча шипы… Опасно близилась Северная Межа. Пусть! Пусть земля поглотит несчастную Мирчу, пусть волки съедят или овраг примет бездыханное тело! Новые, незнакомые прежде хищники гнали добычу: клыкастая Ненависть, грузный, косматый Обман, ползучая Злоба. Матяш врал! Он врал для Терези: не может быть, чтобы все, даже отец с матерью… Мирча отомстит: она больше никогда не возьмет подарки мерзкого вруна, никогда не обрадуется его появлению, и радость не войдет в дом Матяша Фенчика, Терезя разлюбит его, девки в рожу плюнут, парша и короста опоганят голову!..

Землю тряхнуло. Девушка не удержалась на ногах, упав на мягкое, пахнущее зверем.

– Тихо! Тихо, дурочка…

Совсем недалеко от Северной Межи, под старым дубом сидел Ченек Сторец. Вредная язва, бобыль и насильник, сейчас он гладил волосы рыдающей Мирче, и глаза лесовика странно блестели.

 

– Что, поняла? Узнала?

– Он… она!..

– Тихо, тихо… Поплачь, станет легче. Ничего, привыкнешь. Вот, Иржек привык, ему даже нравится… и Ганалка…

– Ченек! Я жить не хочу!

– Я, что ли, хочу… Ты живи, Мирча. Чего тебе не жить? Ну, не любят нас. Себя любят, а нас – нет. Бывает. Когда по первому разу эту мудрость узнаешь, оно дико. А дальше – ничего. Это я, злодей, не смог, а у тебя получится. Смотри, чего покажу. Внимательно смотри. Позже, когда захочется к Меже бегом бежать, вспомни и остановись.

Ченек напоследок еще раз погладил растрепанные волосы девушки, словно прощаясь. Затем встал и, не оборачиваясь, пошел к Меже. Невесть откуда взявшийся ветер бил лесовика в грудь, но остановить не сумел. Чудной звездопад обрызгал небеса, огненная корона пала на кудлатую голову, терновый венец, неопалимая купина, и лишь тогда Ченек на миг обернулся.

– Я ее силой взял, – он говорил о чем-то своем, давнем, и Мирча задыхалась, слушая. – Боженку, значит. Многих на сеновале валял, а сам глаза зажмурю и ее вижу. Вот и взял однажды. Мечтал: ударит! воспротивится! Нет, отдалась без ропота. Бревном лежала. Ни слова, ни словечка! ни вздоха… Хорошо мне, скоту, делала. Ради своего счастья. Люди ради своего счастья что хочешь сделают… не люблю я людей. И они меня не любят. Ну и правильно делают.

А потом с ночного неба упала звезда.

И сожгла дотла непутевого Ченека Стореца.

 

Июнь расцветил утреннее небо искрами.

Сбор был назначен на окраине Яблонца, возле дома Гевонта Витасека, вот уже пятый год избираемого пастушьим бацей. С рассвета тянулись сюда овечьи стада: хозяева заводили овец в общий загон, а пастух-счетовод бусинами четок отмечал каждый десяток. Лошади стояли под вьюками: котелки, подойники, мешки с припасом, топоры, квашни, теплая одежда… Отдельно ждали волы-двухлетки с погонщиками и коровы. Людей собралось великое множество. Старики учили молодых, совали зелья от сглаза и порчи, напоминая: эти – для человека, эти – для скотины. И не перепутайте, сопливцы! Отдельно учили привечать разбойников, если те вдруг заглянут в гости к шалашам. Часть старцев и сама в молодости пошаливала разбоем, оттого настаивала на добром отношении к грабителям: кто знает, не придется ли сыну-внуку однажды гулять в веселой шайке? Матерые, кудлатые волкодавы стерегли загон, ожидая, когда сельскую баранту выгонят наружу и собьют в одну кучу; безухие, бесхвостые, страшные для зверя и лихого человечка, псы щеголяли колючими ошейниками. Бабы целовались с телятами, украдкой крестя любимцев едва ли не чаще, чем собственных детей. Дети же искренне радовались будущей воле, песням и любви, без которой никогда не случалось летних выпасов. Здоровое чрево здесь всегда ценилось больше скромного, но бесполезного девичества, а взять замуж красотку, что нравилась многим парням, и вовсе почиталось честью.

Значит, стоит любви!

Чудесной музыкой звучали сотни медных колокольчиков. Из серого, поднявшегося вверх сумрака, гонимого рассветом, выступали могучие вершины Градека, братьев-Лелюшей и угрюмой Козины, позлащенные солнцем. Ветер гнал облака, словно тоже записался в пастухи; синие, лиловые и сиреневые, облака в испуге беззвучно блеяли, пропадая за горами. По их бегу предсказывали погоду: лето будет знойное, но с обильными дождями. Пастуший баца кропил овец и волов святой водой из котелка, потом перекрестил воздух над стадами своим чеканом и вышел вперед.

Но сказать: «С Богом! Оставайтесь здоровы!», дав сигнал к отправлению, ему не дали. Рядом с бацей объявился Вацлав Хорт, хмурый и сосредоточенный. К отцу жалась дочь, бледная до синевы; яблончане приветливо улыбались Мирче Хортице, понимая, как ей хочется уйти вместе с пастухами-пастушками в горы. Рано еще, девица, обожди годок… Удивленный баца взглядом спросил у Вацлава: «Чего тебе?», и Вацлав так же, без слов, попросил старшего пастуха: «Дай сказать! Не для себя, для дочки прошу…»

– Говори! – вслух разрешил баца Гевонт, подняв чекан.

