— Я ждала тебя, Гангея. Четыре года — долгий срок, но я ждала.
«Ну конечно, она уже знает мое настоящее имя!»
— А ты… ты вспоминал меня?
Ей ты врать не мог.
— Нет, Сатьявати. Разве что поначалу. Волей судьбы я уехал в Хастинапур, и новизна захлестнула меня. Прости, если можешь…
— Конечно, у тебя ведь там, в столице, было столько красивых женщин! — в ее голосе почти не было обиды, только грусть. — Изысканных, красящих глаза сурьмой с горы Трикадуд, проводящих целые дни у зеркала! Где уж простой рыбачке, не помнящей родства, спорить со столичными красавицами!
— Там было много женщин, — согласился ты. — Но я не знал их. Не стану врать, что из-за тебя — просто так сложилось.
На мгновение смуглое лицо Сатьявати отразило бешеную, почти звериную радость — и твой зверь ответил нутряным ворчаньем.
— Знаю, что ты приехал сюда сватать меня, — просто сказала она. — Не для себя — для своего отца.
— Да. Но Юпакша поставил условие…
— Я знаю. Давай не будем сейчас об этом. — Она словно очнулась от воспоминаний. — Пойдем. Я должна вас познакомить.
— Познакомить? Меня? С кем? И зачем?
— Увидишь. Доверься мне — как я тебе тогда.
Ты колебался. Четыре года жизни наследника плохо располагают к безоглядному доверию.
— Пойдем. Это очень важно. В том числе и для тебя самого. Ну… я прошу тебя, Гангея!
«Никогда не отказывать просящему!» — эхом отдались в сознании твои же собственные слова, и призрак учителя с осуждением мотнул седеющей косой.
— Пойдем, — кивнул сын Ганги.
6Все было как прежде и совсем по-иному. Мерно журчала вода за бортом, покачивая челн, стояла на корме Сатьявати с веслом в руках — только вместо дня, прибежища честных и сильных, мир заливала жаркая смола ведуньи-ночи, и глаза небесных апсар смотрели на людей сквозь разрывы в тучах, загадочно подмигивая. Да еще где-то, на грани правды и лжи, мерно падали капли из треснувшего кувшина Времени.
Они отчалили тихо, в молчании, не зажигая факелов, и челн послушно скользнул вниз по течению, туда, где кровавая Ямуна сливалась с полноводной матерью-Гангой. Ветер улегся сам собой, лишь изредка ероша волосы мужчины и его спутницы, тучи поредели, и в открывшемся просторе объявился Сома-Месяц, рогатый бобыль-нелюдим. Он робко протянул к Сатьявати серебристые руки-лучи, нежно коснулся тонкого стана, высокой груди, озорно сверкнул в ярко-голубых глазах, столь неожиданных на темнокожем лице, заставив их светиться глубинной лазурью, и Гангея почувствовал, как зверь внутри его плотоядно облизнулся, пожирая взглядом молодую женщину, которую однажды познал.
«Я приехал сюда ради отца!» — честь хлестнула зверя плетью.
«А если она ПОПРОСИТ тебя?» — хищно ухмыльнулся в ответ зверь, и честь не нашлась что ответить.
Но Сатьявати молчала, не предпринимая попыток к сближению, челн рассекал струистую плоть, пряным ароматом тянуло от таинственной стены джунглей, подступавших к самой кромке берега, и звезды медленно смещались на ночном небе. Казалось, даже капли из кувшина Калы-Времени стали капать реже… Еще реже… Ночь длилась без конца и начала, пока Гангея не вздрогнул, услышав голос женщины на корме:
— Зажги факел. Мы уже почти на месте.
Глава IX
ГРОЗНЫЙ
1Тростники покорно расступались перед носом челна, шелестя пушистыми метелками. Вдалеке, на том берегу, надрывно рыдали шакалы, оплакивая несовершенство мира и пустое брюхо. Ты не знал этой протоки, все вокруг было чужим и таило опасность, но в глубине души, как в сердцевине фикуса-гнильца, исподволь тлел, играл алыми нитями уголек, давно присыпанный пеплом времени. Память? Вряд ли, скорей предчувствие. Пожалуй, выйди сейчас из тьмы и шелеста Рама-с-Топором или Словоблуд, мама-Ганга или любвеобильная якшиня — ты только кивнул бы и подумал:
«Так и должно быть…»
Сегодня была ночь ночей, когда любая причуда судьбы принимается как должное.
Рубеж между возможным и неизбежным.
Три факела, запасенные Сатьявати, три смолистые ветки с тюрбанами промасленной ветоши валялись под сиденьем на корме. Нагнувшись за ними, Гангея был вознагражден дружеским укусом в ладонь — поскольку факелы кусаться не умеют, а разбуженные змеи не умеют кусать дружески, то это могла быть только Кали. И впрямь: понимая, что кумир собирается исчезнуть, бросив ее в лагере умирать от тоски, обезьянка решила принять свои собственные меры. Сейчас же, с мартышкиной точки зрения, настала пора объявиться — ну, разгневается хозяин, даже накричит, так зато не пропадет пропадом без нее, верной Кали!
Ох, глаз за ним да глаз… Где враги, кого платком душить станем?!
Наградив мартышку легким подзатыльником, от которого она кубарем вылетела на середину челна, Гангея вздохнул и на миг зажмурился — воззвав про себя к Всенародному Агни. Часто пользоваться вызовом живого огня учитель не советовал (если только ты не из племени нишадцев-скалолазов, которым сам Рыжебородый даровал «Право Искры»!). Агни, Миродержец Юго-Запада, любил, когда его рождают обычным путем: принимая труд как жертву, трение дощечек-шами как ласки супругов в пору зачатия и возжигая пламя как дар…
Но сейчас возиться с дощечками означало потерять кучу времени. И Гангея тихонько пробормотал благодарственную молитву, когда Всенародный не стал вредничать, откликнувшись почти сразу.
При дымном свете факела Сатьявати и мартышка долго разглядывали друг друга. Без особой приязни. Так старшая жена смотрит на молоденькую наложницу, с которой господин-сумасброд решил сочетаться законным браком, так смотрит старый кузнец на юнца-сопляка, которого ему силком навязали в подмастерья.
Сравнения выглядели более чем странными: казалось, их нашептала ночь-пересмешница, и теперь темнота еле слышно потешалась над смертными.
— Как ее зовут? — спросила Сатьявати после напряженной паузы.
«Ревнует?» — полюбопытствовала ночь, гладя щеку наследника чем-то похожим одновременно на метелку осоки и крыло нетопыря. И этот удивительный вопрос вдруг показался достаточно невероятным, чтобы вплотную приблизиться к правде.
— Кали, — машинально ответил сын Ганги. — Ее зовут Кали.
И почему-то смутился.
Женщина только кивнула, словно услыхав заранее ожидаемый ответ, и продолжила работать веслом.
А обезьянка подпрыгнула и вызывающе забренчала гирляндой из костяных черепов.
Разбудив сонную цаплю и выводок речных курочек, они выбрались из протоки — вскоре челн уже тыкался носом в берег, как кутенок сослепу тычется в разлегшуюся на боку мамашу. Прыгнув за борт и сразу по колени увязнув в тине, наследник хастинапурского трона вытянул утлую посудинку на отмель, помог выбраться Сатьявати и огляделся по сторонам, подняв факел над головой.
«Так и должно быть…» — хихикнули разом ночь с судьбой.
Если бы они плыли со стороны мамы-Ганги, то он даже ночью наверняка узнал бы этот остров. Именно здесь, снедаемый лихорадкой первой близости, юный ученик Парашурамы проводил трехдневное очищение перед экзаменом в тщетных попытках унять разброд в душе. Вон и ашрам на пригорке — призрак прошлого, в свое время он любезно предоставил ветхие стены и гнилую крышу для защиты от непогоды и мук совести. Помогло слабо — как от первого, так и от второго, в результате пришлось изрядно повозиться, укрепляя временный приют для пользы будущих обитателей…
Забыв спросить у Сатьявати о цели приезда, Гангея побрел к жилищу. Было тяжело видеть обитель аскетов после четырехлетней роскоши и рухнувших надежд на встречу с мамой или гуру: разом нахлынули воспоминания о годах учения, о дне, когда он впервые увидел Небо, о челне страсти и начале Безначалья… Тайный стыд царил в душе наследника. С похожим чувством он признавался Сатьявати, что забыл о ней в суматохе Города Слона, сейчас впору было признаться в том же старой хижине на пустынном островке, близ слияния двух рек, где кровь Ямуны вливалась в жилы Ганги.