Тишины добиться было трудно. Животные блеяли, мычали и звенели колокольцами, но хотя бы люди замолчали, интересуясь происходящим. Впервые поход на выпасы начинался таким странным образом. Вацлав Хорт смотрел на земляков. Ему было страшно, а пуще того – стыдно. После ночного разговора с дочерью он едва не тронулся умом, а про Минку и говорить не хотелось: жена слегла в горячке и сейчас металась на постели, под присмотром знахарки, бабушки Ясицы. Меж отцом и дочерью с этой ночи стояла тайна, разделенная на двоих; беспамятная мать – не в счет. Тайна давила на плечи, жгла язык; тайна говорила, что прежняя жизнь встала у обрыва. Значит, самое время набрать воздуха, зажмуриться и прыгнуть вперед, наудачу. На ту удачу, которая долго шла рядом, да вот отстала, проказница.

– Люди! – сказал Вацлав Хорт. – Земляки!

Дыхание его сорвалось. Подавившись словом, он закашлялся; яблончане не мешали ему, ожидая продолжения.

– Первый мой сказ такой: нынешней ночью Ченек Сторец преступил межу и погиб лютой смертью. Знаю доподлинно, потому и говорю вам. А второй сказ иной: дочь моя, известная вам Мирча Сторица, велела мне, родному отцу, спросить у вас…

Даже овцы притихли. Даже колокольцы прикусили медные язычки.

– Велела спросить: правда ли, что вы все ее ненавидите?!

И в совсем уж мертвой, гробовой тишине добавил страшное. Не мог не добавить, ибо клялся дочке сильной клятвой:

– Мирча велела предупредить: обманете, солжете – сильно ее обидите. Великая обида будет у яблонецкой Сторицы, если ложь услышит! Отвечайте, люди!

Гнал ветер облака над Градеком. Ворчали псы на глупых ягнят, тыкавшихся в щели загона. Небо, налившееся лазурью, удивлялось: почему люди в землю смотрят? Почему не вверх, в роскошь поднебесья?! Зря, что ль, прихорашивалось?! Мирча глядела на односельчан, потупивших взоры; ее взгляд шарил по толпе, тщетно ища ответа. Требуя: «да» или «нет»? – хоть что-то определенное, потому что тишина была для девушки невыносимой. Тишина отвечала. Тишина утверждала. И страх произнести ложь, родной отец проклятой этой тишины, как Вацлав Хорт был родным отцом яблонецкой Сторицы, окутывал сердце ледяным саваном. Молчите, люди? Почему вы молчите?!

Скажите хоть словечко!

Ослепнув и видя лишь звезду, в пламени которой сгорел ночью непутевый Ченек-лесовик, девушка махнула отцу рукой: продолжай, мол! Как сговорились, так и продолжай!

Вацеку легче было бы вырвать себе язык. Или схватить дочь в охапку, запереть упрямицу дома, связать, кормить насильно, следить, не дозволяя наложить на себя руки, пока молодая дурь не вылетит из головы… Видит Бог, он мог это сделать. И не мог. При всем Яблонце творить насилие над Сторицей? Вацлав шагнул вперед, низко поклонился землякам. Снял шапку, открыв не по возрасту седые кудри:

– Хотите, убейте, хотите, гоните! Каюсь, люди! Каюсь в обмане!

Глаза земляков по-прежнему буравили землю. Будто взглянуть на отца с дочерью значило ослепнуть. Лишь двое смотрели без страха: Иржек Сторец, наглец-весельчак, – с лихой издевкой, и Ганалка Сторица, угрюмая молчунья, – со скорбным пониманием. Их глаза жгли душу Мирчи звездой-убийцей. Еще миг, и встанет Межа на окраине Яблонца: сделай шаг в смерть, в покой без любви и нелюбви…

– Каюсь! Никогда не была моя дочь Мирча вашей Сторицей! Трое их было: Ченек-покойник, Иржек и Ганалка. Это мы с женой придумали: выдать дочь за Сторицу. Вините нас, бейте, но поймите: добра ребенку желали! Врали с самого рожденья… У колодца обманула моя Минка баб хитрым рассказом. Катаржине после я огород прополол, ночью. И собаку Голубов тоже я отравил. А там, как знак получили, само дело сладилось: два настоящих Стореца в селе, один – в лесу… Всем дары несут, всем добро делают – как узнать, от кого добром аукнулось? Простите меня, люди. Хотите, возьмите мою душу? Вот он я, глупый Вацлав Хорт! Только дочь не трогайте: нет на ней вины, не знала она ничего…

Лопнула тишина.

– Ах ты сучка! Змея подколодная! Гадюка!

В Терезю словно бес вселился. Обман, все обман! А раз обман, значит – можно! Сквитаться с ненавистной: за подарки-улыбки, за удачу купленную-проданную, лживую погремушку, а пуще всего – за Матяша, за поцелуи его, которыми Матяш с этой стервой делился, платил ей, тварюке…