«Конечно, — беззвучно откликнулась хижина, — ведь у тебя там, в столице, было столько дворцов! Роскошных, отделанных яшмой и нефритом, гордо стремящих к небу рукотворные вершины!..»
И неизвестно откуда на ум пришли воспоминания о родном дяде Рамы-с-Топором, Всеобщем Друге, который едва не сжег Вселенную огнем своей аскезы с единственной целью: сменить варну, променять шелк на дерюгу, роскошь царя-кшатрия на нищету подвижника-брахмана! Безумец? Святой?
Гангея потряс головой, отгоняя досужие мысли, и двинулся дальше.
Дверь ашрама была слегка приоткрыта, сквозняк теребил дощатый край, и через щель пробивалось робкое свечение — видимо, внутри догорал очаг. Не пылал, не играл оранжевыми языками, похожими на благоуханные цветы кадамбы, а тихо погружался в сон, затягивая жар сединой пепла. Обезьянка весело поскакала к хижине, мохнатым комочком подкатилась к двери, заглянула внутрь…
И с истошным визгом рванулась прочь, гримасничая и плюясь на ходу. Гангея не успел опомниться, как Кали забилась ему за спину, вцепилась в голень всеми четырьмя лапами и принялась во всеуслышание проклинать тот несчастливый миг, когда ее, порядочную мартышку, угораздило спрятаться в челне.
— Ну что ты, Кали, что ты! — наследник ласково отцепил от шаровар пальчики обезьяны, усадил притихшего зверька себе на плечо и двинулся к ашраму, выставив факел перед собой. Странно: сейчас он напрочь забыл, что именно Сатьявати привезла его ночью на пустой остров, что она просила довериться ей и говорила о каком-то знакомстве — за спиной мужчины-кшатрия стояла женщина, и этого было достаточно, чтобы без колебаний пойти первым. Оружия Гангея не имел, кроме маленького кинжальчика на поясе, который и оружием-то назвать можно было лишь с перепугу, а пользоваться боевыми мантрами здесь, в святом месте, ему даже в голову не пришло.
Страх — плохой советчик, но страх отсутствовал, а вместе с ним, извечным бичом смертных существ, отсутствовали и дурные помыслы. Кроме того, плохо верилось, что в заброшенном ашраме может жить кто-то, кого надо пугать «Головой Брахмы»!
— Смиренный путник приветствует мудрого отшельника и молит о снисхождении! — громко произнес сын Ганги и, выждав минуту-другую, толкнул дверь.
Сперва ему показалось, что хижина пуста. Но мгновением позже куча тряпья в углу зашевелилась, вспучилась в самых невероятных местах — и святой отшельник (или кто там бока пролеживал?!) тигриным прыжком выметнулся на середину ашрама.
Подскочил, едва не пробив макушкой крышу, приземлился на корточки, рыкнул гневно, уставясь на пришельца двумя янтарными огнями.
Словно во имя наисуровейшей аскезы это существо вырвало себе глаза из глазниц и сунуло в кровоточащие впадины по углю из очага — насытив их собственным Жаром и заставив светиться вечно.
В сущности, ничего конкретного, кроме двойного янтаря, пропитанного злобой и раздражением, Гангея рассмотреть не успел.
— Чего надо?! — проскрипел отшельник, выгибая горбом тощую спину. — Ограбить хочешь?! Эй, Крошка, у нас гости!..
Мартышка изо всех сил рванула хозяина за волосы — так возница в смертном ужасе рвет поводья на краю пропасти, — больно укусив при этом за ухо. Тело инстинктивно отозвалось на рывок и боль, прыгнув назад, правая рука сына Ганги слоновьим хоботом метнулась к плечу, готовая сорвать взбесившуюся обезьянку, ударить оземь, превратить в кровавое месиво… Что-то крикнула Сатьявати, и, словно в ответ женскому воплю, раздалось грозное шипение из-под порога ашрама.
Рука-хобот застыла на полдороге к кашляющей в испуге Кали. А факел в левой очертил пламенную дугу, двигаясь на звук. Не ударил. Остановился, брызжа искрами, разогнал тьму вокруг себя, колебля пласты жидкого агата…
Вязкая смола со смертельной грацией заструилась наружу, тугой плотью выливаясь из земных недр, скручиваясь узлами… Будто непривычный к таким переделкам ашрам, приют кротких духом мудрецов, обмочился от страха. Огни факела и очага дружно плеснули светом на глянцевую чешую, превратив ее в драгоценный панцирь, достойный Княжича, небесного полководца, и треугольная голова закачалась из стороны в сторону, разинув страшную пасть на высоте добрых двух третей посоха от земли.
Царская кобра. Священная змея.
Долг платежом красен: не надо было быть провидцем, чтобы понять — мартышка со смешным прозвищем только что сполна расплатилась за спасение своей жизни.
Окажись Гангея на шаг-другой ближе…
— Гони их, Крошка! — приплясывал за змеей бесноватый отшельник, кособочась и размахивая руками. — Куси их! Ну?!
Тень его дергалась как припадочная, косматая башка высовывалась то справа, то слева от раздувшегося клобука кобры-гиганта, и виделось Гангее: львиный лик с раздавленной переносицей и горящим взором объят пламенем. Погребальным костром неистово-рыжей шевелюры и медно-красной бородищи, клочковатой и сбившейся в колтун по меньшей мере от сотворения мира — если не раньше.
Небось Брахма-Созидатель еще только плавал в Золотом Яйце по Предвечным водам, пребывая в раздумьях относительно миротворчества, и время от времени говорил будущему обитателю островного ашрама: — Расчесался б ты, что ли?..
Гангея уже собирался попытать воинского счастья, ткнув факелом в оскаленную морду Крошки. Ничего лучшего на ум не приходило, и напрочь выветрилась из сознания память о проклятии еретику, кто оскорбит змею — опояску гневного Разрушителя и фундамент танцующего Опекуна! Еще миг, и они потягались бы в умении убивать: яростная кобра с раздутым клобуком и молодой мужчина, похожий на быка-гаура…
Но забытая всеми Сатьявати отстранила наследника — вернее, попыталась отстранить, а когда тот даже не пошевелился, просто обошла его сбоку и встала между Гангеей и Крошкой.
— Вьяса, прекрати! — властно крикнула женщина.
Кобра закачалась вдвое чаще, мелькая раздвоенным жалом меж смертоносными зубами. Наверное, никого не удивило, если бы огромная змея сейчас на глазах у всех превратилась в пятиголового Калийя-даймона, раджу нагов-чревоходящих, а отшельник единым прыжком вознесся бы ей на головы и принялся плясать в Позе Господства.
Майя-иллюзия?
А что в нашей жизни реально?!
— Прекрати, говорю! Это я, мама!
Отшельник с явным сожалением бросил скакать и вопить, даже Крошка умерила шипение и опустилась ладони на две-три ниже.
— Кому сказано?!
— Да ладно тебе, мамулька, — обиженно скрипнуло в ответ, — уже и пошутить нельзя… Крошка, иди спать! Я тебе утром молочка налью — или лучше макаку эту скормлю придурочную…
Кобра еще некоторое время шипела, обращаясь в основном к Кали и предупреждая о необходимости вести себя прилично, пока сама Крошка будет колебаться в выборе между молоком и «этой макакой», — после чего втянулась обратно под порог и затихла в норе.
Гангея стоял дурак дураком, с факелом наперевес, и буря в его душе перекликалась на разные голоса:
— Вьяса, прекрати! Это я, мама! — издевалась буря.
Имя «Вьяса» вполне подходило отшельнику, похожему на чащобного ракшаса-людоеда, поскольку означало всего-навсего — «Расчленитель».
Зато остальное…
— Заходи, — устало прошептала буря, разом бросив трепать измученный рассудок, и женская ладонь тронула окаменевшее плечо хастинапурского принца. — Он больше не будет.
— Кто он?! — язык ворочался трудно, и слова выходили мятыми, как собачья подстилка. — Кто он, Сатьявати?!
— Твой сын.
Прошло не меньше минуты, прежде чем она поправилась:
— Наш сын.
2— Я родила его три с лишним года тому назад, через девять месяцев после встречи с тобой. Скрыть беременность в поселке невозможно, но ко мне относились хорошо — считали будущего ребенка сыном Спасителя-риши, великого мудреца Парашары, залогом удачи для всех…
— Этого не может быть, — сказал ты.